Благонамеренные речи — страница 31 из 121

— Ишь ты, парень!

— А Бородавкин ежели не поедет — Хмелева Павла Фомича за бока приволокем! И насчет его опять есть фортель: амбицию большую имеет! Скажи ему только: "Дерунов, мол, Осип Иваныч, пять тысяч давал", — сейчас он, не глядя шесть тысяч отвалит!

— Житье им, этим аршинникам!

— И какое еще житье-то! Скажем, к примеру, хоть об том же Хмелеве — давно ли он серым мужиком состоял! И вдруг ему господь разум развязал! Зачал он и направо загребать, и налево загребать… Страсть! Сядет, это, словно кот в темном углу, выпустит когти и ждет… только глаза мерцают!

Из Филипцева заехали мы в Опалиху, а по дороге осмотрели и Волчьи Ямы. И тут оказалось то же: полевее проехать — цены нет, поправее взять — вся цена грош.

— Главная причина как показать! — настойчиво утверждает Заяц.

— Это что и говорить! Как показать… это так точно! — вторит ему Лукьяныч.

Словно во сне слушаю я этот разговор. В ушах моих раздаются слова: "фортель… загребать… как показать… никто как бог… тысячи, три тысячи… семь тысяч…" Картины, одна другой фантастичнее, рисуются в моем воображении. То мне кажется, что я волк, а все эти Деруновы, Владыкины, Хмелевы, Бородавкины — мирно пасущееся стадо баранов, в виду которого я сижу и щелкаю зубами. И вот я начинаю гарцевать и, распустив хвост по ветру, описываю круги. Один смелый прыжок — и я уже там, в самой середине стада! Но, о ужас! Не успел я еще хорошенько раскрыть пасть, как все эти бараны, вместо того чтобы смиренно подставить мне свои загривки, вдруг оскаливают на меня зубы и поднимают победный вой! Картина переменяется. Я оказываюсь не волком, а бараном, на которого Заяц обманным образом напялил волчью шкуру! Я слышу хохот и вой: "жарь его!" "наяривай!" "накладывай!" "в загривок-то! в загривок его!" раздается в моих ушах: "дурак! дурак! дурак!"

Пообедавши, Заяц уехал.

— Ты смотри! по сторонам не заглядывайся! за это, брат, тоже не похвалят! — напутствовал его Лукьяныч.

— Зачем по сторонам глядеть! мы на чести дело поведем! Счастливо оставаться, ваше благородие! Увидите, коли я завтра же вам Бородавкина Филиппа Ильича не предоставлю!

Тележка загремела, и вскоре целое облако пыли окутало и ее, и фигуру деревенского маклера. Я сел на крыльцо, а Лукьяныч встал несколько поодаль, одну руку положив поперек груди, а другою упершись в подбородок. Некоторое время мы молчали. На дворе была тишь; солнце стояло низко; в воздухе чуялась вечерняя свежесть, и весь он был пропитан ароматом от только что зацветших лип.

— Ишь ведь! — вдруг отозвался Лукьяныч, озирая глазами высь и отирая платком пот, выступивший на лбу.

— Да, брат, хорошо теперь на вольном воздухе.

— И не вышел бы!

В самом деле, так было хорошо среди этой тишины, этой теплыни угасающего дня, этих благоуханий, что разговор наш непременно принял бы сентиментальный характер, если б изредка долетавший стук Зайцевой тележки не возвращал нас к действительности.

— Не нравится мне этот Заяц, — сказал я.

— Чего в нем нравиться!

— Зачем же ты привел его?

— А нам разве «нравиться» надо! Нам нужно, чтоб дело сделал, а там, пожалуй, хоть век его не видать!

— Однако ведь ты сам видишь, что он просто-напросто мошенник!

— Мошенник — много про него сказать. А лодырь!.. нестоющий, значит, человек!

— Вот, ты говоришь: "нестоющий человек", а между тем сам же его привел! Как же так жить! Ну, скажи, можно ли жить, когда без подвоха никакого дела сделать нельзя!

— Живем помаленьку. Стало быть, не до конца еще прегрешили.

— Да ты пойми же, Лукьяныч, вот завтра Бородавкин приедет: неужто ж и в самом деле ты будешь его пуншем спаивать?

— А коли ему нравится! пущай пьет!

— Да ведь это значит прямо мошенничать! С пьяным человеком в сделку входить!

Лукьяныч изумленными глазами взглянул на меня.

— Да никак вы в сам-деле думаете, что вы Бородавкина обидеть можете? — удивился он.

— Обидеть! Не обидеть, а коли по-твоему делать, так просто-напросто обмануть!

— Христос с вами! Да вы слыхали ли про Бородавкина-то! Он ведь два раза невинно падшим объявлялся! Два раза в остроге сидел и всякий раз чист выходил! На-тко! нашли кого обмануть! Да его и пунштом-то для того только поят, чтобы он не слишком уж лют был!

Сказавши это, Лукьяныч махнул рукой и ушел в свое логово готовиться к завтрашнему дню. Через полчаса вышел оттуда еще такой же ветхий старик и начал, вместе с Лукьянычем, запрягать в одноколку мерина.

Посылали в город за кизляркой и другими припасами для предстоящих "пунштов".

* * *

Но я не выдержал.

