Благодарение. Предел — страница 105 из 106

— Земля — не люди, промерзает не на всю глубину… да и отходит потом…

Иван уклонился от помощи Силы, и тот, как бы разрывая незримые тяжи, привязавшие его к земле, с усилием сел на коня, и конь сам зашагал на стонущий топот конского табуна за гребнем.

XX

Дед Филипп молился на коленях перед медным складнем, когда Иван вернулся домой. Молитва была тиха и светла.

— День всеобщего поминовения усопших. Помолюсь, тогда и исть будем, — сказал он.

Иван зашел в свою комнатку и стал вспоминать мать. И все устроеннее становилось у него на душе. Хотел он уйти и от Ольги, но будто бы совесть удерживала, кинулась под ноги, как покидаемая сирота, — не перешагнуть, не вильнуть в сторону. Можешь — стопчи, только заодно вынешь из себя душу.

«Не суждено тебе избавиться от нее. Пойми это и приблизься к ней только с помыслом одним: как не мешать ей своей любовью», — будто бы так сказал ему голос матери.

И повеселел он тихим сумеречным весельем перед непочатой жатвой вызревшего поля. И верилось в бесконечную добрую работу на всю жизнь. И сладостно было от сознания своей нужности, от примиряющей со своей жизнью и людьми усталости и светло-осенней печали. И руки и ноги стали легки, как листья.

«Не мешай ей даже тенью своею, шорохом шагов, а приблизься неслышно, как утро, как ветер», — повторил голос матери.

Но что-то в нем воспротивилось матери, отцу и деду.

«Деда, не в пору ли душевной усталости явился Христос, мол, надо примирить небо с землей… Ценою страдания и жертв, а? Но я не скажу тебе, дедушка, этих слов. Не хочу быть праведным на другой манер… Не жестока ли она тем, что укоряет людей, будит в них тоску и гнев? Почему снова и снова тревожит меня мой отец, которого ты сейчас поминаешь в своих молитвах? Чем-то он раздражал нормальных людей, уж не своей ли особенностью и кротостью? — думал Иван, ложась спать после ужина. — Но я сын ваш, кровь ваша, и как мне стать самим собою, не отрекаясь от вас?»

Ранние опалили морозы нагую землю, высветлили звонко-прозрачную даль. Утром в чистом поле под низким тихим домашним небом первый снег не измят ни шагом, ни взглядом. Ненадолго пал на землю этот белый снег.

Под вечер небо вздыбилось волчьей шерстью, запальным теплом дохнуло на всю широту меж Железной и Беркутиной горами. В ночь забуранило густо, будто снеговая река наискось хлынула на землю…

Тяжелы были плечи и руки Ивана, ноги в сапогах трудно месили снег. Помыслы были терпки, и обиды застарелые, заскорузлые. Родившееся в душе лишь в минуту редкого счастливого саморастворения чувство умерло, будто выгорело, и осталась щелка. Через нее-то и свистел сквозняк…

Иван стоял среди поля, тоска водила его взглядом по всем четырем сторонам. По первопутку ехали на санях парни из Татарского Сыромяса.

— Что, Ванька, сиротой стоишь? Айда с нами.

Повалился он в розвальни на сено. Попали они на свадьбу: татарин брал русскую. Неделю шла гулянка, и Иван не отставал. Потом оказался в Дракине у мордвы. И тут гулял. За соломатом и вином поспорили, у кого больше упрямства.

— Поперешнее нас, мордвы, нету, — сказал приятель, пододвигая к Ивану сковородку с залитым маслом соломатом.

— А я, может, упрямее даже украинца вон того. Вот сейчас в буран схожу за морожеными пельменями к Ольке, — сказал Иван.

— Далеко, не дойдешь.

— Увидите.

Нашли его проезжие в снегу на горе. Разбудили деда Филиппа, занесли Ивана на кухню. И начали в шесть рук растирать, а он все еще бессмысленно раскосил глаза.

В жару он видел себя ребенком и Ольгу ребенком видел. Дед Филипп обул в новые лапти его, Ольгу, Настю и Клаву, и они радовались…

Дед вернулся с полей, а Иван с девчонками попрятались — ведь так и подмывало на игру.

— Где же мои внук и внучки? — озабоченно спрашивал дед Филя бабку Алену.

— Да они ушли на гору, тебя встречать, а то, глядишь, пашут поле, тебе помогают. Они ох как любят работать, — говорила бабушка, указывая глазами деду на ситцевую занавеску чуланчика, где спрятались внуки.

— Ах ты, господи! Дожили мы, старуха, внуки работают… То-то радости!

— А ну как их волчишка тама напужает. Поехал бы в поле.

— Да и то, пойти надо разыскать…

Тут-то Иван и девчонки, распахнув занавеску, вылетали, вцеплялись в полы дедова кафтана. И одаривал Филя их диким миндалем, корочками засухаренного солнцем хлеба…

Выплывали из глубин души детской памятью меченные подробности: поля, изба, небо, лица стариков. И виделся в детстве незыблемый порядок, и было неизбежное счастье, как неизбежное чередование времен года.

А потом — сам пропаще поглупел, изнахалился с каким-то надрывом и где-то невозвратно обронил свою душу, пошел по жизни с голой вертучей мыслью, жестокий по навычке, а не по природе, равнодушный, дико самоуверенный в том, что вот-вот и откроется ему тайна, никому до сих пор не ведомая.

