Если прежде гордился втайне своей «пронзительной проницательностью», то теперь зоркость эта отягощала его до ломоты в затылке.
Штормом накатывалась беда, понуждая Булыгина к действиям, — вернулся с запада Истягин. И Булыгин, решившись остеречь его от оплошностей, от возможной слепоты (внезапно поразившей его), засеял свою душу непривычной, тоскливой сумятицей.
В мелколесье по дорожке от бани до пирсов обгоняли матросы, красно-коричневые после пара, поигрывая, норовили вроде бы таранить мичмана Булыгина, но лишь со склизом задевали горячими плечами.
Перелесок наполнился парным запахом веника, молодых тел. С пирса купальни, подпрыгнув, ввинчивались головами в воду; она вскипала, будто от раскаленного железа.
Булыгин подтянул ремень с тяжелой бляхой, одернул китель, поправил мичманку и, постучавшись, вошел в маленькую каюту Истягина (мог бы и не стучать — по-приятельски).
Истягин после бани побрился, укоротил усы и, сидя на табуретке (на банке), начесывал короткий волос на лоб. Впервые на минуту показалось Булыгину, что голова Истягина вроде бы меньше, чем надо на этой сильной шее и плечах. И в этом несоответствии было что-то от хищной птицы.
Матерый, широкий сухой костью, Истягин обнял Булыгина, и Булыгин услышал сильное и ровное биение его сердца. Отступив, Истягин остановился на одной ноге, чуть оторвав от палубы другую, как зверь в стойке. Потом сел на банку за столик перед кружкой чая, откинув корпус так, будто позади была спинка стула, — весь замороженный внутренним напряжением.
«Как подводить к правде? Постепенно, надрезая по больному месту? Но это делают и без меня посторонние. Антона жалеть невозможно, — подбадривал себя Булыгин. — Он сильный… И в то же время тяжелый, часто недобрый — и такого совестно жалеть. Надо сразу все до конца».
Но тут Булыгин вспомнил, как на учении разорвало легкие матросу Христораднову: лодка легла на жидкий грунт, подали команду покинуть корабль. Всплывали, держась троса буйрепа. На нем узлы. У каждого нужно остановиться, два раза глубоко вдохнуть и выдохнуть, чтоб организм привык к разнице давления. Христораднов выскочил, как пробка, сорвал маску с лица, не сбалансировал давление. Кровь хлынула горлом, хлопьями свертываясь в морской воде…
Скованные немотою, тяготясь друг другом, Истягин и Булыгин глядели в иллюминаторы с любопытством салаг, как будто впервые видели погрузку на лодки торпед, снарядов, продовольствия.
— Антон Коныч, представь себе конец мая 1945 года. Дипкурьер японский едет в Москву через Владивосток. Ужасно общительный, ну прямо-таки падкий на людей. Сутки живет в гостинице «Челюскинец». Просит к себе то маникюршу, то парикмахера, то врача, то повара. И со всеми толкует о победе, о литературе. Ничего шпионского. Провожают наши мальчики до Москвы этого дипкурьера, — рассказывал Макс Булыгин, и было ему неловко, гадко от наигранно-развеселого голоса своего и оттого еще, что вроде бы заискивал перед Истягиным. Но остановиться не мог даже перед презрительным безразличием Истягина к его сдобренным секретностью байкам. — Ну вот, японец-курьер всю дорогу от Владивостока до Москвы-матушки пишет стихи, орлами называет охрану. На обратном пути перед отплытием в Японию беседовал с одним человеком… «Вот вы называете меня, мол, Икс едет дипкурьером. А что такое Икс? Я и есть японский разведчик по России. Но взять меня вы не можете — дипкурьер. Не шпионил. Я лишь знакомился с настроениями вашего народа. Выводы невеселые для Японии: будете воевать». Ну, наш, конечно, взвился: «Нет!» Обязан взвиться… Хотя, конечно, понимал: возможно, и будем. Вот так-то, Антон Коныч.
— Ждешь, уши мои задвигаются от удивления? — сказал Истягин. Весь он от тяжелых глаз до усмешливых губ под усами пропитался настороженностью. — Ну? — Все горькое и обидно затаенное Истягин взглядом потянул из Булыгина на свое же бедование. — Говори, что ли! Вижу, давно маешься.
— Никогда в жизни мне не приходилось делать такое… Но, видно, обязан я сделать сейчас, Антон Коныч. Я должен тебе сказать о твоей беде… Жена…
— Утонула? — Истягин прищурился.
Булыгин непривычно засмущался, заспотыкался:
— Твоя жена ведет себя недостойно… кажется.
Истягин выпрямился, осенил Булыгина широким крестным знамением:
— Кажется? Перекрестись. Поменьше трись около баб… они тебя не обидят…
Булыгин оскорбился. Откинув чуб, дерзко глядел на Истягина смелыми синими глазами.
— Ты… это самое… без воображения. Прекрати, иначе захвораешь от усердия, — осадистым с хрипотой голосом пресекал Истягин своего проницательного по-бесовски кореша.
Однако Булыгин весь напружинился, как умнейший пес, напавший на след дичи, но почему-то увлекаемый хозяином в противоположную сторону от следа. Отчаянно попер напрямую:
— Она изменяет тебе.
— С тобой?
