Благодарение. Предел — страница 81 из 106

— Почему у Агнии нет детей от тебя?

— Зачем поедом ешь меня?

— Я спрашиваю, почему не было детей?

— Сама виновата, монашка.

— А Узюкова? Тоже виновата? Не думай, что мне жалко этих женщин. Тебя понимать начинаю через них. Обстирывает, кормит тебя Агния, а ты ни во что не ставишь ее. Бессовестно? Жестоко? Подло? Не разберусь пока, но одно уж твердо знаю: другим человеком ты не станешь.

Всеми корешками цеплялся он за нее, чтобы срастись с нею: дети там, где любовь, Филипок — наш ребенок. Воспитаем…

— Не твой он сын.

— Врешь.

— От тебя мертвые родятся…

За дверью на кухне Клава давала волю грудному поигрывающему голосу — что-то говорила, смеялась. Чай принесла, все еще смеясь сытым с ямочками лицом, живот и грудь колыхались.

— С кем ты? — спросила Ольга.

— Корзинку привез Силантий. Это, говорит, хозяйке за лечение. Нашел чем удивить. У нас своя клубника преет.

— Да когда же он успел, хромоногий, насбирать ягоды? — Мефодий с подозрением взглянул на Клаву.

— У матери взял. Спасибо, говорит, Ольке. Поправился, прыгать могу выше своих ушей.

— Ну и зверь парень.

— Конь стоялый.

— Клава, разве можно так о парнишке? — вспыхнула Ольга.

— Знаю, какие они ребятишки. Все луга за мостом вытоптали.

В дверях Клава застряла, повернулась боком, уминая пышные груди. С комическим ужасом на лице Мефодий спасательным жестом распахнул вторую створку дверей, высвобождая Клаву из тисков.

Ольга покачала головой, а он сказал, что Клаве пора замуж, лезет в тесноту.

— Аль тревожит? — бросила Ольга.

— Придумала! Снюхаются с Сауровым… если уж не с нею мнут луга.

— Да врешь все! Мажешь парня, а он чист…

— Хотел отдохнуть с часик у тебя… ну да ладно, не получается, — сказал Мефодий.

Красный, осоловелый, постаревший после вина и сытного обеда, он наливался такой усталостью и покоем, что не мог даже обижаться на нее. Житейский опыт говорил ему: злость ее не разрывала связей между ними, а лишь укрепляла их. Надо ждать, если не можешь убедить, — это тоже многолетний опыт. Кто не может угнаться, тот затаивается на узких тропинках.

И он стал одаривать ее своим житейским опытом, учить, как вести себя с людьми, блюдя дистанцию, с кем надо поласковее, кому в меру доверять, от кого подальше. Намекнул о своем намерении выдвинуть ее вроде старшей над животноводами, а там… поделился своими наметками широкого замаха, чуть ли не в управляющие отделением нацеливал Ольгу.

— Может, вместо себя поставишь? Нет уж, Мефодий Елисеевич, сыта я твоим опытом. Никакого выдвижения мне не надо. Родилась при овцах, тут и буду жить. Сенокос скоро, и я буду со всеми заготавливать корм. Желающих выдвигаться ищи среди других.

— И найду. Думаешь о себе много… вся в Алену и Филиппа… Вы с Ванькой — два сапога пара. Ошибся я в тебе.

III

Из множества дел главными, самыми срочными и трудными были для Мефодия Кулаткина посев, сенокос и жатва. С посевом справлялись механизаторы, но сенокос и жатва требовали всех рабочих и даже домохозяек и учащихся.

Не стал он вызывать в свой кабинет на центральную усадьбу управляющих отделениями, чтобы послушать их, готовы ли к сеноуборке. К Шкапову поехал парторг Вадим Аникин, овцеводческими покосами занялся Федор Токин. С Беркутом Алимбаевым Мефодий говорил сам. Попросил у него на время сенокоса Саурова.

— Есть у меня насчет его задумка…

— Испробуй, парень понятливый, безустальный.

Мефодий нашел Силу в шорной: чинил уздечку, посвистывая. Прежде Мефодий, как сына родного, ревновал Силу к его отцу Олегу. Теперь Олега не стало, и он располагался к нему сердцем. Оглянулся на Терентия, забывшегося на земле в холодочке полдневным сном:

— Сила, сокол ясный, проси, чего хочешь… только сейчас проси… я расчувствовался, может, от горя, сам не знаю почему. Проси, и я пойму тебя.

Докуки парня неожиданно для Мефодия были просты (а он-то готов был услышать что-нибудь о личной жизни Силы, мол, по-отечески помоги): не мешать лошадям плодиться, множить поголовье выносливой породы, чуть ли не потомков конницы былых лихих аламанов.

Получалась у Силы вроде мольба за лошадей… жеребая матка тяжело носит животом в родовых муках… жеребенок задвижет мокрыми ноздрями, с великим усилием поднимается на дрожащие, разъезжающиеся ноги и взахлеб тянет материнское молоко. Самая лучшая собака — ко всем невзгодам привыкшая дворняжка; самая неприхотливая надежная лошадь — степная, на подножном корму. Мудрая, потому что глядит в землю.

— Умная? Только что не говорит, да? — ласково посмеивался Мефодий, умиляясь слепой любовью табунщика к животным. «А что, со временем выдурится — выкруглится из него человек дела… надо только подходец к нему отработать потоньше», — думал Кулаткин.

На луговине молодая игреняя матка, натешившись радостью с карим жеребцом, перебирала зубами его гриву, а он выгибал шею в предчувствии любовного жара.

