— Ладно, Палагушка. Давай поужинаем. Как мусульмане в рамадан по ночам…
Палага ела по-особенному: тарелку держала на коленях, вроде уткнулась в нее, и уши вроде шевелились.
А когда поужинала, стала улыбаться, будто младенец, начавший соображать, ни зла, ни огорчений не помнила, не знала.
— Кем же ты мне доводишься, девонька?
— Племянница, дядя Тереха. Двоюродная, правда. Он светло любовался ее статью, и все более отдаленной родственницей казалась она ему.
— Ох, как ты ладно мне на душу легла. Только брат Андриян знает да вот еще тебе откроюсь: оба моих сына сложили головы на войне. Снохи повыходили замуж. Перед чужими я хвалюсь бодро: дети живы и прославлены. Мне легче помереть, чем порадовать Елисея Кулаткина нуждой-бедой. И ты, девка, не роняй себя ни тужилью, ни злобой. Пусть горе-злосчастье не ущипнет нас. Давай, лапушка родная, радоваться. Пока не старуха, взвеселись.
Для бабьей радости было в Терентии всего вдосталь — стать, вольный упругий шаг, свежий голос, внимательность к ее жизни. Не заигрывал и не выламывался. Слушал Палагу серьезно и сочувственно.
Голосисто вперегонки пели полуночные петухи. С реки вязко тянул мягкий ветер. А в избенке около шорной Терентий и Палага все еще пили чай, неторопливо наметывали на живушку свою жизнь в прогоркшей степной полынью ночи.
Терентий слил в стакан густой, как сусло, чай, подал Палаге.
— Живи у меня, не помешаю. Буду тебе родителем и покровителем. Мне ведь тоже помирать в одиночестве неохота.
— В доме Василия Агния, что ли, живет?
— Живет ни вдова, ни мужняя жена Ольга. И как все получилось! Агния выскочила за Мефодия, усыновил он Ваньку… Филя говорит: с перепугу Мефодий взял Агнию… Ну вот, Ванька пропал. И как пропал-то! Гулял на своей свадьбе с этой Олькой и исчез. Скорее всего утонул в Сулаке. Зимний ледостав был…
— Знать, невеста таковская, коли топиться убежал.
— Нет! Олька с загадкой, фактуристая. Крепко живет, но несчастная, на мой пригляд. Болтают: веселый гармонист Мефодий Ванькину невесту до беременности довел. За полсотню перевалил, а все средь молоди пасется…
— Хочу взглянуть на дом Васи, пока темно.
Терентий поправил фуражку, встал во всю широкую стать — даже сутуловатость молодецкая, хваткая.
— Пойдем, Палага, вольная душа.
— Я одна.
На свежаке она вздохнула до хруста в груди.
Терентий проводил ее почти до дома, припоздало светившегося окнами, погладил ее голову, и пальцы припомнили выпуклости, бугры (лихая была девчонка — скакала на конях, падала), а наткнувшись на новый шрам, вздрогнули.
— Умаялась ты, Палагушка.
— Ничего. Перелиняю душой. Как птица пером. Как змея выползу из кожи. Жить охота, дядя, жить!
— Поди сторожко по земле.
Мефодий увидит.
— Увидит неположенное, ослепнет. Я один глаз потеряла, он на оба потемнеет чернее ночи.
— Палагушка, зачем ты торопишься опять туда? Подумай, меня пожалей. Ну ладно, иди, да возвращайся благополучно. Делай, что душа велит. Наша у тебя душа. Ну, все пока!
— Только бы дочь найти. А нет ее в живых — хоть могилку.
«Да ведь чужие теперь с нею», — думал Терентий, однако посулился искать.
— А что будет, если найдешь?
— Погляжу издали и умру.
— Таким бабам грех помирать.
Со стороны мельницы под мягкий шум воды подошла Палага к дому Василия с волнением воскресшей юности, тем более терпким, что уже не было в живых строителя. Дверь на крыльцо захлопнулась, внутренний крючок звякнул отчужденно, на кухне скопидомски погасили свет.
Палага прислонилась к атласно-белому стволу березы. Не терпелось постучаться, испросить дозволения войти, но горькая хрипота обезголосила ее.
Подъехал конный, кряхтя спешился, привязал лошадь к стояку лазейки, постучал в окно.
— Олька, это я. Отвори на маленько.
— Мефодий Елисеевич, спим мы уж.
— Пусти, дело есть.
На кухне вздули лампу. Ольга в халате, не размыкая спаянных сном глаз, вышла в сени, ощупью нашла и вынула из петли крючок. На кухне Мефодий снял пиджак, умылся, потирая ладонями загорелую шею.
— Спала, что ли?
— Уснешь, гляди…
Палага слышала доносившиеся голоса. Вязало ее по рукам-ногам желание разузнать, как и чем живут эти люди. Ладят ли они? Детей что-то не заметила. И хотела и боялась, что дети есть, да к тому же маленькие.
Темно. Электричество погасло — станция, видать, выключила. А что, если выждать, когда уснут, облить керосином дом с наветренных углов и подпалить. Что-то очень запросто и легко достаются Мефодию дома и женщины. Возможно, где-то в чулане или наверху в светелке спит Елисей. Загорится дом дружно. Лишь бы детей не оказалось… Нет, дядя Тереша, не все узлы развязаны…
Ольга налила из горшка молока в деревянную с цветочками чашку. И Мефодий сел ужинать.
— Намотался за день, Ольгушка, — говорил он, морща стареющий лоб.
«Что, и тебя смазала по морде старость? Погоди, заскрипят твои сухожилья, когда я встречу тебя на узкой тропинке… Запросто со мной не разойдешься. Выну душу…» Палага удержала в себе презрительную ругачку.
