Благонамеренные речи — страница 88 из 121

Сказавши это, она быстро кинула на меня испытующий взгляд, не слыхал ли, мол, чего, но, должно быть, ничего не прочитала на моем лице и успокоилась.

— Вот и Феогностушка тоже — так меня радует! — Продолжала она лгать, — ни грубого слова, ни претензии — никогда! Ласковый мальчик! откровенный! А ежели иногда, по молодости лет, и впадет в ошибку (она бросила на меня новый испытующий взгляд) — ну, сейчас же и поправится: "Виноват, маменька!" И обезоружит. Ах, мой друг! великая эта милость божия, коли дети родителей почитают! Почтением да ласкою — только ведь этим и держится свет! Ежели дети родителей почитают, то и родители, с своей стороны… Вот Коронат — ну, про этого… А впрочем, грех мне роптать, друг мой. Всем господь свой крест посылает, ну и мне, стало быть…

Она задумалась и сомнительно покачала головой.

— Что ж, и Коронат, кажется, — хороший молодой человек! — счел долгом вступиться я.

— Как бы тебе сказать, голубчик! Для других, может быть, и хорош, а для меня… Не знаю! не вижу я от него ласки! Не вижу!

— Тебе бы всё ласки! а ты пойми, что у людей разные темпераменты бывают. Один любит приласкаться, маменькину ручку поцеловать, а другому это просто в голову не приходит. Коронат скромен, учится хорошо, жалоб на него нет; мне кажется, что больше ты и требовать от него не вправе.

— Ну, а мне уж позволь свое мнение об этом иметь.

— Имей сколько угодно, но только не забудь: если ты будешь избегать поверки этого "мнения", как теперь, например, то скоро из мнения у тебя вырастет предубеждение…

— Нет уж… Хоть ты и родной мне и я привыкла мнения родных уважать… Впрочем, это — уж не первый у нас разговор: ты всегда защитником Короната был. Помнишь, в последний твой приезд? Я его без пирожного оставить хотела, а ты выпросил!

— Помню, помню; ты и тогда уж Короната в категорию «непочтительных» записала!

Я взглянул на нее: лицо ее глядело совершенно спокойно; но что-то, не то чтобы злое, а глупо-непоколебимое сквозило сквозь это спокойствие. Как будто бы она говорила: "Как ты там ни ораторствуй, а у меня "свои правила" есть". Это бывает особенно с женщинами, ибо они вообще как-то охотнее, нежели мужчины, составляют себе «правила». Иная, во всю свою молодость, только и слышала: "Ах, миленькая! как к ней это платьице идет!" — смотришь, ан она из этого какие-то «правила» вывела! Потом выйдет замуж, сначала попадет в школу прописей под начальством какого-нибудь Саввы Силыча, затем перейдет в другую школу прописей под фирмою Филофея Павлыча — смотришь, и опять у ней «правила». И так она за эти «правила» держится, что, словно львица разъяренная, готова всякому горло зубами перервать и кровь выпить, кто к ним без сноровки подойдет!

Главное свойство этих «правил» — отсутствие всяких правил и полная невозможность отделить от шелухи ту руководящую мысль, которая послужила для них основанием. Это — какая-то неуловимая путаница, в которой ни за что ухватиться нельзя; но потому-то именно она и обладает своего рода неприступностью. Заберется «миленькая» в эту своеобразную крепость, и никак ее оттуда не вытащишь. И на убеждения, и даже на прямые опровержения жизни — на всё будет говорить: "У меня свои «правила» есть". Единственное средство пролезть в эту крепость — это начать уговаривать «миленькую», то есть взять ее за руки, посадить поближе к себе и гладить по спинке, как лошадку с норовом: "Тпру, милая, тпру! но-но-но-но!" Оглаживаешь, оглаживаешь — и видишь, как постепенно начинают «правила» таять. Тают, тают, и вдруг образуются новые «правила», иногда те самые, каких нужно, а иногда и другие, совсем неожиданные…

Лет восемь тому назад я непременно употребил бы это средство в отношении к Машеньке, но теперь, ввиду изменений, которые произошли в ее внешности, оно показалось мне несколько рискованным. Во всяком случае, я решился прибегнуть к нему лишь в крайности.

— А я… много я переменилась, братец? — спросила она меня, словно угадывая часть моих мыслей.

— Нет… ничего! Как была восемь лет тому назад, так и теперь… ничего! — солгал я "по-родственному".

— Ну, уж, чай, где ничего! Состарелась я, голубчик, вот только духом еще бодра, а тело… А впрочем, и то сказать! Об красоте ли в моем положении думать (она вздохнула)! Живу здесь в углу, никого не вижу. Прежде хоть Нонночка была, для нее одевалась, а теперь и одеваться не для кого.

— Ты бы в Петербург на зиму приехала; на детей бы посмотрела.

— И, что ты! в Петербург! Я и от людей-то отвыкла. Право. Месяца с два тому назад вице-губернатор наш уезд ревизовал, так Филофей Павлыч его обедать сюда пригласил. Что ж бы ты думал? Спрашивает он меня за обедом… ну, одним словом, разговаривает, а я, как солдат, вскочила, это, из-за стола: "Точно так, ваше превосходительство!.." Совсем-таки светское обращение потеряла.

— Поживешь месяц-другой в Петербурге — опять привыкнешь.

