Благодарение. Предел — страница 42 из 106

…Меркла заря над Беркутиной горой, когда братья ехали в бричке на свежекошеной траве.

Из глубин степи, скрипя колесами кибиток и арб, глуша верблюжьим ревом перепелиный приветливый зазыв «спать пора», текли к Железной горе сманенные Андрияном (усомнившиеся в своей вере в землю, думал Терентий) люди целыми семьями. Табором стали на полпути от Беркутиной горы до Железной. Казалось, от пара взопревших лошадей густел туман на луговине. Нюхнув дым костров, чихали сайгаки раздутыми ноздрями, бурой волной стелясь в беге от озерца в бурьян.

И предел-ташлинские парни с котомками и сундучками шли к Железной горе. Из рассохшегося баула одного молодца выглядывал отважный таракан, шевеля усами.

— Железной горе много нужно рабочих. Из села идут неохотно — землю получили, зажиток появился, — сказал Андриян с личной обидой на упрямых неразумных сельчан. — Но пойдут!

— Землю накалить хочешь? Кто же пахать-сеять будет? Гляди, корни перегорят.

— Чего боишься, братка? Новое, конечно, всегда пугает, — скажем, огонь. Опасен? А человек-то тот огонь взял в свое жилье, греется им, пищу варит. Человек идет навстречу опасности.

Придерживая с горы лошадей, глядя то на красную, дико путанную повитель зари, то оглядываясь на брата, сурово сомкнувшего рот под усами, Андриян думал, как бы яснее и жестче высказать те мысли, которые он уже высказывал вчера мягко, с шутками. На все доводы о пользе науки и техники, о неизбежном укрупнении сельского хозяйства, без чего держава не прокормится, Терентий с тупым упорством отвечал, что человеку нечего будет жевать, если все возьмутся за железо, науку. «Металлы грызть, нефтью запивать? Нет, брат Андрияшка, каждый должен кормить сам себя. А ученые, они тогда в своем виде, когда есть кому хлебушко сеять».

Мохнатый, мокрый, в росе шмель ехал вместе с Толмачевыми, ползал по духовито вянувшей траве. Андриян по-детски затаенно стерег тот миг шмелиного прозрения, когда шмель спохватится и улетит на свою родину, в луга. Но тот с самозабвенной усладой влепился в цветок колокольчика, как бы обмерев.

— Корни наткнулись на каменную плиту — в клубок завиваются… вот что в душе-то, брат. А тебе, стало быть, рабочие нужны? Дай нам волю, выжмем масло… побегут в города, а сейчас что? Ни шатко, ни валко, ни на сторону.

— Половину на себя заставите работать…

— А ты думал, кормить с ложки буду?

— Жестокий ты, братка Тереша.

— Одного я, Андрияш, боюсь: безвозвратно остыну к земле — и тогда мне все нипочем! Проснусь утром холощенный душой и не разберу, где восход, где закат, откуда солнце греет, откуда тянет холод. Чует земля мою порчу, холодеет. Не приведи бог, чтобы душа сиротой скиталась… А уж если накалится подо мной докрасна, изжарюсь, как таракан, а не уйду к тебе! — Угроза Терентия была с испугом.

— Гляди, тебе-то как бы раньше других не пришлось уйти; одной ногой ты уже в кулаках пляшешь, — сказал Андриян, оглядываясь на брата. Потом он искал глазами шмеля и, не найдя его, стал выговаривать брату, что тот до обидного мелко тратится на зуду с Елисеем Кулаткиным.

— Слышь, Андриян, на столбовой меже я как-то вечером задремал, и вдруг земля подо мной вздрогнула, шевельнулась. Понимаешь, вроде какой силач в земле потянулся спросонья… раздумывал — встать или погодить. По спине у меня мурашки пошли… Все вот-вот поползет-поедет, а как утрясется, уляжется, не знаю… Ничего, брат, не знаю.

Андриян посоветовал брату хоть на часик, на один день побыть на самом верху Державы, в мыслях, конечно. Перед тобой земля бескрайняя, народ молодой и смекалистый, а пашут мелко, урожаи сиротские, заводы устарели, да и тех маловато. Работа на земле и на заводах тяжелая, а жизнь небогатая. Со всех сторон недружелюбные взгляды… Что будешь делать? Какой хочешь видеть свою Державу? Наверно, образованной, сильной, умной.

— Тебе что не загадывать загадки?! Давно ты стряхнул землю со своих ног.

— Сто раз толмить тебе — сколачивайте артель, не брезгуйте бедными. Не лезь в пророки, не тянись властвовать, сами люди заметят.

— Да ты покажи мне ее, хорошую-то коммуну!

— Я говорю — артель. Хочешь, помогу тебе, пока не поздно, а? И Елисей поможет.

— Конечно, Кулаткину сподручнее повелевать, когда собьемся в один косяк. Нет! Пусть он побегает от одного хозяина к другому, каждому в ножки поклонится… Попотеет.

— Да что ты собачишься на Кулаткина? Конь он, правда, неходкий, оступается временами, не в те ворота въезжает, да ведь все же новую дорогу торит.

— Шестеренка не той зубчатки, что моя: нет нормального сцепления, грохочет все, того и гляди разлетится вдребезги…

— Ох, братка ты, братка, не ослепни гляди, не разлей свой гнев на других… Я ведь тоже не пасынок власти… рука у меня потяжелее кулаткинской, писарской…

— Почему, господи, не понимаем друг друга? — с тоской и негодованием простонал Терентий. — Уж не конец ли света…

Хотел Андриян увезти мать к себе, в свой барак у Железной горы, чтобы и с его будущими детьми понянчилась, но она, поблагодарив сына, отказалась: мол, ты сначала народи их. А тут тоже внуки, а не кутята. Да и где ей, старухе темной, по-ученому нянчить Андрияновых детей?!

