Благодарение. Предел — страница 46 из 106

— Ну что ты, Олька, такая скушная? Али парни боятся тебя, краля? — жалостливо спросила Алена.

Рано, почти сознавая, почувствовала Ольга беспокойный жар в себе, робела оставаться с парнем один на один.

Если шел за ней даже случайный, она мучительно старалась быть спокойной, но все горячее краснела, замирала — вот-вот обнимет ее сзади с плеч. «Мука-то, казнь-то какая… хоть бы скорее случилось, чтоб не маялась». И в убыстренной растерянной ходкости, как на грех, еще заманчивее пританцовывала, плавно и широко качая бедрами.

— Эко, матушка, здоровая, не сглазить бы… Дай-то бог мужа крепкого, — сказала Алена. И подумала: «Трудно будет парню повалить такую нравную».

Не жалела Алена души для Ольки, согревала ее щедрее, чем внучат родных Настю и Клаву, — то ли по давней привычке прикрывать крылом сирот, то ли по укрепшей вере в особенную судьбу Ольги, а может, потому, что в характере девки прозревала свою молодую хватку.

— Ну и краля девка! Возьми Ваньку в мужья.

— Родню-то?

— Родня! Седьмая вода на киселе. Так возьми, а?

— Манной кашей кормить его с ложки?

— Это как понимать? Ты еще учишься, а ведь он хорошо зарабатывает. Скорее всего, он тебя будет кормить.

— Я не о том. На жизнь он слепой.

— В чем другом, а красоту тайную чует, как собака — добро. Молится Иван на тебя, вся душа в струнку вытягивается. Не каждый свет-то в душе особенный заметит. Люба ты Ивану, нет ли, не говорил он, да сама-то я вижу: тобой дышит, тобой умирает.

— Не понимаю я Ивана-дурака.

Слышала Ольга: Мефодий правил пасынка по разумному пути: будет техником, а там, проработав, заведовать отделением станет. Глядишь, пойдет и выше — вся жизнь впереди. Где-то под старость отрадно будет видеть в Иване продолжение своих мечтаний. Не жадничал Мефодий с Иваном, делился опытом и знаниями, временами навязчиво одаривал его.

Но парнишка оказался начисто лишенным житейской сообразительности, простота его хуже воровства, откровенность на грани малолетнего при какой-то странной загадочности душевной. Вроде охотно учился в техникуме, изучал не хуже других студентов машины, двигатели, но Мефодий чувствовал: делает он все это каким-то расхожим умом, вроде отходничал, а главные силы не то дремали, не то заняты были чем-то другим. Что-то раскидистое, воображаемое захватывало его. Экзамены по машиноведению сдал с какой-то четкой злостью, мол, знаю механизмы, но не удивляют они меня. Завел трактор, довольно лихо взрыхлил плугом первые борозды, а потом, глуша мотор, откидываясь назад, будто вожжи натягивая, заорал «тпру».

Можно бы было принять за дурашливость, да уж больно тоскливо назвал Иван машину железной дурой. Где, мол, постоит эта дура, трава под ней не растет, а вот от навоза животных даже шампиньоны прут из земли.

Ольга, на курс помоложе Ивана, тогда уже присматривалась к нему с практической женской наметкой. Но держала его пока в резерве. Понимала: тянется к ней Иван потому, что она точно знала, чего хотела. А он не знал. Стихи писал:

Я в рубашке родился,

Без рубашки помру…

Не каждая студентка, даже дочери колхозных начальников, одевалась так, как Ольга, и Ванька похваливал ее. Но чувствовала она, что может наступить момент «нарядного» совершенства и Иван подумает о ней, как о познанной им машине: все, нового больше не будет.

Многое раздражало ее в Иване. Откуда у здорового парня монашеское чутье на несчастных?

