Благодарение. Предел — страница 80 из 106

— Оставайся… глядишь, Оля поможет разобраться, где лапти, где онучи.

— Да ведь я не лапотник, Мефодий Елисеевич, разбираться в онучах-то.

Жар схлынул со скул парня. Никогда прежде не глядел он на Ольгу так виновато-просяще.

«Это что еще такое?» — попыталась она возмутиться, обманывая себя: приятна была ей его растерянность.

— Кругом виноват, а еще пыхтит, как кулага на печке. Не нынче завтра сенокос, а ты холодовничать будешь, ножку в бане парить? Не заводись! Не дам. Лучше скажи: как собираешься жить не тужить без отца? Думаешь браться за ум? — говорил Мефодий.

— Как же браться, если ума не нажил? Попробуй удержись за стояк дыма… А что, я бы охотно подлечился тут, да боюсь… старших.

— Старших бояться надо. Вон твой друг Иванушка-дурачок никого не боялся, не уважал, даже себя не уважал, вот и вывихнул сразу две жизни: свою и ее. А уж как я его воспитывал! Не в коня овес.

— Иван совестливый, в долгу не останется… рассчитается за науку… со всеми.

— Сауров шуток не понимает, вообразил, я ему лазарет тут приготовила…

— Я все понял. — Сила встал, схватил железную лопату, похромал к воротам, держа на весу правую ногу в распоротой штанине.

— Палку возьми, — посоветовал Мефодий. — Пусть матушка палкой этой поучит тебя малость…

Сила обернулся, косым мерцающим взглядом перекрестил лицо Кулаткина:

— Лопата сподручнее… могилку копать.

— Желаю тебе поскорее башку сломать. Прогулом зачтем твою хромоту. Паршивец… Распустил я дуролома… дистанцию забыл. Уж сколько раз подводил меня дешевый демократизм. Ишь, на шею сел, ноги свесил.

За воротами сухо затопали копыта, мелькнула кованая голова Тюменя, склонявшегося с лошади.

— Да так это я, Тюмень: надоело на двух ногах, дай, думаю, попрыгаю на одной, — выдуривался беспечный голос Саурова. Уже сидя на коне позади Тюменя, Сила перекинул лопату во двор. — Гей, хозяйка-лекарь! Спасибо, добрыня. Подкуюсь, танцевать позову… Жди.

Ольга увидела в ветвях березы дико ошалелые глаза Саурова, отпрянула за стояк зажмурившись. Но мимолетный взгляд этот оставил в сердце что-то острое, как пчелиное жало.

II

И начало выкручивать ее с корнями из привычной жизни, и тоска и озлобленность подмывали на жестокость к себе и людям. И впервые почувствовала себя жалкой и мелко хитрой. И Мефодий такой же, как она. Но никогда они не скажут друг другу об этом.

— К дураку, как к злой лошади, не знаешь, с какого бока подойти, — сказала Ольга.

— Ты о Саурове?

Ольга молчала.

Казалось Мефодию, давно сцепился он с Сауровыми незримыми шестеренками, много сил душевных отнимали они, что отец Олег, что сынок Силантий… Ранней весною осмотрел отремонтированные Олегом сенокосилки, похвалить не осмелился — не то скрытая несовместимость, не то самая обычная зависть к душевной державе заморозили. Да и Олег не из-за опасения ли услышать похвалу ушел под навес мастерских, сел на скамейку рядом с сыном и молодыми слесарями.

Сила — вылитый батя крепкой статью, а лицом вроде даже повнушительнее, — видно, мать-немка дорисовала этакий гладиаторский подбородок, пустила по волосам рыжинку с отливом. Ахмет Туган прямо-таки в восторге от столь удачного скрещения кровей, а о девках и говорить не приходится — чуть не молятся на молодца.

Завидовал Мефодий Олегу: смог расстаться с капитанскими погонами, умыкая Марту из самого центра Европы, и девка наверняка ведь предпочла своему соотечественнику этого скифа, в ящике, как собачонка, поехала в степной зной.

Сауровы смеют и могут. А он, Мефодий, путается в тенетах различных соображений — слабак разорвать их, разжечь себя и женщину на решительный шаг.

Как будто издавна мечтал о своем ребенке, а забеременела Ольга, подрастерялся. Раскорячисто потоптался, на новорожденного глянул по-мужицки… ну, родила, это их, бабье дело… подрастет — перетяну на свою сторону… Самый бы раз объявить себя отцом, а он оробел. Чужого суда побоялся… Сноха ведь она ему… А жить без нее не было сил…

Не хватает даже свойственного бате Елисею лобового напора… Времена, что ли, не те? Сам Елисей под большим секретом признается — скучнее стало жить, люди подзапутаннее и труднее. В его молодые годы ясные прогалы разделяли людей. Теперь все вместе, цель одна, а каждый требует особой отмычки к душе. А ведь жизнь свою по кровинке отдал, чтобы сбились люди вместе.

Тоску свою по той добродетели Елисей выдавливал из себя бережно, опасливо поглядывая на Мефодия, готовый раздражиться его непониманием и отчужденностью. Возможно, отец просто тосковал по своей отлетевшей молодости. Чему же удивляться, если сам Мефодий все чаще чувствует свои лета…

Тогда, ранней весной, Сауровы не замечали его, и Мефодий хотел уж объяснить для себя их самозабвенное помалкивание под навесом тем, что заречный простор тянул взгляды в беспредельность. Но оказалось не так… Отпустив сына, Олег позвал Мефодия в боковушку, лепившуюся с торца к мастерской.