— Не ищи рая где-то, а ищи у ног родителей — так-то говорят умные татары, — сказал Терентий.

— Ты, пророк, на печке промок, а под лавкой высох! Ты у ног бати ищешь правду? — загорячился Андриян. — Не порадовал бы ты его, живи он сейчас. Наладил ты одну погудку — земля, земля — и на поверку что? Не земля тебя заботит, и лишняя десятина. А ведь даже по твоей вере земля ничья, общая она. Не вяжутся у тебя слова с делами: человек должен жить в миру и с миром, говоришь ты, а сам вложился в свой хомут, жену, детей захомутал, рвешься изо всех сил и жил… повыше всех норовишь стать. И бога своего придумал наособицу, неспроста, а чтобы с ним как с работником обращаться: мол, ты хоть и бог, а я хитрее тебя… сам создал. Нет, брат, землю ты не знаешь… богата она, загадочна, трудна, а жить на ней все равно весело…

Терентий пододелся щегольски — сапоги навощенные, брюки с легким напуском, пиджак накинул на широкие плечи — поехал с братом в город. Пароконную сенокосилку купить решил.

— Говоришь, жить на земле весело, — заговорил в пути Терентий, — веселье-то должно быть материнским, родительским, с тревогой, уходом за землею. Вон городским плясунам, поди, тоже не скушно топтаться по земле. Обидят землю навечно.

— Промахнулся, брат, — сказал Андриян.

VI

Давно это было.

Теперь после стольких лет отлучки от родного края Терентий Толмачев, распивая с Елисеем Кулаткиным, рассказывал спокойно, будто бы и не о себе.

— Пришел дружок и говорит: продай хозяйство или сдай обществу. На днях разорять будем, то есть раскулачивать, — как бы вспоминая, для себя говорил сейчас Терентий. — Да мать старая не позволила: пусть будет что будет. Воля божья. Зря говорю, а?

— Душа знает, говори, — сказал Филипп. Он повертел в руке свой стакан, осторожно угнездил его у кореньев голубого полынка, духменностью заглушившего запах сивухи.

Слушая Толмачева, Филипп вспомнил, как упредил Терентия о выселении по осторожности, чтобы не схватился за топор.

И Елисей припоминал: не хотел трогать матушку Терентия, вдову героя Ерофея. Уговаривал ее остаться, назвал даже матерью. «Ишь сынок нашелся, сучка твоя мать! — сказала она. — В скитаниях не брошу сына, сноху и внуков».

Шумел Терентий. Елисей чудом сдержал себя тогда, чтобы не заехать в морду Терентию…

— В теплушки погрузили нас. Все испытать пришлось. Мерзлую картошку оттает баба, сомнет лепешечкой, под мышкой у себя погреет, детей кормит. Доехали до места в голой степи. Высадились. «Вот тут и живите, как сумеете. Можете артельно». Вот когда вывернулись души наизнанку. Одна бодливая корова в стаде — еще полбеды. А что получится, если сгуртовать таких? Каждый за себя, а ты хоть околевай. Были ушлые бабы: муку спрятали в кофты под груди, в чулки набили. Мужики шли на хитрости безобразные… говорить не буду. Всякие попались. Один раньше был богатый и до помрачения стерег свою скотину, спал в конюшне… а работник спал с его бабой. Другой спалил свое хозяйство… баб и детей бьют, промеж себя дерутся. Уцелели работяги, шпана вся отсеялась. Сбились в артель. Ох, нелегко! Каждый себя считает знатоком, командовать хочет. Ладно, молодые взяли верх. А я завсегда с молодыми. Вырыли землянки, бурьяном топились. Потеплело, я выкапывал корни, сначала сам ел: ежели не помру, детям дам. Напобирушничали у казахов проса, пшенички по горсти — по две. А тут армейцы машину с пшеницей ненароком утопили в овражке. Мы до последнего зернышка спасли, засеяли под ручную вскопку. Через два года уже не голодали. Перед войной поставляли государству хлеб, мясо шерсть, яйца, — Терентий встал, выпрямился, высокий, прогонистый, веселый. — Налаживал я соседям молотилки, мельницы, маслобойки. Широко жил, будто дразнил Кулаткина на расстоянии: гляди, писарь, не сугорбился я.

— Тереха… хвалиться ты умеешь… Мог бы на дорогу выйти верную, если бы слушался меня, — сказал Елисей. — Я всегда добра желаю людям, братской неколготной жизни. Не послушался, вон какого кругаля дал…

— Ты что? Судьба моя такая — не слушаться дошлых людей: учить умеют, а жить не сноровят. Да, была у меня племянница, Палага. Так я к ней прирос душой. Бывало, тоскую по родному краю, рассказываю ей: мол, есть деревья высокие, если бы росли вон на том кургане, месяц бы ветвями по лбу щекотали — месяц избочился низко. Палага не верит, потому что, окромя степной травы, не видала крупнее растения. Кругом ни реки, ни деревца. Колодец в суходоле, вода солоновата, горьковата. Говорю ей о Сулаке-реке, как вольготно разливается в раздополье, опять сомневается. Поехали с нею как-то в мае верст за двести. Увидала она березки в межгорье, глядела-глядела, щупала, щекой прижималась к атласу белому… Заиграла в ней наша кровь…

…Одно плохо — молодняк поначалу не брали в армию. Как-то не по себе было, идет война, а у нас бугаями отгульными пасутся парни. Летом в 1942 году взяли… Молодец к молодцу! Послушные, ловкие, расторопные. Пеши повели по степи, втягивались чтоб. Бронебойщиком и я поработал. Вечная слава погибшим… Что это я? Забыл, а?