Ежедневные разъезды по одним и тем же местам, беспрерывные разговоры об одних и тех же предметах до того расшатали мои нервы, что мне почти всю ночь не спалось. Передо мной, в течение нескольких бессонных часов, прошли все подробности любостяжательной драмы, которой я был очевидцем и участником. Вспомнился благолепный Дерунов и его самодовольные предики насчет «бунтов», в которых так ясно выразилась наша столповая мораль; вспомнилась свита мелких торгашей-прасолов, которые в течение целого месяца, с утра до вечера, держали меня в осаде и которые хотя и не успели еще, подобно Дерунову, уловить вселенную, но уже имели наготове все нужные для этого уловления мрежи; вспомнилась и бесконечная канитель разговоров между Лукьянычем и бесчисленными претендентами на обладание разрозненными клочьями некогда великолепного чемезовского имения…

Эти разговоры в особенности раздражали меня. Все они велись в одной и той же форме, все одинаково не имели никакого содержания, кроме совершенно бессмысленной укоризны. На русском языке даже выработался особенный термин для характеристики подобных разговоров. Этот термин: "собачиться".

— А ты настоящую цену давай! — собачился, например, Лукьяныч.

— И то настоящую цену даем! — с своей стороны, отсобачивался прасол-покупщик.

— А ты дело говори!

— И то дело говорим!

— Слушай! сколько ты тут дров напилить хочешь?

— Сколько напилим — все наше будет.

— Опять товарник! Ты думаешь, сколько ты товарнику тут напилишь?

— Опять-таки, сколько ни напилим — все наше будет!

— Бога ты не боишься!

— Ты один, видно, боишься!

И так далее, до тех пор, пока запас «собаченья» не истощался на время. Тогда наступало затишье, в продолжение которого Лукьяныч пощипывал бородку, язвительно взглядывал на покупателя, а покупатель упорно смотрел в угол. Но обыкновенно Лукьяныч не выдерживал и, по прошествии нескольких минут, с судорожным движением хватался за счеты и начинал на них выкладывать какие-то фантастические суммы.

— Слушай! Боишься ли ты бога! — принимался он вновь за прежнюю канитель укоризн.

Вспомнился мне, наконец, и Заяц, за несколько часов перед тем с такою бесцеремонною торжественностью посвящавший меня в тайны искусства «показывания», которого я некогда был жертвою.

Теперь это искусство «показывания» уже не меня обездоливало, а, напротив того, мне предлагало свои услуги.

Ясно, что передо мной, в течение целого месяца, каждодневно производился тот самый акт «потрясения», который поселяет такой наивный ужас в сердцах наших столпов. Да, это было оно, это было «потрясение», и вот эти люди, которые так охотно бледнеют при произнесении самого невинного из заклейменных преданием "страшных слов", — эти люди, говорю я, по-видимому, даже и не подозревают, что рядом с ними, чуть ли не ими самими, каждый час, каждую минуту, производится самое действительное из всех потрясений, какое только может придумать человеческая злонамеренность!

И с какою наивною бессознательностью, с каким простодушным неведением производится этот акт "потрясения общественных основ". Это даже не акт, а почти простой обряд. Даже добряк Лукьяныч, которому, конечно, и на мысль никогда не приходило кого-нибудь ограбить, и тот является чуть не грабителем или, по крайней мере, попустителем и пособником грабежа. Не услаждался ли он всем существом своим фокусами «показывания», представленными Зайцем? Не послал ли он в город за кизляркой, в надежде, что Бородавкин, под влиянием «пунштов», ходчее пойдет в устроиваемую ему Зайцем ловушку?

И чем дольше я думал, тем больше и больше таяла моя недавняя решимость действовать с умом. И по мере того как она исчезала, на ее место, сначала робко, но потом все настойчивее и настойчивее, всплывала другая решимость: бросить! Бросить все и бежать!

Как-то вдруг для меня сделалось совсем ясно, что мне совсем не к лицу ни продавать, ни покупать, ни даже ликвидировать. Что мое место совсем не тут, не в мире продаж, войн, трактатов и союзов, а где-то в безвестном углу, из которого мне никто не препятствовал бы кричать вслед несущейся мимо меня жизни: возьми всё — и отстань!..

Утром, едва я успел забыться тревожным сном, как меня разбудил гром и звон, раздававшийся на дворе. Одевшись наскоро, я выбежал на крыльцо, и глазам моим представилась картина необычной для Чемезова суеты. Старики и старухи, мирно доживавшие свой век в подвальных этажах барского дома, все разом выползли на барский двор, сновали взад и вперед, от амбара к кладовой, от кладовой к погребу, гремели ключами, отпирали, запирали, что-то вынимали, несли. У конюшни стояла крытая ямская повозка; вблизи нее, на лужку, ходили три спутанные лошади и кормились, встряхивая бубенчиками. На вопрос мой, что случилось, мне отвечали, что приехал купец Бородавкин и вместе с Зайцем и Лукьянычем отправился осматривать дачу.

Я ждал довольно долго. Наконец, часа через три, осторожно, словно крадучись, вошел в мою комнату Заяц. Лицо его, в буквальном смысле слова, было усеяно каплями пота и выражало таинственность и озабоченность.

— Желают вас видеть, — доложил он шепотом.

Я чувствовал, что решительный час настал; но все еще колебался.

— Ваше высокоблагородие! позвольте вам доложить! — продолжал он таинственно, — они теперича в таком пункте состоят, что всего у них, значит, просить можно. Коли-ежели, к примеру, всю дачу продать пожелаете — они всю дачу купят; коли-ежели пустошь какую, или парки, или хоша бы и дом — они и на это согласны! Словом сказать, с их стороны на всё согласие будет полное!