Серафима зашла в педагогический институт (мать и по воскресеньям иногда работала в своем ректорском кабинете). Бродило по коридорам несколько общественниц особенной судьбы (одинокие), да еще два-три мужика, жены которых примирились с их поздними возвращениями домой.
Прежде Серафима остановилась бы поболтать с кем-нибудь из них. Но теперь ей было не до того — сумятица в душе. И она свернула влево; оказалась в тупичке перед полуоткрытой дверью буфета. Услыхала грудной голос Клавы Бобовниковой, с отделения восточных языков, служившей в войну в отделе флота по работе среди войск противника.
— Ох, Манька, хозяина-мужика мне надо. Понимаешь? Материнского во мне много, жалеть охота… Эх, какой орел был мой Вася! Сгорел. Сима, заходи.
Бобовникова разомлела после какого-то совещания, откинула шарфик со своих прекрасных плеч. Красавица, только несколько грузновата, да норовистые ноздри. Все равно милая.
— Понимаешь, подружка Максимовна, тут вот Маня жаловалась до твоего прихода: нонешние разве мужья? Хорошие на войне смертью храбрых пали. Или изувечены. Остались кто? Одни — пьют и мрут, другие дерутся, по бабам побираются — ничего, жалостливые подают. Третьих куда-то тоска загоняет. Маня, плесни нам с Серафимой Максимовной по пятьдесят граммов ямайского…
Маня сказала, бывают невезучие крестьяне — не стоит скотина на дворе: то волчок зарежет, то медведушко сломает, а то и сама корова возьмет и откинет в сторону ноги… У бати ее в таежном поселке так-то вот не ладилось — падал скот.
Маня похваливалась, вынув из-за стойки три куска разноцветного шелка: подарил морячок… Предложила подругам, но те отказались.
— Плохой мужик пошел, — сказала Бобовникова. — Вон профессорша подберет молодца суженого (позарилась на его молодость, окрутила законным браком), подберет в канаве, на себе домой приволокет, вымоет, отпоит молоком, у смерти вымолит стервеца. А надолго годен такой выкормыш-выпоиш?
— Это уж так, рассохшую балалайку весь вечер настраиваешь, а долго ли играешь на ней? — уверенно подтвердила буфетчица Маня. — Жалеть надо их, особенно моряков. Ученый врач говорил — вибрация железного корпуса корабля изматывает. А вот на торпедных катерах все нервы перекрутит и мозги взбалтывает… Даже на берегу зубы клацают. Отчаянные!
— А подводники? Ревматизм и облысение. А уж такие ладные, дружные ребята. Ласковые, иной раз уж так жалеть хочется… Господи, как я настроена на Булыгина, увижу его — все во мне играет.
В коридоре Клава Бобовникова сказала:
— Вчера ты пировала с гостями, шашлык рубали… хотела зайти, да что-то удержало меня… Симка, мне боязно за тебя.
— Ну?
— Не нукай, не шуми, я с тобой коров не пасла… Светаева, ясно, ты не отдашь мне. А Макса Булыгина возьму в клещи, уж так повернусь перед ним… О, как хочется служить человеку хорошему. Кажется, собакой бы его стала… Счастье твое, Сима, рисковое… По глазам хочу понять: что случилось с тобой?
— С такими, как я, ничего не случается, Клава.
— Даже если возвращается муж?
В ректорском кабинете были мать и бабушка.
— А вот и наш ландыш! Легка на помине. — Бабушка Вера, вынув из зубов орочскую трубку, поцеловала Серафиму. Мать сильно пожала руку, скосила азиатски-лукавые прекрасные глаза на Серафиму.
Тихо, как полуживая, Серафима сказала, отхлебнув кофе:
— Вернулся Истягин. С которым я жила когда-то тринадцать дней.
Веселые, сильные и вольные, бабушка Вера и мать Катерина всегда понимали Серафиму с намека, потому что отношения между ними были на равных, как у любящих друг друга подруг, самостоятельных, осознающих свою ответственную вольность. Особенно бабушка без подсказки проникала в самую душу, потому что пестовала девчонку когда-то…
Как-то с год не было писем от Истягина. Бабушка говорила: пусть Сима живет и работает с полной отдачей. Бабушка «пасет» ее дочь Нину. Воспитаем — на то и детские садики и ясли.
Бабушка рано овдовела, без мужа воспитала дочь Катерину, и Катерина тоже рано овдовела, без мужа вырастила вона какую умницу и красавицу Серафиму. Без опеки и протекции стала Сима кандидатом экономических наук. Сильны гены филоновской породы — родятся девочки редкой жизнестойкости.
С достоинством думали-рядили, что делать с Антоном Истягиным, если он вернулся на правах мужа. Разговаривали непринужденно, на равных, и заносило их из стороны в сторону. Серафиму восхищала мать, совсем неизрасходованная, с устойчивой рыжинкой молодой гордой головы. Судьба, что ли, одинаковая у них, филоновских женщин, но только Серафима втайне гордилась, что в натуре ее есть много от бабушки и матери и что она повторяет их судьбы в условиях еще большей свободы современного общества.
