й деятельности, может найти еще лучшее применение в области сердечной. Я верю — и опыт людей, бесконечно превосходящих меня, подтверждает это, — что еще до того, как призывается имя Божие, оно уже пред-существует в интенции нашего существования, изначально намагниченного этим неизреченным именем. Еще до того, как мы делаем самые первые шаги в молитве, молитвенная энергия просыпается за горизонтом нашего существования. Еще не явились слова, чтобы исполнить это намерение, как Господь одаряет нас голосом и смыслом к их произнесению. Всякая молитва отзывается как эхо тайного зова, даже если этот зов заглушается всей нашей жизнью.
Еще нет слова на языке моем, —
Ты, Господи, уже знаешь его совершенно
Вспомним вновь столько раз повторяемое исповедание Августина: «Ты создал нас для Себя, и неспокойно сердце наше, пока не успокоится в Тебе». Неродившаяся, несложившаяся молитва взывает к нам и беспокоит нас. Ее энергия, запертая в нас, ищет для себя выхода. У нас всегда остается выбор: либо повиноваться той вложенной в нас, таящейся где-то пра-молитве, которая хочет исполниться в нас, или же отвергнуть ее, отодвинуть подальше, засыпать песком. Всякая молитва есть акт творчества, но вместе с тем и послушания («дерзновения и покорности», как сказал бы Шестов), проистекающий как из человеческого усилия, так и сознательного подчинения интенции молитвы, данной нам вместе с дыханием. Подобно эросу, о рождении которого рассказывается на «Пире» Платона, молитва остается дочерью бедности и богатства. В ней подает голос наша эротическая природа, т. е. желание единства с Другим, более сущностным, чем мы сами, более близким нам, чем мы сами. И жар Его присутствия обнимает нас.
Некоторые святые Отцы, и среди них Иоанн Лествичник, суровейший из учителей пустыни, не смущались говорить прямо об этом эросе: «Вожделение это не дает ему покоя даже и во сне, но и тогда сердце его беседует с возлюбленным. Так бывает обыкновенно и в телесной любви, так и в духовной. Некто, уязвлен будучи такою любовию, сказал о самом себе то (чему я удивляюсь): аз сплю, по нужде естества, а сердце мое бдит (Песн. 5, 2) по великой любви моей»[27].
А вот еще прекрасней:
«Мать не так бывает привязана к младенцу, которого кормит грудью, как сын любви всегда прилепляется к Господу»[28].
Молитва, как учат нас наши наставники, имеет три основных ступени: молитва трудовая, совершаемая усилиями ума и воли, горячая молитва сердца и духовная молитва, даруемая Духом Святым, ходатайствующим в нас воздыханиями неизреченными (Рим. 8, 26). Начиная с древности, учителя молитвы настаивали на важности молитвы традиционной, т. е. сложившейся в Церкви и благословленной ею, произнесенной множество раз сердцем и устами бесчисленных святых. Чтобы приблизиться к горячей молитве, сердце нужно разогревать умом. И исторгну каменное сердце от плоти их и дам им сердце плотяно, — сказано у пророка (Иез. 11, 19). Опыт великих молитвенников говорит нам о том, что наши страсти, попечения, желания, сама наша естественная религиозность суть не что иное, как окаменевшие опоясания, скрывающие образ Божий, сокрытый в сердце.
Молитва, называемая «трудовой», совершается с усилием, которому откликается другое. Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему, и буду вечерять с ним, и он со Мною, говорит Господь (Откр. 3, 20). Молящийся и Принимающий молитву хотят, чтобы их услышали по ту сторону двери, которая разделяет их. И тот, и Другой ищут встречи, и этот поиск, как рытье подземного перехода, состоит из труда. Когда трудовое время подходит к концу — а срока его никто не знает — человеческий слух начинает различать голос, раздающийся как слабое постукивание с другой стороны. Камень сердца начинает крошиться, и вот удары, вначале далекие и неясные, исходящие как бы ниоткуда, становятся все настойчивее, все более личными, и мы начинаем откликаться им. Тот, Кто стоит у двери, готов войти. Иногда кажется, что Он совсем рядом, хотя дверь еще остается запертой на замок.
Однажды, хотя движения благодати никак не укладываются в наши дни и часы, молитва становится почти непроизвольной, как дыхание, которое не замечают. Чередование и ритм ударов с другой стороны совпадает с ритмом биения сердца. Не я свидетельствую об этом, но те мастеровые молитвы, которые проделали весь путь ее: после стольких усилий сердце начинает следовать биению молитвенных слов или скорее молитва вибрирует в ритме движений сердца. Дверь открывается, каменная стена разрушается сама собой. Тот, кто стучал по ней, проделывает ход, чтобы войти самому, и тогда тихий, сильный, ликующий свет заливает нас. Один из этих молитвенников, преп. Серафим, оставил поразительные слова о ней: «…Когда, при всемогущей силе веры и молитвы, соизволит Господь Бог Дух Святый посетить нас и приидет к нам в полноте неизреченной Своей благости, то надобно и от молитвы упраздниться. Молвит душа и в молве находится, когда молитву творит; а при нашествии Духа Святаго надлежит быть в полном безмолвии…»[29]
Но кто из святых когда-либо признавался, что стал жилищем для Духа? Те, кто мог бы рассказать о том, предпочитали молчать. По целомудрию сердца, из-за страха вспугнуть этого спустившегося к ним духа молитвы каким-то мирским шумом или, не дай Бог, похвальбой. Вот почему один из древних молитвенников мог сказать на смертном одре: «Поверьте, братия, я еще не начинал покаяния своего».
