Благодарение. Предел — страница 83 из 106

— Ну, ну, Афоня, — совсем оживел Сережка. — Что у Ивана случилось позапрошлым летом?

Ивана Сынкова все чаще вспоминали последнее время.

Афоня, покуривая, рассказывал:

— Вижу, из-за шихана вымутились волки и ну щупать овечек. А Ванька в это время по-культурному загорает, то есть нагишом на жарком ветру стоит, зажмурился на солнце. Пока нежился, к теплу поворачивался то спиной, то грудью, серые перещекотали многих овечек, те так и катаются со смеху по траве. Одна умная овечка догадалась спасти стадо: обернулась задом к волкам и давай ягниться, рожать то есть. Волки остановились, переглянулись, завиляли хвостами, морды опустили и труском в овраг.

— Хорошо ты, Афоня, брешешь, только волков плохо знаешь: хвост у них не двоится, махать им волк не научен, не привык перед каждым дурачком свою покорность показывать по-собачьему, — сказал Сережка Пегов.

— А стой ты, Серьга, — вмешался Петька-голец, — у волков закон есть: не трогать тех, кто рожается. Закон тот на листьях травы написан. На мое стадо кинулись было, да я пальцем вот так погрозил: как тебе не стыдно, а? И слышу, сказал вожак: ладно, сейчас не трону, я зимой зарежу овечку…

— Организованно действуют, надо быть, есть у них свой бригадир… — сказал Сила, не спуская глаз с Ольги.

— Конечно, есть… Они сроду все от людей перенимают. В гражданскую войну в своих родных стаях грызлись все звери, и дядя Санька видал, как дрались промеж себя суслики. А потом стихло. Живут люди спокойно, и кругом них природа тихая. А начнут кровь лить, и вся живность с ума сходит. Вокруг каждого села разного нрава зверь живет. Кругом нас любовью живут волки… А? Сила, так ведь? Мы живем по-братски, и волки у нас учатся, а? — говорил Сережка Пегов, удерживая вскочившего Саурова.

Гроза жгла с четырех сторон — за рекой вспыхивала гнутой подковой, над горой арканами металась. Освещало на склоне горы молодую корову-первотелку — облизывала только что родившегося теленка. Глухо разломало и покорежило над лесом. Парни и девки разбежались в кочевки и палатки.

Широко прошумел ветер, волнисто качнулись ковыли, камыш внизу шевелил махалками. Осветила вспышка утку и маленьких — с желтую кувшинку — утят меж тростника.

Пшеница на равнине забилась волнами, и доносило оттуда запах горячей земли и пшеницы. Ольга стояла на меже, зажав коленями надуваемое ветром платье.

Сила побежал к ней, наугад протягивая руки. Вспышка, и он увидел текучее зарево в ее глазах, бело и крупно блеснули зубы.

Дрожащими холодными пальцами Ольга крепко сжимала руку Силы, поспевая за ним в ложок. На окрайке ноги ее подогнулись.

В суходоле под обрывом теклины, промытой вешними водами, схоронились от грозы и ветра.

Она ладонями сжала его виски, повернув лицом к едва светлевшей из-под тучи заревой полосе.

Зашумел недалеко дождь, гася ветер.

Сила утонул в беспамятном сне, не слышал, как ушла она, как, гудя по сухоложью, прокатился через его ноги дождевой ручей, затянул илом поверху. Спал он в теплой влажности, и парок поднимался над изголовьем.

С ватником на одном плече, счастливо спокойный, Сила вышел к табору наутро, когда начали грузиться, чтобы ехать домой.

Терентий вырвал из его рук ватник, зверем глянул на него.

— Не так делали старшие… Тут до поножовщины дойдет, до пожара.

— Какого пожара? — недоумевал Сила, разыскивая глазами Ольгу среди женщин.

— Не мяукай, котенок! Твой-то пожар гибельнее. — Терентий задавил свой голос, глаза его забегали, и Сила увидал подъехавшего на коне Мефодия Кулаткина. Грыз он былинку пырея, весь обмякнув устало в седле.

— Как живете-можете? — спросил Мефодий Силу.

— Вперед не забегай, а сзади не отставай. Середка на половине, Мефодий Елисеевич. Плакать не плачем и хвалиться не хвалимся.

— Чай, не половинкины дети мы, жить-то так: середка на половине. К нам скоро гости придут, — нехотя шутил Кулаткин.

— Ну и пусть, если со своим вином — хозяевами будут.

— Не пьющие, но едящие гости. Много их, аж пять тысяч, а к зиме могут удвоиться.

— Чего брешешь-то!

— Недалеко по увалам идут. Сена готовить надо!

Сила выскребал из котла вчерашнюю кашу, согнув алюминиевую ложку.

— До белых мух косить? — спросил он, подняв глаза на Кулаткина.

— Сауров, ходи-ка со мной на минутку, — сказал Кулаткин, трогая коня под увал.

Весь напружинившись, подошел к нему Сауров. Смугло-бледное лицо Мефодия склонилось над ним. «Ну-ну, поручил я ему, погляжу».

— Не слишком низко косишь?

— Самый раз…

Мефодий спрашивал совсем не о том, о чем до томительного жара не терпелось спросить.

— Не рано стогуешь?

— Самый раз, лепестки и перо не осыпятся. Да и старики велят не залеживать в валках.

— Гляди, Сауров, гляди… запреет сено, сам со своими лошадьми будешь жевать.

— Ладно, вместе с конями пожевать даже весело, Мефодий Елисеевич.