Давнего друга Вера Андрияновна нашла так: подвалил катер экспедиции к таежному берегу, а в тени кедра недвижно стоит косматый, бородатый, с плоским теменем и широким лбом. Табак в кукурузные листья заворачивает — бумаги нет, Евангелие искурил. Хвастал рыжелохматый или правду говорил, будто с каторги сбежал еще при царе, от Веры впервые узнал о революции. Жил в избушке, до отравы насытившись созерцанием божьего мира. Пожалела его Верочка. Дорвался до ее красоты и чуть не сгорел. Но Вера вовремя отлучила его, помогла окончить рабфак и мореходку. Обзавелся семьей, дорожил старой дружбой с Верой Андрияновной.
Вера Андрияновна крепко держала форму, лишь слегка красила губы (верхняя тепло притемнена женственным пушком). Теперь был у нее сравнительно молодой друг, вроде гражданского мужа-авоськи, секретарь географического общества, руководимого Верой Андрияновной.
— Ни Серафима, ни Антон не виноваты, — как всегда ласково и твердо сказала бабушка Вера и снова затянулась из орочской трубки. Катерина дипломатично согласилась: виноватых нет, есть сложности жизни, которые нужно преодолеть. И тут важно не выпустить события из-под контроля.
То есть чтобы противоречия разрешались в пределах законности и нравственности.
Мать всегда успокаивающе действовала на Серафиму своим умением не нарушать баланса законности и вольности. Все трое успокоились, наметив программу действия: правду от Истягина не скрывать (правда нужна для себя прежде всего). Гнева его не робеть — разумный выход из кризиса возможен лишь без страха. Где страх, там перекосяк, уклон в подлость.
— Трусость всегда жестока. — Голос бабушки налит непреклонностью, сознанием правоты. — Морально помочь Антону перенести удар и, если демобилизуется, нужно трудоустроить с чуткостью, щадя в нем человеческое достоинство… Захочет доучиваться — поможем. А если задурит буйно… Сима сумеет дать поворот от ворот бунтарю.
Целомудренно-строго и таинственно Вера Андрияновна намекнула: Серафима — перспективный работник с задатками организатора широкого профиля. Номенклатура отбирается взыскательно, и Серафима выдержала строгие параметры. Авторитет надо охранять крепко. И тут важно культурное поведение не только Истягина… Нужно определиться в своих отношениях со Светаевым.
Серафима засмеялась:
— Женить его на себе, пользуясь случаем?
— Походка у него не жениховская. Из таких рысаков семьянины не получаются. Но я не об этом, — сказала бабушка. — Общественная физиономия Светаева расплывчата… На время целесообразно четче обозначить комплексную дистанцию между собой и некоторыми друзьями… Взять хотя бы того же Светаева. Врач, морской волк, умен, поэтическая душа, повидал много. Широкий человек: подарил институту в музей коллекцию морских раковин. Общительность? — не оборотная ли сторона его равнодушия или ранней усталости… Зачем ты тащишь его в аспирантуру? Чуть ли не сама сдаешь кандидатские экзамены по философии — бог мой, что за судьба у нас, филоновских женщин?
— Если и доконает Антон меня, то только покорностью, — сказала Серафима.
— Поспокойнее, Сима, поспокойнее. — Мать положила руку на плечо Серафиме. — Вам с Истягиным все начинать сызнова… Что это за муж и жена?
— Попробуй начни… столько втянуто в нашу жизнь… Зачем только судьба связала нас? Ладно, попробуем взглянуть трезво… Упростить все…
— Ты забыла его четырехглазую душу… Какими глазами глянет… Посыпятся такие искры, хватит спалить не одну репутацию, — возразила мать.
Серафима поправила ее: Истягин всяко говорил, иногда — две души у него, другой раз — множество, как пчел в улье. То все мелкие, то попадаются и крупные.
Бабушка как-то очень хорошо улыбнулась:
— Да он малолеток душой-то… Если только не повзрослел на войне. Лучше уж остался бы прежним. По таким скоро затоскуют, как по родниковой воде…
Истягин вернулся под вечер. Пахнуло от него йодом, на штанине белые паутинки бинта. Катерина Фирсовна обняла его, улыбаясь и вроде бы воркующе плача.
— Доставь радость поухаживать за молодцом, — говорила она тихим, ласковым голосом, снимая с него плащ-пальто.
Поворотливая, легкая на ногу игрунья. В прелестном русско-японском лице помягчала властность да глаза потяжелели от избыточных тайн и укрощенных помыслов, подумал Истягин.
Он прошел в комнату и, сторонясь дивана, сел на стул.
Пока женщины хлопотали на кухне, он дремал устало, в глубоком безразличии, догадываясь, какой приговор вынесут ему.
Стол накрыли, но не садились за ужин, а все о чем-то шептались на кухне.
Поднял глаза: в расстегнутом сером пиджаке по-хозяйски стоял в комнате ладный молодец — восхитила Истягина прекрасная светлая кучерявая голова смелого, вроде даже лихого склада. Покуривая, молодец с теплинкой глядел на Истягина умными янтарными глазами тигриного разреза.
— Познакомимся, товарищ Истягин. Я — Светаев. Можно проще — Степан. — Вольность его была располагающей, рука сухая, тяжелая. — Мы с Серафимой давние друзья. Да и вас помню. Мы с вами родня по Серафиме… Вот принес спиртяги — премиальные выдали… Знаете, давайте по одной, пока они там суетятся. За победу и за вас.
Светаев налил спирт, кивнув Истягину, выпил. Раздувая ноздри, понюхал ржавую корочку.