Благословение имени. Взыскуя лица Твоего — страница 15 из 55

й деятельности, может найти еще лучшее применение в области сердечной. Я верю — и опыт людей, бесконечно превосходящих меня, подтверждает это, — что еще до того, как призывается имя Божие, оно уже пред-существует в интенции нашего существования, изначально намагниченного этим неизреченным именем. Еще до того, как мы делаем самые первые шаги в молитве, молитвенная энергия просыпается за горизонтом нашего существования. Еще не явились слова, чтобы исполнить это намерение, как Господь одаряет нас голосом и смыслом к их произнесению. Всякая молитва отзывается как эхо тайного зова, даже если этот зов заглушается всей нашей жизнью.

Еще нет слова на языке моем,

Ты, Господи, уже знаешь его совершенно

(Пс. 138, 4).

Вспомним вновь столько раз повторяемое исповедание Августина: «Ты создал нас для Себя, и неспокойно сердце наше, пока не успокоится в Тебе». Неродившаяся, несложившаяся молитва взывает к нам и беспокоит нас. Ее энергия, запертая в нас, ищет для себя выхода. У нас всегда остается выбор: либо повиноваться той вложенной в нас, таящейся где-то пра-молитве, которая хочет исполниться в нас, или же отвергнуть ее, отодвинуть подальше, засыпать песком. Всякая молитва есть акт творчества, но вместе с тем и послушания («дерзновения и покорности», как сказал бы Шестов), проистекающий как из человеческого усилия, так и сознательного подчинения интенции молитвы, данной нам вместе с дыханием. Подобно эросу, о рождении которого рассказывается на «Пире» Платона, молитва остается дочерью бедности и богатства. В ней подает голос наша эротическая природа, т. е. желание единства с Другим, более сущностным, чем мы сами, более близким нам, чем мы сами. И жар Его присутствия обнимает нас.

Некоторые святые Отцы, и среди них Иоанн Лествичник, суровейший из учителей пустыни, не смущались говорить прямо об этом эросе: «Вожделение это не дает ему покоя даже и во сне, но и тогда сердце его беседует с возлюбленным. Так бывает обыкновенно и в телесной любви, так и в духовной. Некто, уязвлен будучи такою любовию, сказал о самом себе то (чему я удивляюсь): аз сплю, по нужде естества, а сердце мое бдит (Песн. 5, 2) по великой любви моей»[27].

А вот еще прекрасней:

«Мать не так бывает привязана к младенцу, которого кормит грудью, как сын любви всегда прилепляется к Господу»[28].

Молитва, как учат нас наши наставники, имеет три основных ступени: молитва трудовая, совершаемая усилиями ума и воли, горячая молитва сердца и духовная молитва, даруемая Духом Святым, ходатайствующим в нас воздыханиями неизреченными (Рим. 8, 26). Начиная с древности, учителя молитвы настаивали на важности молитвы традиционной, т. е. сложившейся в Церкви и благословленной ею, произнесенной множество раз сердцем и устами бесчисленных святых. Чтобы приблизиться к горячей молитве, сердце нужно разогревать умом. И исторгну каменное сердце от плоти их и дам им сердце плотяно, — сказано у пророка (Иез. 11, 19). Опыт великих молитвенников говорит нам о том, что наши страсти, попечения, желания, сама наша естественная религиозность суть не что иное, как окаменевшие опоясания, скрывающие образ Божий, сокрытый в сердце.

Молитва, называемая «трудовой», совершается с усилием, которому откликается другое. Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему, и буду вечерять с ним, и он со Мною, говорит Господь (Откр. 3, 20). Молящийся и Принимающий молитву хотят, чтобы их услышали по ту сторону двери, которая разделяет их. И тот, и Другой ищут встречи, и этот поиск, как рытье подземного перехода, состоит из труда. Когда трудовое время подходит к концу — а срока его никто не знает — человеческий слух начинает различать голос, раздающийся как слабое постукивание с другой стороны. Камень сердца начинает крошиться, и вот удары, вначале далекие и неясные, исходящие как бы ниоткуда, становятся все настойчивее, все более личными, и мы начинаем откликаться им. Тот, Кто стоит у двери, готов войти. Иногда кажется, что Он совсем рядом, хотя дверь еще остается запертой на замок.

Однажды, хотя движения благодати никак не укладываются в наши дни и часы, молитва становится почти непроизвольной, как дыхание, которое не замечают. Чередование и ритм ударов с другой стороны совпадает с ритмом биения сердца. Не я свидетельствую об этом, но те мастеровые молитвы, которые проделали весь путь ее: после стольких усилий сердце начинает следовать биению молитвенных слов или скорее молитва вибрирует в ритме движений сердца. Дверь открывается, каменная стена разрушается сама собой. Тот, кто стучал по ней, проделывает ход, чтобы войти самому, и тогда тихий, сильный, ликующий свет заливает нас. Один из этих молитвенников, преп. Серафим, оставил поразительные слова о ней: «…Когда, при всемогущей силе веры и молитвы, соизволит Господь Бог Дух Святый посетить нас и приидет к нам в полноте неизреченной Своей благости, то надобно и от молитвы упраздниться. Молвит душа и в молве находится, когда молитву творит; а при нашествии Духа Святаго надлежит быть в полном безмолвии…»[29]

Но кто из святых когда-либо признавался, что стал жилищем для Духа? Те, кто мог бы рассказать о том, предпочитали молчать. По целомудрию сердца, из-за страха вспугнуть этого спустившегося к ним духа молитвы каким-то мирским шумом или, не дай Бог, похвальбой. Вот почему один из древних молитвенников мог сказать на смертном одре: «Поверьте, братия, я еще не начинал покаяния своего».