Ольгу голубила Людмила Узюкова, директор техникума, допускала в свой кружок. Собирались в ее квартире. Все особенное: мебель, книги, художественные альбомы, музыка. И хотелось девке такой же культурной жизни. Уважают Людмилу Михайловну, любят. Воля ты волюшка…

Из множества книг выбрала Ольга небольшую. Героиня осознавала свою красоту, а красота — дар, талант природный. Талант не любит дешевить собой. Ищет целителя, признания особых прав за ним.

— А ты, Оля, посильнее этой героини. Только будь поосмотрительнее. Прямо скажу: нет тебе ровни среди твоих сверстниц, — сказала Узюкова. — Ни одна капля твоего сердца не расплеснута пока.

Без поблажек требовала Узюкова знаний от своих студентов, а с Ольги взыскивала и более того.

— В какую жизнь позовет ну хотя бы тот же Ваня? Не только честолюбия нет, но даже простейшей потребности одеться как следует. Что ждать женщине от такого человека, если он безразличен даже к самому себе?

Ольга неуверенно сказала, что Иван по каким-то философским соображениям выкраивает свою жизнь.

— Посмотрим… что читает…

Поразилась Ольга не тому, как Узюкова умело и ласково расположила Ивана к доверию, а тому, что Иван своей детской откровенностью обесценил все ее умные заходы. Никаких житейских планов у выпускника техникума Ивана Сынкова не было, или он не придавал им значения. Малый начитался книг о нравственном облике великих людей и поведение их пытался соотносить с жизнью своих знакомых. В число значительных личностей попал Епифаний (слыхом о нем не слыхали ни Узюкова, ни тем более студентка Ольга). Много лет сидел вместе с Аввакумом в яме Пустозерского монастыря. Отрезали ему пол-языка, а он глаголет. Еще укоротили — опять глаголет. С третьего захода под самый корешок срезали — все равно глаголет. Дух-то оказался сильнее власти царя и Никона.

Что же касаемо простецкого одеяния Ивана, то не ново это — даже потрясатель Вселенной Тимурчин (псевдоним — Чингисхан) довольствовался епанчой. А ему-то, Ивану, зачем шик-модерн, елозить-то со своим трактором по полям?

— А стихи прочитаешь? — спросила Узюкова, и не успели они с Ольгой придать своим лицам внимательно-задумчивое выражение, как Иван, встряхнув головой, начал читать:

Страшен дом твой, никаких гостей.

Дверь забили, окна похлыстали.

Стынут рамы мертвыми крестами,

С каплями запекшихся гвоздей…

— И все? Хорошо, хоть мало. — Узюкова чувствовала себя неловко — задело ее с неожиданной стороны, и она защищалась насмешливой улыбкой. И в душе Ольги размывалась воздвигнутая ею перемычка между нею и Иваном, и она уличала Ивана в незаконности таких стихов.

— Неправду говорите, — сказал Иван без обиды. — А зачем? Непонятно. — Вышел и уже с надворья просунул свою лохматую голову в окно: — А еще красивые… и все равно я вас люблю… и чем дальше от вас, тем — больше.

Посмотрели, как он взял у садовника лопату и начал вскапывать под яблоней на полштыка, а садовник развалился на молодой сочной траве, улыбнулись.

— С кем он дружит? Есть хоть один с большими запросами? Литературу любит? А что в ней любит? «Твои глаза как два тумана, твои глаза как два обмана…» Глупость опасна вдвойне, если она с искрой.

— Людмила Михайловна, он действительно глуп?

— В необычном смысле глуп непроходимо, дремучий. Завиральные идеи, обман зрения — он слеп к жизни. Этот неприкаянный человек страшен и опасен, если уж говорить начистоту.

Уж год прошел, как Иван Сынков закончил техникум, а анекдоты про него гуляют до сих пор, подручным дворника называют: заместо пьяного дворника убирал нужники и подметал двор, а дворник, не будь дурак, и сел на Ваньку верхом, погуливал, байки рассказывал парню, а тот старался. Мать с отчимом деньги давали ему, старики баранину присылали, а спроси Ванюшку: съел он хоть кусок? Дружков кормил, сам мослы глодал, да и то, кажется, вместе с кобелями дворника… Пусть уж какая-нибудь дура завивает с ним горе веревочкой.