— Поздно, друг мой; в Покров мне уж сорок три будет. Я вот в шесть часов вставать привыкла, а у вас, в Петербурге, и извозчики раньше девяти не выезжают. Что ж я с своею привычкой-то делать буду? сидеть да глазами хлопать! Нет уж! надо и здесь кому-нибудь хлопотать: дети ведь у меня. Ах, детки, детки!

— Что ж «детки»! Детки и без тебя дорогу найдут, нечего уж очень-то убиваться об них. Вот, например, Коронат: ну, могу тебя уверить, что он…

— Ах, братец! ты все об нем!

— Отчего же и не говорить об «нем»? Скажи на милость, разве он чем-нибудь тебя огорчил, что ты как будто им недовольна?

— Нет, ничего… Заварилась было у нас каша на днях, ну, да ведь я…

— А что именно?

— Нет, так… Я уж ему ответила. Умнее матери хочет быть… Однако это еще бабушка надвое сказала… да! А впрочем, и я хороша; тебя прошу не говорить об нем, а сама твержу: "Коронат да Коронат!" Будем-ка лучше об себе говорить. Вот я сперва закуску велю подать, а потом и поговорим; да и наши, того гляди, подъедут. И преприятно денек вместе проведем!

Подали завтрак, сели, но об себе как-то не говорилось. Это довольно часто случается с людьми, которые когда-то были близки, потом надолго расстались, потом опять свиделись. И вдруг оказывается, что не только им не об чем говорить, но что они даже положительно в тягость друг другу. Мы хотя и не совсем были в таком положении, но все-таки ощущали томительную неловкость. Обыкновенно в таких случаях прибегают к воспоминаниям, как к такой нейтральной почве, на которой всего легче выйти из затруднения, но мне как-то и вспоминать не хотелось. Напрасно Машенька заговаривала, указывая то на липовый круг, то на лужайку, обсаженную березами: "Помнишь, как мы тут игрывали?" Или: "Помнишь, как в папенькины именины покойница Каролина Федоровна (это была гувернантка Маши) под вон теми березами группу из нас устроила: меня посредине с гирляндой из розанов поставила, а ты и братец Владимир Иваныч — где он теперь? кажется, в Москве, в адвокатах служит? — в виде ангелов, в васильковых венках, по бокам стояли? Ах, времечко, времечко!" Я отвечал на эти напоминания односложными словами и с явною неохотой. И разговор, наверное, упал бы совсем, если б я не решился вновь поворотить его на тот предмет, который собственно и составлял цель моей поездки.

— Послушай, — сказал я, — я должен сознаться перед тобой, что приехал сюда, собственно, по желанию Короната.

При этих словах она несколько побледнела, и сухая улыбка скользнула на ее губах.

— По желанию Короната? — повторила она, — вот как! стало быть, Коронат в тебе адвоката нашел!

— Да, он просил меня. Он желал, чтоб я лично тебе подтвердил, что он хочет оставить школу и поступить в Медицинскую академию.

— Хочет!.. как-то это для меня странно… хочет! Помнишь, мы в эти года не смели хотеть, а дожидались, как старшие захотят!

— Дело не в выражениях, мой друг, и прошу тебя, ты меня на словах не лови. Если тебе не нравится слово "хочет"…

— И откровенно тебе скажу: даже очень, очень не нравится… Так как-то пошло уж слишком!

— Не он это слово сказал, а я; следовательно, ты можешь его заменить другим: "желал бы", "предполагал бы", "осмеливался бы думать" — словом сказать, выразиться, как тебе самой кажется почтительнее. Итак, к делу. Он писал тебе о своем желании и получил от тебя двусмысленный ответ…

— Вот уж не двусмысленный! Напротив того, я даже слишком ясно ответила, что никаких перемещений не хочу… не то что "не желаю", а именно "не хочу"! Не хочу, не хочу и не хочу!

— Но ежели он желает этого? Если он в этом перемещении видит для себя пользу?

— Ах, боже мой! Если он желает! если он для себя видит пользу! Что ж! с богом! Нечего у матери и спрашиваться… если он желает!

Она улыбалась и даже слегка подсмеивалась; но уж не просто сухость, а злорадство откликнулось в этом смехе. Злорадство, и какое-то торжествующе-идиотское: хоть кол на голове теши!

— И прекрасно, что ты не препятствуешь; мы примем это к сведению. Но вопрос не в этом одном. Ему необходимо существовать в течение пяти лет академического курса, и ежели он, ради насущного труда, должен будет уделять добрую часть времени постороннему труду, то это несомненно повредит его учебным занятиям… ты понимаешь меня?

— Не понимаю… нет, ничего я не понимаю! Как это труд может повредить занятию?!

— Очень просто. Вот ты своим хозяйством занимаешься, а предположи, что необходимость заставляла бы тебя, в то же время, уроки танцеванья давать; ведь хозяйство твое потерпело бы от этого, не так ли?

— Уроки танцеванья, хозяйство… воля твоя, ничего я тут не понимаю, мой друг!

— Одним словом, необходимо, чтобы ты, в течение пяти лет, оказывала ему помощь.

— Ну, это… статья особенная!

— То есть, как же… ты отказываешь ему?

— Ничего я не «отказываю», мой друг, а только так говорю: особенная это статья.

— Но ведь ты тратишься же на него теперь? ты даешь ему денег на лакомство, ты платишь за него тому господину, который берет его к себе по праздникам?