И когда на всю холодно-прозрачную плоскость открылся этот самообман, Иван бился душой об острые грани развороченной, обедневшей (без вымысла-то!) своей жизни…

Никогда ни наяву, ни во сне не видел он ничего более унылого и ненужного, чем его жизнь, развороченная и враз обедневшая до бессмыслицы. И он плакал без слез, потому что в жару весь иссох.

Зимовавшие в садах и лесах снегири, свиристели начали покидать пределы Ташлы. Оклемался Иван, когда появились первые зеленушки, зяблики розовогрудые запели звонкую трехколенную песню.

В листвень месяц из голубых просторов степей ровно тянул тепло-свежий ветер, пахнул он молодыми травами. Иногда выхлынет из оврага холодком недотаявшего снега — зернистого, спрессованного.

И опять доносил ветер запахи кочетков, молодой травы, теплой земли вместе с ржанием кормящих кобылиц — грелись со своими жеребятами на солнечном склоне. Печатали копытцами у ручья следы, а те, что повзрослев, били копытом по воде…

Никогда прежде Ольга не видела Ивана столь простым, открытым, как сейчас в его хвори. Слетела с потоньшавшего лица загорелость, просветлело лицо изнутри. Голос ровный, обнизился. Простота-то эта и позволила Ольге спросить прямо, не прибегая к уловкам, что ему хочется.

Заранее примирялась Ольга с тем, что Иван заговорит о совместной жизни; теперь, кажется, хватило бы у нее необидной жалости и доброты начать потихоньку семейную жизнь с Иваном, заодно взять под крыло старика Филиппа. Немного грустно, но честно и благородно получится. Она глянула в испитое лицо Ивана, помягче спросила:

— Ну?

— Ты о чем? А-а-а, извини, задумался. Говоришь, чего хочется? На гору подняться, осмотреться оттуда.

Обуваясь, тянул за ушки голенища сапог; лоб вспотел.

Чекмень обвис на усохшем теле Ивана. Он оттянул пояс, смущенно поморщился, потом махнул рукой, и в жесте этом было такое понимание того, что с ним происходит, что Ольга вздрогнула, будто оступилась. И далеко-далеко отошла душой от него.

Он надел шапку, щурясь на ярко сиявшее майское солнце, и на какое-то мгновение в сощуре этом проглянула былая душа. И Ольга, пряча глаза, вышла во двор. Успокоившись, она оседлала Рыжуху. Иван уже вдел носок сапога в стремя, оглянулся на Ольгу, и та подставила сцепленные в пальцах руки под правую ногу Ивана. И вроде бы не заметила его смущения. И сама была довольна собой.

На крутую красную гору лошадь подымалась рывками, и он, чувствуя напряженное движение сильных мускулов ее, сам помогал ей, вовремя клонясь вперед.

На макушке горы, ровной, как стол, он повернул лошадь головой к овечьему стаду и, когда она успокоилась, поняв его намерение, стал вглядываться в стадо овец.

От их клубящегося движения зарябило в глазах, и он, сомлев, склонился лицом к холке лошади. Сомлелость эта была недолгой, и он опять выпрямился, вяло помахал рукой чабанам.

Волкодав Биток первым подошел к нему, перенюхался с лошадью и, виляя хвостом сдержанно, с чувством собственного собачьего достоинства, погавкал, сманивая Ивана на землю.

«Ну, что остекленел глазами-то? Слазь в траву, сейчас вон чабаны идут с едой и кумысом», — говорили старые умные глаза собаки.

И чабаны пришли, раскинули кошму, на скатерке нарезали хлеб, положили горного дикого луку.

С того часу и остался Иван при овцах, чтобы поближе к дедушке Филиппу быть.

XXI

Камень-песчаник, метр шириной, полметра толщиною и пять высотою, ровный, как грифельная доска, был вырублен Иваном в каменоломне. На санях из бревен тягачом привезли его на гору.

Там, на горе, ранней зарею товарищи уже вырыли глубокую яму. Поставили камень концом в яму, выровняли в стойке, засыпали землей вперемешку со щебенкой, утрамбовали.

— Я тут зимой чуток не погиб: заблудился. Пусть другие не плутают. Метели-то у нас вона какие белые, как беспамятство Как бы вроде исчезаешь в белой бездне, в ничто превращаешься, — сказал Иван с той кроткой глушинкой в голосе, которая навсегда обжилась в нем после хвори.

Сила советовал высечь на камне чей-нибудь лик, хотя бы деда Филиппа.

Иван долго думал.

— Не годится этот камень: всего две грани, а с боков узкий. Для стариков нужно много граней, чтоб в разных выражениях изобразить. Это нас можно чеканить с одного бока — хватит…

Песок поземкой вился у камня, навьюжил барханчики в отишье, заносил потолченный каблуками острец. От мимолетного дождя ветер сложил мокрые крылья. Прозрачно и свежо заголубел заревой воздух в степи; овцы рассыпались по зеленому пригорку. Внизу на дороге остановились машины. Вылезли люди на свежий воздух. Это руководство двух совхозов прощалось на границе земель. При Ахмете Тугане узаконился обычай встречи и проводов гостей.

Думал Иван, что земля трудная, а жить на ней — все-таки счастье. Тесно вместе, но просторно в душе. А вот в одиночку внешнего простора больше, зато в душе все уже и ниже.

Казалось ему, что теперь он иначе понимает стариков. Для них важнее всего было — крыша над головой, накормить, одеть род людской. Ну конечно, вера гордая в правоту дела — братство не за горами. Возможно, не каждый допускал, что люди будут неравносильны духом… Для меня, для Силы заработок — не первая забота. Кто ты и куда летит твоя мысль? Чем томится и чему радуется душа?