Untermensch [недочеловек], и ты можешь убить его без зазрения совести; редуцируй думающего иначе чем ты, к понятию неверный, и фундаменталисту уже не нужно никакого другого рецепта; редуцируй друзей, матерей, отцов, детей, возлюбленных, ближних в World Trade Center к капитализму и глобализации, и ты не будешь проливать слез над их гибелью.
О! Matter and impertinency mix’d
Reason in madness
[Какая смесь нелепости и смысла!
Ум и безумье!], —
шепчет потрясенный Эдгар, услышав, как впавший в безумие король Лир обрушивается в поле на Глостера, отца Эдгара, которому коварные дочери Лира велели выколоть глаза. Не всё, что изрекает безумец, лишено смысла. Время от времени в его утверждениях содержится истина. Однако «reason in madness», разумеется, не означает, что безумие может стать рациональным и обоснованным. Не случайно подавляющее число объяснений и теорий питательной среды — если они вообще не явно бессмысленны — объясняют либо очень мало, либо вообще ничего. Если они что-то и проясняют, то всего лишь желание любую критику Запада (Америки) проецировать на деяние, чтобы затем более не возвращаться к тому, что не удается прояснить, а именно к существованию зла. Верховный мозг и его сторонники пришли в восторг от уничтожения тысяч «неверных… в количестве куда большем, чем мы могли бы надеяться». Бесами назвал бы таких людей Достоевский. Единственно верная характеристика.
Нидерландский журналист Стан Хуке пишет в своем блоге: «Чем яснее выражаются художники, мыслители, писатели, тем явственнее недостаток понимания среди политиков». На самом деле напротив. Многие, слишком многие интеллектуалы оправдывают то, что не может быть оправдано никогда: массовое убийство. Интеллектуалы, которые различие между добром и злом подчиняют догмам своей политической идеологии. Интеллектуалы, которые поднимают словесный шум, но никоим образом не вникают в реальность, ибо они сводят ее лишь к вызывающему у них злобу образу врага. Таково предательство интеллектуалов, но начиная с XX столетия также и это уже не ново.
Есть еще один разговор, который не следует забывать, поскольку он имел большое значение. Но, в отличие от трех уже упоминавшихся разговоров, он так и не получил известности, которой заслуживает; он остался за кулисами европейской истории.
Вечером 29 октября 1946 года четыре человека вошли в дом в парижском предместье, у Булонского леса. Дом большой, его украшает впечатляющее собрание картин и скульптур. Хозяин приветствует четырех гостей, которых хорошо знает. Хозяин дома — Андре Мальро. Писатель, интеллектуал, общественный и политический деятель не только богат и прославлен, но как человек, который может полагаться на благосклонное внимание генерала де Голля, находится в центре власти в послевоенной Франции. Его посетители — австро-венгерский интеллектуал Артур Кёстлер, в годы войны получивший известность своим романом Darkness at Noon [Слепящая тьма] (1940), тяжким обвинением, направленным против лжи и насилия сталинизма. Австрийский писатель и психолог Манес Шлербер, еврей, сопровождает Кёстлера, своего друга. Сартр, в противоположность Кёстлеру, симпатизант Советского Союза и убежденный антиамериканист, также среди гостей. Четвертый, и самый молодой из присутствующих, — писатель и журналист Альбер Камю.
Поводом для разговора стала тревога, которую ощущают все пятеро, за политическое положение и его последствия для поверженной европейской культуры. Война закончилась. Америка — победитель и атомная держава. Сталинистская Россия также победитель и почти уже атомная держава. Все четверо убеждены, что интеллектуалы должны захватить инициативу в противостоянии обеим сверхдержавам. Теперь нужно защищать права человека повсюду. В самой Франции Ligue des droits de l'homme [Лига прав человека] слишком связана с французской коммунистической партией, которая находится на поводу У Москвы. Разговор вращается вокруг вопроса, не лучше ли было бы основать новую организацию по защите прав человека, которая обладала бы большей независимостью и международным значением.
Кёстлер берет слово. «Необходимо сформулировать подходящий для каждого минимум политической морали. И мы, интеллектуалы, должны перестать манипулировать всякого рода софизмами, которые якобы служат делу, которому они подобным образом никак служить не могут. Недавно один интервьюер спросил меня, ненавижу ли я Россию. Я ответил ему, что я так же сильно ненавижу сталинский режим, как ненавидел гитлеровский режим, и именно по тем же причинам. И приходится это признать, после того как столь многие годы сражался за коммунистические идеалы! Надеяться больше не на что. Что нам еще остается? Какими средствами воздействия мы располагаем?»
Мальро, который сам был коммунистом, намечает свою политическую позицию. В принципе он тоже так или иначе заинтересован в общем сотрудничестве, но он не может и не хочет иметь дело с людьми или организациями, которые все еще верят, что пролетариат является воплощением истины. Он делает паузу и подает знак официанту наполнить его бокал. «Почему именно пролетариат представляет собой наивысшую ценность в истории?» — заключает он таким тоном, словно этим всё уже сказано.