— Жить все хотят, да чем кормить?

— Да чем же лошади провинились перед нами, чтобы утеснять их с каждым годом?! Кормов, видите, не хватает. А на бросовых сугорках почему не косить? На тех же лошадях. Выносливы, потянут косилки, угнут головы…

— Друг мой (сам удивляюсь: привязался к тебе), я понимаю тебя, понимаю Ахмета, овчаров, зерновиков… Никого обижать не хочется… Мечты! Хлеба густые, колосья с воробья, положи коробку спичек на колосья — не упадет… Коровы пасутся на сочных лугах, глядят на тебя очами, как царицы… Овцам корма невпроед… Косяки лошадей резвятся на залежных землях — всем есть место, всем радостно на потомство свое глядеть. («Только мне за какие-то грехи отказано в этой радости… будь ты неладная, судьба моя жестокая! Да что это меня так развозит?») Все я понимаю! А жизнь-то урезает у всех понемногу. («А у меня все отхватила!») Да, моими руками урезает, теснит моими плечами… Вот и пойми меня, парень, загляни в мою «злодейскую душу». Я распахал почти все, по моей вине затянуло щучье озеро, исчезали дудаки, стрепеты, скоро жаворонку негде будет гнездовать… Ругают меня, а хлеб едят, молоко пьют… Все умны, сыты и правы. Во все времена виноват хлебороб — то недокормил, то обкормил. («Занесло меня в объятия Фили. Стоп!») Знаю, шуметь не будешь, к начальству не побежишь доказывать лошадиную правду. Будешь злиться на меня. А я все стерплю. Привык. Бьют в меня четыре грозы — молнии, а из меня выходит одна, а те огненные жгутами ворочаются под сердцем, — Мефодий холодно засмеялся, печалясь глазами, — Ванькины это слова о молниях, только в него, видишь ли, сто молний хлещут, а я, по своей скромности, принимаю лишь четыре… Но все равно палит внутри. Иван и от тысячи не загорится, и ничего в нем не держится, он просто сопатый… и злой.

— Ну это врешь ты, Мефодий Елисеевич, от нелюбви лживишь.

— Да что? Бой боятся принять эти Сынковы. Или не хотят? Из гордости мараться не хотят? Ведь то, что натворил Ванька-доходяга, редкому палачу приснится. По-моему, так: виноват, бей лучше в морду, если удержаться нет сил. А ведь он ядовитыми стрелами утыкал все сердце, всю душу близких людей. Черт бы придавил его камнем… А я-то пестовал думу — Иван на смену мне растет…

«Кто же заменит меня? Выше пойду или умру, на кого оставлю землю эту? Не забывал чтоб меня, дела нашего. Пришлют переставляемого с места на место номенклатурного середнячка… Да что, у нас-то не найдется свой? Не овец и коров ведь разводил я, не планами одними жил-дышал. Кадры растил… Токина Федьку не примут — сильно подмял я его… Ахмету Тугану не хватает пружинки властной. Шкапов неуравновешен».

— Силантий, исполни одну мою просьбу немаловажную… сыми сена в межгорье… там на лошадях только и можно. — Мефодий малость помолчал. — Бригадиром попробуй, а?

Не моргнув глазом, Сила удивил Мефодия таким спокойным согласием, будто давно предопределено было им.

IV

Сауров проснулся на рассвете у коновязи с ясной ширью, свежими сквозняками в душе: и нынче на покосе увидит все тех же веселых, добрых и милых женщин. Сейчас они в палатках на взгорке допивали сладостный заревой сон. Как он помнил себя, всегда ему было весело около женщин, только временами смущался своей доброты и любви к ним. Ныне же радость видеть их пересилила застенчивость, оборонительную грубоватость.

Стараясь не булгачить конюхов, засыпал в колоды на стояках овес, с ложбины подогнал рабочих лошадей. Весело было оттого, что все спали, а он не спал, слушал первых утренних жаворонков, хрумкающее пожевывание лошадей. И уж совсем не по делу, а так, от радости и неодолимой потребности в движении, он вскочил на гнедого, заваливаясь на спину, галопом, подымая пыль по склону, залетел в речку. И гнедому, видно, хотелось играть, и он, пофыркивая, плавал от берега до берега, не серчал, когда Сила становился на его спину и, подпрыгнув, головой ввинчивался в воду.

Шагом тронулись в гору к табору, глядя на длинные свои тени, — солнце выпирало из-за шихана.

Окропив росой пахучий конопляник, ветлу у родника, утренняя дымка неподатливо таяла, клубясь по грудь идущим с граблями и вилами работницам.

Смеясь, они из-под ручки глядели на Саурова, зоркие, с удалью во взоре, приветливые, статные, как молодые кобылицы-игруньи.

Пахать ли, сеять ли, косить ли траву или хлеба убирать, на тракторе или на лошадях — во всяком деле они были поворотливы, легки на ногу при своей крупности и достойной степенности.

— Парень, прокатил бы, промчал разок, а?

Скалил зубы, похлопывая коня по мокрой шее:

— А ты меня покатаешь?

— Попробуй… Упадешь…

— Выбить меня из седла тебе ли, девка?

Нашел глазами среди работниц Ольгу. Все, даже управленцы, а не только зоотехник Ольга, выехали ныне на покос. На жарко вспыхнувших скулах его высохли капли воды. Только теперь открылось ему, что была Ольга из той же породы предел-ташлинок, устойчиво светло-русая, с большими умными карими глазами, с особенным горделивым поставом головы, женственной линией спины и ног. И открытие это веселило его, и он чувствовал себя вольным и сильным.