— Верно, Олька, не дал бог хитрости Ивану, простоват. А другого, окромя простинки, ничего не заприметила в нем? — спросила Алена.

— Не собираюсь разглядывать глупость в микроскоп.

— Ой врешь, матушка! Смешком хочешь отделаться от человека. Гляди! Слушай последнее мое о том слово: Василия Филипповича, Иванова батю, загубили две бабы, растерзали… С тобой бы Иван не пропал. Тут о душе разговор, а ты про баранину и мослы. Ужели жалости в тебе нет?

— Жалко, да ведь мало этого, бабаня. С таким двадцатилетним ребенком в голос завоешь. Ну, в техникуме дурил — ладно. А теперь? Крыша на избе разномастная: шифера не хватило на угловой скат — камышовую заплату положил. Шифер-то уступил Сереге Пегову… Серега не моргает, подбивает Ваньку поклянчить у отчима… Врала я тебе, будто не приглядывалась к Ванюшке, к нему все приглядываются, он какой-то меченый. Да и о костях и крыше я так это, злость срывала. Кое-что пострашнее открылось мне в нем: не я нужна ему, а через меня чает он найти какое-то слово, не то какой-то свет увидать меж двух зорь. Ради того, говорит, готов идти хоть за смертью. Слушай, бабаня, дальше-то что! Вспоминает  б у д у щ е е  (понимаешь, бабаня!), будущее, а не прошлое.

— Да как же вспоминать то, чего не было? Пошутил он.

— Какая там шутка! Говорит, что душа его посылает лучи в далекое будущее, они отражаются и возвращаются к нему с образами того далекого. Боюсь я Ивана — вот что.

— Что ты, бог с тобой?! Все они, Сынковы мужики, такие, стесняются прямо-то сказать женщине, чего им надо, вот и лучи, воспоминания пущают в ход. Мой-то Филя-простофиля тоже на свой манер томился около меня, вдовы молодой, уверял, будто запросто дружил с моим аж прапрапрадедушкой. Ну как? Да видишь ли, Филя-то, оказывается, третий раз на свет появился. Чего только стеснительность не делает с человеком! Пожалела я мужика, и туман с него стал слетать. И лучшего искать не надо. Любит тебя Ванька, любит.

— Знаю! Уж лучше бы не знать, виноватой не чуяла бы себя… А через эту дурацкую вину убила бы его иной раз…

Любил он молча, не приставал. Совсем несовременный парень. Пастух Иван пел ей песни, кормил ухой и все плел о неведомых пределах, о каких-то высотах души. «Пока в первом классе жизни, поживем в народе с народом и будем счастливы, — сказал он и, обрезавшись о ее усмешку, добавил: — Счастливы аж до тоски по горю… Потом жизнью в человечестве вторую ступень пройдем, а затем уж сольемся с вечным океяном духа, непостижимым, как мироздание, лишь изредка продырявленным ракетами в околоземном заливчике». У Ивана пересыхают толстые губы, оказывается, не от знойного ветра, а от жажды вымолвить непосильную думу. Никаких, даже плохоньких, житейских наметок! Человечество, миры, тайна судеб народных. И все в самодельных стихах. Одни — заскочат, повисят вниз головой, побормочут святую нелепость, несчастных пожалеют ласковым словом, пока молодые, а там, глядишь, за ум-разум берутся, в дом бытовую технику несут, женщин любимых радуют, одевают, в мотоциклах и легковухах катают, к высокой зарплате идут упорно и между делом развиваются на дому у телевизора. А Иван как заскочил в заоблачность почти с детства при легком весе и беспокойных крыльях, так и до сегодня никак в нормальность не приходит, в жажде всемирного счастья висит вниз головой. И других норовит так же подвесить, потому что всерьез принимает все темно-высокие слова.