Сартр принимает это на свой счет и чувствует себя неуютно. Мальро никогда не был ему особенно симпатиxен, этот самодовольный буржуа, капиталист под маской левых. Не следовало приходить сюда вместе со всеми. Он не желает иметь дела с Мальро, и к изумлению своих друзей Сартр неожиданно выступает против их совместного плана. «Я передумал. Ваша организация будет направлена против французских коммунистов, и я не хочу и не брошу на произвол судьбы защитников интересов угнетенных. Я не могу обратить свои моральные ценности исключительно против СССР. Разумеется, депортировать миллионы людей хуже, чем линчевать одного негра. Но линчевать одного негра оказывается возможно в результате ситуации, которая длится уже больше ста лет и которая за эти годы в конце концов принесла несчастье стольким же миллионам негров, сколько было депортировано миллионов чеченцев».
Кёстлер реагирует с раздражением. Разве он не говорил о том, что интеллектуалы, прежде чем они смогут предпринять какую-либо политическую акцию, должны оставить в стороне собственные софизмы ради чести и славы священной цели? Размеренно и твердо он произносит: «Неужели ты действительно не понимаешь, что мы, писатели, совершаем предательство против истории, если не обличим то, что должно быть заклеймено позором? Заговор молчания станет приговором для нас со стороны тех, кто придет после нас».
Мальро улыбается. Сартр молчит и бросает взгляд на Камю. То, что Кёстлер отрекается от пролетариата, его вовсе не удивляет, но ему интересно услышать мнение молодого Камю. Тот знает, чего ждет от него философ, но его симпатии на стороне Кёстлера. Что значит жить в бедности, они оба испытали на собственном опыте, которого не имелось у этого философа, проповедующего от лица пролетариата; и Кёстлер, и он окончательно отвернулись от коммунизма. Кроме всего прочего, Кёстлер прав. Если интеллектуалы не в состоянии сделать истину единственным мерилом своих рассуждений, это означает банкротство их политической морали. «Разве вы не считаете, что все мы в ответе за недостаток ценностей? И что мы, вышедшие из ницшеанства, нигилизма или исторического материализма, должны были бы открыто заявить, что заблуждались, что моральные ценности существуют и что мы будем делать веб необходимое, чтобы утверждать и разъяснять их. Вы не считаете, что это было бы началом некоторой надежды?»
Кёстлер одобрительно кивает. Мальро, поглядывая на свою сигарету, думает о том, что никакая политика здесь практически невозможна, а Сартр решает, что ноги его больше не будет в этом доме и что нужно будет всё как следует растолковать Альберу Камю. Разговор был недолгим, всё уже было сказано. Пора расходиться. По возвращении домой Камю только что состоявшийся разговор передает в нескольких словах в своем дневнике.
Нам нельзя забывать об этом разговоре — каким бы коротким и малоприятным он ни был, — ибо он запечатлел суть того, что собой представляет культура и как ее можно утратить; что является задачей интеллектуалов и в чем выражается их предательство.
Культура. Никакая культура немыслима без осознания того, что человек — существо двойственное по природе. Обладая телесным, земным бытием, он отличается от животного, потому что являет собой также и существо духовное: ему присуще знание мира идей. Этому созданию ведомы истина, добро, красота, суть свободы и справедливости, любовь и милосердие. В основе каждой культуры лежит идея, что человек выводит свое достоинство и свою личность не из того, что он есть — из крови и плоти, — но из того, чем он должен быть: носителем непреходящих жизненных ценностей, которые образуют всё лучшее человеческого бытия: образ человеческого достоинства. «Вес материальный указывает цену золоту, моральный — личности», как сказал Балтазар Грасиан в своем шедевре Карманный оракул и искусство благоразумия (1646).
Эти ценности универсальны, ибо справедливы для всех людей, и вневременны, ибо действенны на все времена. Культура — это знание и формирование нематериальных духовных качеств, представленных в виде культурного наследия. Лишь те произведения, которые независимы от времени, ибо продолжают от поколения к поколению говорить с нами, обладают должными качествами, потому что только они способны выразить вневременную реальность, нести идею. И именно из-за этого требования, этого качества вневременности культура, духовные ценности беззащитны. Культура должна быть беззащитна, нефункциональна и бескорыстна. В этом заключается секрет ее вневременного значения. К собору, стихотворению, скульптуре, вневременному повествованию, струнному квартету, песне — по самой их сути не могут быть применимы такие характеристики, как функция или польза. Все эти творения имеют что сказать нам, не наоборот. Единственно правильная позиция в отношении к вневременному — отзывчивость, непредвзятость. Лишь тогда, когда мы непредвзято вслушиваемся, всматриваемся, переживаем, эти творения человеческого духа, «без слов», о «peinzensgrond en