Булыгин резко ответил, что как ни важно для него семейное благополучие Истягина, как ни свята вера в жизнь без пошлейшего оппортунизма, однако не это все толкает его на рисковые шаги потерять дружбу: дороже семейного счастья Истягина офицерская честь.
Короткий нечеловеческий хохоток-клекот захлестнул Булыгина, и он, вздрогнув, опасливо взглянул на Истягина. Рот Истягина сурово спаян.
— Не пугайся, Макс. Это я после контузии так веселюсь… когда накатывает радость.
Глаза Истягина тяжелели, кажется, крайним усилием удерживал зрачки на уровне нижних век.
— За сплетни морду бьют, Максюта.
— Я не сплетник. Лишь из уважения к тебе («Разве только уважение? Люблю его, как меньшого брата») я сломал мое отвращение… Не злорадствую, не жалею тебя…
— Не в бабе дело. Ты свихнул мне душу. Полез со своей правдой. Может, я один бы все пережил. Всегда ты был правдолюбец…
Сниженным до глухоты голосом Истягин сказал: если Максимка (так и назвал) не предъявит ему доказательства порочного поведения Серафимы, то он, Антон, изувечит его. Не спасет Золотая Звезда Героя. Горька и страшна не угроза, а то, что выговорил ее смирный человек.
— Давай факты, иначе убью или еще хуже…
— Помилуй, не фотографии же должен я представить!
Лицо Истягина вдруг заиграло красками дикого восторга. Шагал между дверью и иллюминатором, повторяя с пропащей веселостью теряющего самое необходимое в жизни:
— Именно фотографии! Именно натуру! И я не прошу, я приказываю! — И, сомкнув руки за спиной, склонившись, вплотную приблизился лицом к лицу Булыгина. — Фотомонтажом меня не заморочишь!
— Оскорблений я не прощаю…
— Смирно!
Булыгин замер.
— Из каюты кругом шагом арш!
«Макс правдив, не мог с бухты-барахты. Он недалек, но чутье на правду у него звериное», — думал Истягин. В какое-то мгновение он поразился не измене жены, а тому, что так умопомрачительно вызверился на друга всего лишь за правду. И как высшей цели, высшей радости он захотел того, чтобы Булыгин обманулся. Отругал бы его и простил.
Не впервой намеревался он бежать несуразной правды жизни, поскорее забыть ее, утешаясь выдуманной ладностью, гармонией жизни.
Теперь отстранение от действительности было болезненным, и унизительным, и безуспешным. Булыгин задавил правдой…
Вскоре Серафима вернулась из загранрейса, появилась в гарнизонном поселке, хотя жила в городе.
Истягин удивился своему страху перед встречей с женой. Хорошо, что она не могла прийти сюда: женщин не пускали ни на корабли, ни к штабу. И все же он опасался, что Серафима может прорваться к нему…
Из окна своей каюты Истягин глядел на повитые вечерними облаками сопки, стараясь собраться с мыслями, дать себе отчет в том, что произошло в его жизни.
Облака были легки, как детские думы. Вода же в каменных берегах бухты скована свинцово-тяжким покоем. И небо над этой водой вычищено до железного холода. Тусклый отблеск — нем и непостижим, как вечность океана, — давил на глаза, пригашая их зоркость.
Впервые и как-то по-чужому подергались мускулы на скуле под глазом. Внутреннее напряжение лезло вверх, волевые усилия уже не срабатывали. Он прекратил сопротивление — будь что будет. И в этом состоянии все в душе его становилось на свое место.
Лодка, работая электромоторами, приластилась сигарообразным корпусом к пирсу.
В 23 часа все были на кораблях и службах. Офицерам сообщили: объявлена война Японии, вооруженные силы — армия и флот — переходят к боевым действиям.
Ночь была светла. По городу густым потоком шли грузовые машины с солдатами и военной техникой. На причалах грузился танковый корпус. Солдаты были те самые — прошедшие войну с Германией.
Отваливать начали суда на восходе солнца. За островом ждали их два крейсера, отряд эсминцев, фрегаты и сторожевики.
Отвалив от пирсов, раздвигая низкий над водой туман, лодки выходили из бухты к чисто синевшим морским далям. Позади зыбился, баюкая облака, скалистый берег. Синела темно лесная даль, все увереннее переходя в матерую тайгу Сихотэ-Алиня.
И прежде лодки, каждая в отдельности и в составе дивизиона, подолгу находились в автономном плавании, выверяя радиосвязь с берегом, корабль с кораблем в надводном и погруженном положении. Отрабатывали торпедные атаки по надводным кораблям, мишенью служил ветеран первой мировой войны — эсминец, приведенный до войны на Тихий океан из Ленинграда по Беломорско-Балтийскому каналу и далее Северным Ледовитым океаном через Берингов пролив.
За время войны на западе лодки Тихоокеанского флота облазали не одно море, некоторые не вернулись, нарвавшись на мины или подвергнувшись глубинной бомбежке. В таком-то квадрате потоплена лодка неизвестной национальности — такие были дешифрованные разведкой донесения потопителей своему начальству…
Но теперь-то развертывались боевые действия кораблей всех классов совместно с армией. За островом сказали личному составу: идем на Хоккайдо.
Лодки вышли в Японское море.
Днем шли под водой, изредка поднимая перископ. Ночью, всплыв, заряжали батареи, шли под дизелями.