Не бывает мастеров молитвы, есть лишь мастеровые, ремесленники, рабы неключимые (Лк. 17, 10), которые также устают, изнемогают, унывают, как и все мы. Но иногда в момент усталости или даже отчаяния стена падает, дверь открывается, и Дух входит в нас — пусть лишь не больше, чем на мгновение, — для того, чтобы научить нас безмолвию радости, молчанию полноты.
О воде живой
«У Бога премудрого, бесконечно всемогущего — множество тайн; я сам для себя тайна, как дело рук Его»[30], — записывает св. Иоанн Кронштадтский в своем дневнике. Но Слово, создавшее мир, дает нам заглянуть и в творение, тайна в человеке то и дело приоткрывает себя. Ее можно позвать, можно заключить в образ одно из бесчисленных ее отражений в опыте веры, в молитве, совести, покаянии, памяти, искусстве. Когда она начинает говорить в нас, человек оказывается лицом к лицу с собой. Иногда жизнь должна встряхнуть его так, чтобы тайна, где-то в нем дремлющая, сама внезапно сверкнула, как бы пробудившись от боли или ликования. И, как говорится у Гоголя, вдруг станет светло во все концы света. Человек просыпается, когда Бог открывает Себя. Верующий в Сына Божия, по слову апостола, имеет свидетельство в себе самом (1 Ин. 5, 10). До сих пор мы старались выбирать пути, которые бы не слишком мешали этому свидетельству. Словеса, которые замыкают его на самом себе, сводят к «мистическим» или каким-то иным переживаниям автора, истлевают прежде, чем их записывают. Самовозгораются от ненужности. Сгорают от стыда. Вся эта цепочка размышлений — одна из стольких безнадежных, неизбежных, может быть, и недолжных попыток рассказать о том, о чем не говорят.
Свидетельство в себе самом дано нам изначально, но ему нужно позволить проявиться в нас. Быть послушным ему, покорить ему слух. На это воспитание слуха может уйти вся жизнь, которая по-настоящему «сбывается» (Цветаева) лишь в покорности. Возьмем историю Иова, разве это не притча сбывшейся жизни или нового рождения? Вот человек богобоязненный, благочестивый, живущий в ладу с законом, идущий по утоптанной, славной дороге, вдруг проваливается в преисподнюю бед. Каждая клеточка его тела протестует, каждая рана взывает к справедливости. Но при этом само страдание его, что тяжелее песка морского, несет весть о его зависимости от Творца. Словно любящий Врач без наркоза сшивает его плоть с каким-то неведомым, мучительным Промыслом. Страдание лучше, чем что-либо иное, вразумляет нас в том, что все наше целиком принадлежит Ему. Все, что, казалось, было в распоряжении его, Иова, изначально есть Его, Божие, и тело, и дух. Именно осознание собственной жизни как дара дает Иову право и мужество задавать Богу вопросы. Если все мое существование течет из дланей Твоих, как мог Ты выпустить меня из рук и дать разбиться?
Не Ты ли вылил меня, как молоко,
и, как творог, сгустил меня,
кожею и плотью одел меня,
костями и жилами скрепил меня.
Жизнь и милость даровал мне,
и попечение Твое хранило дух мой?
Но и то скрывал Ты в сердце Своем,
— знаю, что это было у Тебя, —
что если я согрешу, Ты заметишь,
и не оставишь греха моего без наказания
В этом есть иносказание, — скажет затем ап. Павел (Гал. 4, 24). Потому что речь идет не только об образовании и «сгущении» плоти человека, но прежде всего о зарождении, зачатии его духа — от источника жизни и милости. Боль ставит Иова перед тем, что в человеке ( — Ин. 2, 25), когда он лишен всего, чего можно лишиться, за исключением дыхания, когда он весь состоит из уязвленности, крика, вызова, который он бросает Творцу, когда вспоминает о молоке, из которого был некогда вылит. В том «молоке» бродила и огустевала мысль Божия, вливалась в его душу, отвердевала в плоти, впитывалась всем его существом. Человек возникает из попечения Отца о нем, и об этом следует знать не только духом, но и кожей и плотью. Попечение Его предваряет не только наши действия, но и мысли, хотя и не препятствует ничьей свободе. Оно пронизывает даже боль, которую мы испытываем, и по-своему высветляет ее. Тайное благословение, с которого началась жизнь Иова, никому не обещает легкой, доброй в житейском смысле судьбы. Но оно лежит в основе завета между Творцом и Его созданием. И коль скоро человек этому благословению верен, если вся его жизнь — до самых затерянных закоулков — открыта перед очами Господа, то он может — если решится на то — спрашивать у неба отчета. Иов взывает к Отцу, требуя верности завету творения. Требует, зная, что благословение Божие, данное