— Силантий, хочешь — верь, хочешь — не верь, но огорчаешь ты меня своим поведением. Подумай, почему я вожусь с тобой, многое прощаю. Хочется мне помочь тебе на большую дорогу выйти. Не обмани моих надежд, а?

— Что мне тебя-то обманывать…

— Да-да… меня ты обманывать не будешь, верю.

Кулаткин пожевал ус, медленно поехал к балке. Там внезапно хлынувшая ночью дождевая вода потопила с десяток ягнят. Ночью в грозу он не спал, и сейчас ему было очень плохо, безрадостно. Но удивительно было ему то, что не имел он зла ни на Ольгу, ни на этого парня.

Как воды с крутизны катятся в низину, так и все недовольства, все, что раздражало его в других, слилось в нем самом, и такой тоскливый отстой зачернел в душе, что он припал лицом к гриве коня, выпустил поводья, заплакал, заходясь сердцем…

VI

Проглядел Мефодий Кулаткин, в какой лихой миг духовной слепоты диким самосевом взошла в нем недобрая к нему сила и начала верховодить над ним. Многолетние зоркость и сообразительность ушли, как вода из худого лагуна. Подчиняясь этой неразумной силе, он не хотел мириться со своим положением, злясь и мрачнея, то попрошайничал до полной утраты самолюбия, то объявлял Ольге безграничную волю, уж не понимая, насколько он жалок и смешон в своей мнимой власти над ней.

В этот день он делал все, чтобы мучить самого себя. Изменил прежний приказ: вместо табунщика Саурова ехал на совещание передовиков Петька Голец. Теперь вместе с чабанами два Петьки будут представлять совхозы: Петька Пескарь — коровье поголовье, Петька Голец — лошажье.

Сауров опешил лишь в первую минуту. Потом расторопно утеплил своим гарусным шарфом цыплячью шею Гольца, начал было валенки снимать, но от валенок отказался Петька. Тогда Сила навязал ему свой мешочек с вяленой молодой кониной и прямо-таки крылато вылетел из конторы, молодецки сдвинув переярковую папаху на затылок, не застегивая бекешу.

«Так, так делай, оставь их вдвоем. Потрясем ее до фундамента своим доверием! — все смелее распоряжалась Кулаткиным незнаемая прежде сила. — А не гублю ли я ее, не расставляю ли сети? — спрашивал уж не себя, а ту, хозяйствующую силу. — Не лучше ли остеречься? Что ты?! На мерах предосторожности жизнь не стоит. На доверии жизнь держится».

За час до отъезда принес конфет Филипку, Клаве и Ольге по плитке шоколада. Поставил на стол бутылочку кизлярского коньяка. Хотел душой отдохнуть в чистом и теплом доме, да еще больше расстроился.

Непременно такая легкая, дубленая, застегнутая лишь на одну среднюю пуговицу шубейка должна быть на Ольге и такая с рыжим отсветом на глаза лисья шапочка на коротких волосах, и ноги, крепкие, сильные, в полусапожках — непременно. В таком наряде и в таком радостно-возбужденном состоянии и делают они несчастными мужиков, сами того не замечая.

— Свекор-батюшка, я на полчасика, а? — Ольга обняла его голову, дурманя незнакомыми прежде духами. — Нету у меня друзей, а с ним легко… — нежным дочерним тоном закончила она.

Самое сильное желание ее прозревал Мефодий сейчас: от радости умерла бы за него, если бы он вдруг сделал невозможное — стал бы действительно батюшкой.

— И он, и я любим тебя…

«Еще что-то такое скажет или сделает, и я убью ее». Мефодий хоть напугался тяжкой озлобленности, но в чем-то податливо надломился — убьет. Горячая гневная кровь жгла скулы. Если будет вот так же жестоко радостна, как бы делая его соучастником заговора против него же, он убьет ее.

— Ты сильный, хитрый, умный, а я глупая. И все-таки ты должен понять… есть и у меня своя черта крайняя…

— А сильно буранит, — как бы очнувшись, сказал Мефодий, вглядываясь в заснеженное окно, поднимая каракулевый воротник пальто. — Взять тулуп или не озябну в машине? — потоптался в своих белых с отворотами бурках и, не услыхав от Ольги ответа, вышел.

Колючим холодом смазал его по глазам сумеречный ветровой буран.

За воротами, припорошенная снегом по брезентовому верху, зябко вздрагивала на малых оборотах машина-вездеход. Железно скрипнув, открылась дверка, и навстречу Мефодию, крупно ворочаясь, вылезла Клава. Запахивая шубу, обдала уютным женским теплом.

Мефодий хотел было по привычке солоноватой шуткой поддеть шофера Ерзеева, но опередил голос затаившейся на заднем сиденье бухгалтера Манякиной:

— Навестили внука? Ах, какой груздь этот Филипок! А смышленый-то!

Казалось, впервые хватился Мефодий, что была эта Манякина одних лет с ним, бабушка семерых внучат. «Так и должно быть, она смолоду старуха, добродетельный сухарь, а ты другой закваски. Ты смел, не робел перед Иваном, не испугаешься и Силы, потому что ты особый человек», — сказал ему голос молодой хозяйки его души. Но он знал, что неправда, будто он особенный, просто дал себе полную волю, а душа давно уже поседела. Как дети, не уснувшие в свой час, маются, не находя себе места, так и он где-то разлучился с благоразумием своих лет. Ну и черт с ним, с благоразумием этим! Он не позволит запутать себя, измельчать в своих глазах, озлобиться на жизнь. Правду надо знать. Отозвал Клаву во двор и попросил… не оставлять Ольгу в одиночестве.