— Знамо, умаялся, — насмешливо сказала Ольга. Встретив взгляд Мефодия, туже запахнула халат на выпуклом животе, подобралась.
Палага разглядела исхудалое пухлогубое лицо ее, коричнево пошелушившееся на щеках.
«Сына родит», — подумала совсем по-свойски. И эта рослая белокурая женщина начинала нравиться ей. Только зачем глухая стена так примитивно-разноцветно разукрашена фотографиями знаменитостей? А когда-то Василий развешивал ружья, кинжалы, старинные шашки. По-своему, смиренно и застенчиво, любил воинственную историю своего края.
Мефодий прикуривал от лампы, втягивая мятые щеки, потом выпрямился, одымил редкие, по-татарски сникшие усы.
Муха залетела в ламповое стекло, зажужжала мечась. Мефодий снял стекло.
— Вот глупая. Как без крыльев жить будет?
— Мух жалеешь, а людей… — начала было Ольга, но тут же смолкла. Убрала со стола, помахала рукой на дым.
— Некогда голову прислонить к подушке. А прислонишься — думы… Господи, как скучно-то мне!
Мефодию вроде не по себе стало от ее слов. И он торопливо сказал, что по горам по долам идет тысяча шуб и кафтанов, то есть овцы идут.
— Сена побольше накосить!
— Коси. Кто же тебе мешает?
— Слышь, Оля, Узюкова-то… была у тебя?
— Забегала. Похвалилась серой юбкой с разрезом выше колен. Подарила моему будущему дитю приданое. Розово-зеленое.
Ольга рассказала: «Узюкова советовала порадовать отца, как только появится на свет крохотулька. «Хочешь, Оля, я дам ему знать? Где он?» Я ей сказала: отец первостатейный человек. Обстоятельства и должность пока не позволяют ему быть при мне. В особой командировке он. Когда она взяла меня за руку, я вся вызверилась, сцепила зубы, боялась: попросит усыновить моего Филипка… Я уж назвала его. Я ведь слыхала, будто Людмила вся измечталась взять из детского дома мальчика, желательно цветного, мол, сразу двойной смысл: родительский и интернациональный. Но…» — по мнению Ольги, Узюкова Людмила вконец запуталась, измучил ее лишь воображаемо усыновленный детдомовец, беззастенчиво посягавший на ее свободу.
Мефодий, улыбаясь самодовольно, покачал головой:
— Уж не ревнуешь ли?
— Подкует она тебя на все четыре. И поделом!
— Ну, что еще-то говорила?
Едкая игранула улыбка в уголках Ольгиных губ.
— Хвалила тебя: строговат стал в моральных вопросах… с тех пор, как всем совхозом поклялись быть образцом во всех отношениях. Вообще о культуре толковала. А потом залилась чуть ли не в степь к Саурову. Воспитывать.
— А-а, вот где ревность твоя.
— А что, Сауров птица высокого полета. Не другим чета.
— Такие только для того родятся, чтобы морочить девок. От мимолетных взглядов вянете. Бьют мелкую птицу соколы, пока под уклон лет не уморятся. Женятся на ком попало: играй моими перьями соколиными, я уже не улечу. Пьют. Тупая грусть в глазах… Вот такими увлекаются до потери себя, до плача и терзаний. И что удивительно, Олька, умные теряют себя.
— Дурочкам нечего терять. Глупость и то про запас надо оставить. Да и ад-то свой лучше рая по чужому пропуску, Мефодий Елисеевич. Воля вольная самим выбирается.
— А ты вольная?
— Где уж мне жить в отличку! Это я когда-то заносилась, мол, все мне под силу и под стать, и птичьего молока чуть не востребовала… Нет уж, моя песня спета.
— Ну, что так разожглась… Все обойдется. С Иваном не получилось, может, Силу в мужья-то тебе наметить, а? Если у тебя что-нибудь такое с ним.
— А ты боишься Саурова. Убить готов. Или мной хочешь откупиться?
— Неправда. Чего бы мне бояться его?
— Вот пожалуюсь Силе, и придется тебе убегать за трын-пески и туманные горы. Хоть и кличут тебя Покорителем природы.
— Не сходи с ума, девка. Все наладится. С кем грех-беда не случается? Мы оба с тобой одинаково завязли. Подумай. Ну ладно, закрой за мною дверь.
— Да уж закрою навсегда.
Вдруг лицо Ольги исказилось, она вскрикнула дико, хватаясь одной рукой за живот, другой за косяк дверей.
Палага вздрогнула, как бы пронзенная давно забытой болью. И что-то связало ее с этой женщиной. И она давно вот так же кричала, корчась, а кругом рвались бомбы, и с потолка струился песок на плащ-палатку, которой укрыли ее. Тогда родила дочь Тому.
Мефодий засуетился вокруг Ольги, и на сильном лице его были растерянность, стыд и злость.
— Позвать бабку Алену? Врача? Ну как хочешь… Воды дать?
— Уходи!
Тяжелые шаги загудели по веранде.
Палага отпрянула за кусты жасмина, привычно припадая к влажной земле. Уж она-то, земля, не выдавала ее, грела студеными зорями, укрывала от пуль, от расправы…
Заячий писк заметался в доме, тепло запахло из окна новой жизнью.
Свет из окон медово выжелтился на белогрудой березе. Ночь тяжело и синё стекала на закат. За Сулак-рекой размывало рассветом.
Палага владела многими специальностями, но работать стала бетонщицей на строительстве обводнительного канала в степи за Сулаком. С налета не нагрянула к Мефодию, а теперь с каждым днем все труднее становилось смешать его карты. Но жить или помирать, не заглянув в глаза Кулаткиным, она уже не могла.