— Я не велю парню якшаться с тобой, Кулаткин. Ты заигрался, потерял совесть. — Олег сделал первый круг, зафлажковывая Мефодия, и, судя по длинным тяжким взглядам, низко звучащему сквозь стиснутые зубы голосу, намерения его были разгромные. Будто очнувшись от столетнего сна, чуть ли не огнем хотел прижечь пятки Мефодия за отвратительную и грязную личную жизнь. И вся работа Мефодия, по словам Олега, была «лишь прикрытием сластолюбивой порочной жизни». Он уже пошел было по второму кругу, отказывая Мефодию в моральном праве руководить людьми и хозяйством, но Мефодий сумел унять его:

— Я не знал, что так люто бесится мужик, списанный в разряд внеполовых существ. — Словами этими Мефодий, как тараном, помог Олегу распахнуть дверь и выскочить из боковушки во двор. А через несколько часов он разбился.

И Мефодий еще крепче утвердился в самом главном: жизнь его та самая, какую он и желает. Жить хорошо, когда считаешь себя правым да еще видишь, что тебе завидуют. Как себя помнит Мефодий, ему действительно везло, и у него все было лучше других: удилище, школьная сумка, костюмы, здоровье, женщины.

Теперь Мефодий унизительно-гневно удивлялся самому себе: с чего это вдруг так неотступно тревожит его какой-то секим-башка табунщик Сила? Уже не молодостью ли своей испортил настроение? Проще простого уволить его: много нарушений трудовой дисциплины. Жаловаться профсоюзу Сила не будет: по его гордости еще не придумано на земле учреждение, которому бы он пожаловался, не унижаясь. Уволить можно даже по собственному желанию, стоит только задеть побольнее самолюбие. Ну а где найдешь молодого табунщика? Чтобы зимой и летом не разлучался с лошадьми. Не болел бы в любую погоду-ненастье. Ну хотя бы не боялся лошадей, в каком бы состоянии они ни были — грозой ли, волками ли встревожены, на лютую ли битву за табун вынесла любовь жеребцов, — глаза, каждый мускул налит бесстрашием сильнее смерти.

Ныне прямо из школы без передыха жмут в институты или в город на заводы. Да и какую джигитскую отвагу ждать от заучившихся до неврастении? А этот Сила хоть и середнячком закругляет заочный техникум, зато лучшего, чем он, знатока пастбищ, охоты, рыбной ловли не сыскать. Нравился он Мефодию удалью, сноровистостью и даже тем, что держался с ним как с равнолетком. Легче специалиста с высшим образованием найти, чем такого табунщика. Этими неумехами с дипломами хоть пруд пруди. Квартиру ему подай, не смей булгачить в неурочное время.

— Идеи, идеи, — запоздало возразил Мефодий не то самому себе, не то Узюковой (хорошо, что ее нет тут сейчас). — А какие особенные идеи в его-то лета? Не один Сила без хозяина в голове — на покос уехал хозяин-то. Качаются на все четыре стороны, как трава под ветром. — Мефодий с хозяйской заботой и неторопливостью оглядел Ольгу, намагничивая глаза. — Это ты, Оля, молодец, устояла…

— Да уж я устояла…

— Еще как! Совхоз не покинула, не соблазнилась городом. Держись этой линии, далеко пойдешь.

Ольга думала о сыне, присматриваясь к Мефодию.

«Как без отца? Его взять в отцы? А что он сделает с ним? Ивана испортил, вывихнул… размыл его жизнь. Меня, невесту Ивана, отнял у него и не подавился. Что же ждать Филипку от такого человека?»

— Надоели вы все мне хуже полыни, — сказала она.

Дрогнула, отхлынула какая-то волна в Мефодии, и на отмели задышала судорожно душа. Много в Ольге от Алены непонятного и неподходящего своей непостижимостью. «Летчик-то хоть и выдуман ею, да ведь тем хуже — выдумкой мерит меня», — думал он с раздражением.

Вдвоем обедали в горнице за круглым столом, крытым льняной скатертью, — Ольгино приданое.

Ольга сама готовила обед, сама подавала согласно Алениной науке повышать настроение мужика, особенно свекра-батюшки. И была довольна, что похвалил он настойку на зверобое, куриную лапшу, котлеты.

И хоть по вошедшей в привычку фальши держала себя по-сношечьи, все же оступилась с этой слабо проторенной дорожки:

— Ешь, а место оставляй для обеда у Людмилы Узюковой. Поди, лучше готовит? Я ведь просто так спрашиваю… Это ты, Мефодий Елисеевич, отгоняешь от меня ребят… Не боишься: подымут на рога, как старого лося?

— Не тычь в глаза летами, сама не век будешь галопом скакать. Я блюду честь Ивана…

— Да уж при мне-то бы не брехал… Ну и что, она сладко кормит?

— Эта кукушка за всю свою жизнь чаю себе не сварила. Столовки, заседания, мужские компании, сабантуи. Ни к семье, ни к очагу у таких нет привязанности. Целое племя таких: ни мужик, ни баба.

— А мне так она нравится. Живет в свое удовольствие. Гладкая, вольная. Надо поучиться у нее.

— Учись, да знай меру. Я выведу тебя на большую дорогу.

Зажгла спичку, поднесла к папироске его — он перекатывал папироску, скаля крепкие взявшиеся легкой желтизной зубы.

— Прикури, батюшка-свекор мой, — с издевкой сказала Ольга.

— Спасибо. Повеселела, умница. Я ведь что? Не век мне жить, весь опыт, сноровку тебе передам. С меня хватит того, что иногда не прогонишь от порога, чаркой угостишь. А если… и замуж за кого выйдешь, буду любить вас обоих, как детей моих… — Мефодий не ожидал от себя слез. Гневно вытер их салфеткой.