Благословение имени. Взыскуя лица Твоего — страница 47 из 55

. Генеральный Секретарь Центрального Комитета, в частной жизни читатель Анатоля Франса, должен был ощущать некое усмешливое самоудовлетворение: бывший семинарист, он нашел наконец ахиллесову пяту, на которую опирается мнимая рациональность религиозных иллюзий. Если бог есть «А», почему бы ему не быть и всеми прочими буквами алфавита? Если бог есть все, то не сводится ли его существование лишь к «мозговой игре», шелесту звуков, пене снов? Если его можно поместить в каком-то одном суждении, кто может помешать запереть его и в любое другое? Если его можно включить в одно из логических звеньев автономных, господствующих и над «богом» законов, то их цепь, увертливая и мускулистая, как тело питона, в конце концов обовьет его и задушит.

Вернемся к старому примеру: если Бог существует, как рассуждает Ницше вслед за Кирилловым, то как примириться с тем, что я не бог? Если, не в силах вырваться из кольца своих умозаключений, герой «Бесов» решает убить себя, то Генеральный Секретарь шестой части земли в результате социальных спазм, напоминающих в чем-то мышечные сокращения удава, не был ли утвержден — князем мира сего, втершимся в историю? — не послужил ли орудием попытки медленного и мучительного самоубийства целой страны? Но в конце концов, как подчеркнуло орудие, разница невелика. В обоих случаях «бог», слово или концепт, позволяет заключить себя в капсулу некой «идеи», бросить себя в круговорот дефиниций. Пусть он будет «все», допустим. Но ведь человеческий мозг может изготовить клетку еще большую, чем это «все», чтобы потом запереть в ней того, кого мы называем «богом». Если же и такая клетка покажется нам малой, он может и переименовать ее, назвав «ничто». Наша мысль легко подбрасывает эти словечки подобно разноцветным надутым шарам и ловит их на кончик носа, как дрессированный тюлень в цирке.

Бог нисходит на землю, рискуя оказаться в плену пустот, надутых человеческим воображением. Он идет на риск «объективации», как сказал бы Бердяев, Он словно позволяет заключить Себя в некий умозрительный или физический предмет. Бог как объект, противостоящий нашей субъективности, но ею же и проецированный, неизбежно становится для нее проблемой, которую следует разрешить или разрубить, или раздробить на мелкие псевдопроблемы. «Проблема» нередко создает вокруг себя замкнутое пространство, своего рода вольер, где бегают по кругу наши тяжело-копытные мысли или летают легчайшие идеи-стрекозы, то и дело натыкаясь на жесткие прутья, которые сами для себя соорудили. От постоянного биения о железо «идеи о Боге» впадают в умозрительное возбуждение, все ускоряя свой бег, пока в конце концов не сваливаются на землю в смертельной усталости. Тогда приходит врач-философ, констатирует их кончину то от дистрофии, то от паралича дыхательных путей. Остается лишь мумифицировать их виртуальные тела и почтительно перенести в музей, созданный для самых важных изобретений человеческой культуры.

Проходит время, и однажды в этот музей под видом экскурсантов проникают иконоборцы и начинают ломать все устаревшие конструкции нашего cogito, которые представляются им слишком громоздкими и самодовлеющими. «Бог» для них — некий неудобный тяжелый сосед, который теснит их, грозя занять их жизненное пространство, украсть их у самих себя, и они хотят избавиться от него во имя борьбы с отчуждением ради неведомой им подлинности. «Всякий объект — изгнание», — говорит современный мыслитель, и если где-то существует ссылка или Гулаг для объектов, тот из них, который обозначается словом «Бог» (поминаемый всуе, или бог наших спекуляций), пребывает там в самом гиблом, незавидном месте. Если Бердяев мог говорить, что Бог имеет меньше власти, чем полицейский, то не вправе ли мы сказать, что Он еще «слабее» представлений и умозрений о Нем? И потому наша мысль, может быть, именно потому, что она хронически больна собственной гипотезой Бога, периодически устраивает на нее интеллектуальные засады, и всякий Калигула, любой Чингизхан, даже и не прочитав Анатоля Франса, легко обыграет эту гипотезу в шашки. «Идея Бога» страдает от «вещности», которой мы ее наделяем, от самовластия языка, распоряжающего всем на свете, ибо Господь на земле, может быть, еще менее властен, чем мысль, в которую Он позволил Себя заключить, или имя, коим Он дал Себя обозначить.

Объект, отбывающий срок в камере под номером «все» или любой другой глобальной идеологии, действительно, не слишком отличим от невидимки из соседней камеры «ничто». И здесь могут быть правы иконоборцы, ратующие за человеческое освобождение от трансцендентных объектов, ибо те запускают в небо лишь наши фантазии. Небо Чистого, пусть даже и мелкого Разума состоит из астральных объектов, они выстраиваются в систему, упорядочиваются, приватизируются в его обширном мыслительном хозяйстве. Но не был ли этот риск предусмотрен с самого начала? Явив Себя в Слове, Бог тем самым стал одним из человеческих знаков, затерялся в толпе повседневных слов, позволил сослать Себя в «вещь», как камень или лист на дороге, ничем Себя не защитив, нигде не спрятав.