Не бывает мастеров молитвы, есть лишь мастеровые, ремесленники, рабы неключимые (Лк. 17, 10), которые также устают, изнемогают, унывают, как и все мы. Но иногда в момент усталости или даже отчаяния стена падает, дверь открывается, и Дух входит в нас — пусть лишь не больше, чем на мгновение, — для того, чтобы научить нас безмолвию радости, молчанию полноты.



О воде живой

«У Бога премудрого, бесконечно всемогущего — множество тайн; я сам для себя тайна, как дело рук Его»[30], — записывает св. Иоанн Кронштадтский в своем дневнике. Но Слово, создавшее мир, дает нам заглянуть и в творение, тайна в человеке то и дело приоткрывает себя. Ее можно позвать, можно заключить в образ одно из бесчисленных ее отражений в опыте веры, в молитве, совести, покаянии, памяти, искусстве. Когда она начинает говорить в нас, человек оказывается лицом к лицу с собой. Иногда жизнь должна встряхнуть его так, чтобы тайна, где-то в нем дремлющая, сама внезапно сверкнула, как бы пробудившись от боли или ликования. И, как говорится у Гоголя, вдруг станет светло во все концы света. Человек просыпается, когда Бог открывает Себя. Верующий в Сына Божия, по слову апостола, имеет свидетельство в себе самом (1 Ин. 5, 10). До сих пор мы старались выбирать пути, которые бы не слишком мешали этому свидетельству. Словеса, которые замыкают его на самом себе, сводят к «мистическим» или каким-то иным переживаниям автора, истлевают прежде, чем их записывают. Самовозгораются от ненужности. Сгорают от стыда. Вся эта цепочка размышлений — одна из стольких безнадежных, неизбежных, может быть, и недолжных попыток рассказать о том, о чем не говорят.

Свидетельство в себе самом дано нам изначально, но ему нужно позволить проявиться в нас. Быть послушным ему, покорить ему слух. На это воспитание слуха может уйти вся жизнь, которая по-настоящему «сбывается» (Цветаева) лишь в покорности. Возьмем историю Иова, разве это не притча сбывшейся жизни или нового рождения? Вот человек богобоязненный, благочестивый, живущий в ладу с законом, идущий по утоптанной, славной дороге, вдруг проваливается в преисподнюю бед. Каждая клеточка его тела протестует, каждая рана взывает к справедливости. Но при этом само страдание его, что тяжелее песка морского, несет весть о его зависимости от Творца. Словно любящий Врач без наркоза сшивает его плоть с каким-то неведомым, мучительным Промыслом. Страдание лучше, чем что-либо иное, вразумляет нас в том, что все наше целиком принадлежит Ему. Все, что, казалось, было в распоряжении его, Иова, изначально есть Его, Божие, и тело, и дух. Именно осознание собственной жизни как дара дает Иову право и мужество задавать Богу вопросы. Если все мое существование течет из дланей Твоих, как мог Ты выпустить меня из рук и дать разбиться?

Не Ты ли вылил меня, как молоко,

и, как творог, сгустил меня,

кожею и плотью одел меня,

костями и жилами скрепил меня.

Жизнь и милость даровал мне,

и попечение Твое хранило дух мой?

Но и то скрывал Ты в сердце Своем,

— знаю, что это было у Тебя, —

что если я согрешу, Ты заметишь,

и не оставишь греха моего без наказания

(Иов. 10, 10–13).

В этом есть иносказание, — скажет затем ап. Павел (Гал. 4, 24). Потому что речь идет не только об образовании и «сгущении» плоти человека, но прежде всего о зарождении, зачатии его духа — от источника жизни и милости. Боль ставит Иова перед тем, что в человеке ( — Ин. 2, 25), когда он лишен всего, чего можно лишиться, за исключением дыхания, когда он весь состоит из уязвленности, крика, вызова, который он бросает Творцу, когда вспоминает о молоке, из которого был некогда вылит. В том «молоке» бродила и огустевала мысль Божия, вливалась в его душу, отвердевала в плоти, впитывалась всем его существом. Человек возникает из попечения Отца о нем, и об этом следует знать не только духом, но и кожей и плотью. Попечение Его предваряет не только наши действия, но и мысли, хотя и не препятствует ничьей свободе. Оно пронизывает даже боль, которую мы испытываем, и по-своему высветляет ее. Тайное благословение, с которого началась жизнь Иова, никому не обещает легкой, доброй в житейском смысле судьбы. Но оно лежит в основе завета между Творцом и Его созданием. И коль скоро человек этому благословению верен, если вся его жизнь — до самых затерянных закоулков — открыта перед очами Господа, то он может — если решится на то — спрашивать у неба отчета. Иов взывает к Отцу, требуя верности завету творения. Требует, зная, что благословение Божие, данное