Давно замечено, когда человек запирает Бога в суждение о Нем, то и сам вскоре оказывается под замком. Уже с Каина, убившего брата в состоянии «аффекта» разделения (унаследованного от родителей), между я и он, начинается история спора, яростного конфликта или ненадежного перемирия между я и не-я. Бог, как и Авель, оказывается в пределах не-я, в области, за чьим забором сразу же простирается зона смерти, поражает ли она оружием, проклятьем или презрением. Не-я всегда есть империя другого, чаще всего врага, заклятого, скрытого или замаскированного. Не судите…, — предостерегает Иисус (Mф. 7, 1), не ссылайте никого в ледяную пустыню не-я, ибо можете, не заметив, оказаться там сами. Не принимайте маску за лицо, ибо и Бог может скрыть от вас Свой лик. От лица Твоего я скроюсь, я буду изгнанником и скитальцем на земле (Быт. 4, 14), говорит Каин Господу после убийства брата. Уходя в изгнание, он уносит память о Боге, которая постепенно тает в мысли о Боге, гипотезе или загадке. Загадка о Боге, облеченная в паутину идей, догадок, предположений, становится «судьбой» Его в нашем мире.

Реальность Его осталась у нас за спиной. Мы стоим у порога истории всех разделений.

Переступив его, отныне человек должен будет скрывать свое лицо перед Богом. Он надевает маску раба, не слуги Божия, а прислужника я, сосланного в субъект, без устали производящий из себя объекты, но неспособный сквозь них взглянуть в глаза Того, Кто прикован к нему любовным, судящим взглядом. Каждый из нас встречался с Ним хотя бы однажды, при творении, когда времени еще не было, и будет Им позван и принят, поставлен лицом к лицу, когда времени больше не будет. Но здесь, на земле, в истории, общей и личной, каждый человек испытывает томительное притяжение обеих этих встреч, носит на себе нестираемые прикосновения остановившегося на нем взгляда. Его ностальгия порождает одно из высочайших, хотя чреватых двойственностью деяний: искусство верования, мастерство создания символов и священных изделий (в камне, металле, тексте, мысли, мелодии…). Двойственность — в постоянном искушении, подстерегающем человека, овладеть источником Живого в себе, запереть Небо Небес в один из феноменов истории и культуры. Конечно, и феномены могут хранить в себе несколько капель Неба, когда-то на них упавших, но чаще всего они прячутся в тяжелой массе нашей субъективности.

Господь запретил произносить имя Его напрасно, т. е. подчинять его игре господина ума, обряжать его в солому абстракций, топить в болоте опавших слов, размокших и раздувшихся от собственной сакральности. Подлинное Его имя должно было оставаться отсеченным от фантазий, житейских попечений, но всего первее от человеческих притязаний штурмовать эту крепость, поднявшись на ее стены по какой-нибудь лихо заброшенной философической лестнице. Стало быть, Бог отделен от нас неодолимым расстоянием, и к Нему нельзя ни прикоснуться, ни даже приблизиться? Нет, «Неприкасаемый» не был бы нашим Богом, но еще одной запущенной в небо струей безрассудной мысли. Бог наш «соприкасаем», сопричастен, принимаем, и соприкосновение происходит тогда, когда мы открываем ему лицо. И Его лицо приближается к нам. Весь Первый завет пронизан зовом: Да призрит на тебя Господь светлым лицом Своим и помилует тебя (Числ. 6, 25); здесь человек ищет озарения лица, возникающего перед ним — Ты поставишь меня перед лицом Твоим навеки (Пс. 40, 13).

Становясь пред лицом Его, что видим? Видим мир как инобытие Его славы и себя самих как беглецов от Его бытия. Быть для Бога означает звучать в слове, приоткрывать Себя взгляду, манить к себе разум, источать Себя из всех творений, судить устами заповедей, наставлять голосом святых, извещать о Себе сокрушением сердца, напоминать премудростию страха, говорить с нами ростом и увяданием нашего тела, плеском воды, струением воздуха, запахами земли, ликованием звезд, тенью Креста. Но даже и сей распинающий мир может донести до нас весть о Его существовании в вольном переводе на язык творений. Лишь малая часть из этих языков любви доходит до нашего слуха. Слово Божие нельзя свести к одной какой-либо речи; воплощенное единожды, оно было, есть, остается устьем, через которое входит все сущее и начинает быть в бесконечном разнообразии дарованного ему бывания, своего исполнения в жизни каждого существа. Выводя мир из своих недр, Слово вступает в беседу со Своим творением; иногда разговор их может стать бесконечно трудным и «крестным», подобным «диалогу» безмолвия Иисуса и толпы, требующей распятия. Помнит он о том или нет, хочет или не хочет, но, приходя в мир, человек оказывается перед лицом Божиим, и это лицо обращено к нему. И оно говорит и будет говорить с нами всю вечность нашей жизни.

Отсвет лица Божия ложится на все сущее. Оно отсылает нас к тому первоначальному слову или имени, которое о нем произнесено. Бог возвещает о Себе в каждой Им созданной вещи, но открывает Себя до конца лишь в Сыне, имя Которого должно родиться, заговорить или освободиться в нас.