Наконец нам отворили, и мы смогли уйти с промозглого холода в тепло человеческого жилья. О, какое же это прекрасное чувство, когда, намерзнувшись на улице во тьме «волчьей ночи», приготовившись мысленно к самому скверному исходу, ты оказываешься вдруг в тепле, рядом с доброжелательными людьми! Нет, кто не бедствовал на русской дороге, тот не ведает счастья избавления!
Хозяином оказался военный, майорского чина, по фамилии Епишев, Григорий Александрович. Встретил он нас по-простому, в шлафроке. Дородная его супруга, Елизавета Тимофеевна, в розовом домашнем капоте*, представившись непрошенным гостям, отправилась тут же хлопотать насчёт ужина и чая; хозяин же первым делом проводил нас в отведённые помещения, дабы мы смогли скинуть, наконец, мокрую одежду и привести себя в порядок.
— Не взыщите, господа, — извиняющимся тоном произнёс майор, со свечой в руке возглавляя наше шествие и оборачиваясь на лестнице, отчего по стенам вокруг заплясали тени — но комната свободная у меня только одна. Вам будет постелено в бельэтаже, а господа медикусы заночуют в людской. Увы и ах, но это всё, чем могу выручить!
— Ничего, нам и то хорошо. Много лучше, чем ночевать на станции! — утешил его Волконский.
— Да уж… Раньше-то у нас другое было. А теперь одно крыло дома и не топим даже, до́рого стало! — пояснил хозяин.
Действительно, на лестнице было очень прохладно. Левая половина дома буквально излучала ледяной холод, и лишь правая была жилой; лестница же, находящаяся посередине, оказалась местом, где в этом доме сталкивается «лёд и пламень».
— Устраивайтесь, и милости прошу пройти вниз, на чашку чаю! — напутствовал нас хозяин и оставил нас одних.
Комната оказалась небольшой, но приличной. Заспанный слуга принёс толстые пуховики; мы переоделись и вышли вниз, в просторную столовую.
Принесли чай в больших лужёных железных чайниках. Надо сказать, что самовары при Екатерине ещё не были в широком употреблении: использовали простые, разного размера чайники, которые кипятили на спиртовых жаровеньках. Подали ароматный чай; я тотчас же узнал «Эрл Грей», введённый мною в обыкновение несколько лет назад.
— Очень вкусный чай нынче продают, вот, попробуйте! — добродушно потчевала нас Елизавета Тимофеевна.
— Да оставь, душа моя; неуж гости из Петербурга его не знают? — урезонивал супругу майор.
— А тебе почём знать, а? Может, и нет!
— Очень вкусный чай, и ароматный! — поспешил я с похвалою, не желая быть свидетелем супружеской размолвки по столь ничтожному поводу. — Не так давно ведь он появился, правда?
— Да, хоть что-то стало лучше! — печально вздохнула хозяйка, подливая нам ещё чаю.
— Да, раньше-то у нас по-другому было! — подтвердил отставной майор. — Богато жили, не чета теперешним временам! Дом этот строили — ведь никому не заплатили ни копейки — всё своими людьми! Дворни много было; обедали сам-тридцать, а за стулом каждого гостя стояло по слуге! Даже театр свой был! В день приезда сына со службы и в день ангела Елизаветы Тимофеевны у нас, за этим вот столом, разыгрывались и увертюры, и целые симфонии старинных опер; и порядочно ведь разыгрывали!
— Что же делали все эти люди, когда не было ни представлений, ни гостей? — удивился я.
— Да уж находили, батюшка, чем их занять; без дела никто не сидел! — уверила меня майорша. — Носки шерстяные вязали, перчатки; бельё штопали — да мало ли по дому дел!
Я мысленно только вздохнул. Крепостные музыканты и артисты большую часть своей жизни у них, как старее бабки, вязали носки, и хозяева — милые, в общем-то люди, — считали это нормальным. Интересно, что ответили бы представители этих профессий в 21-м веке, предложи им кто-то из антрепренеров подобный удел?
Тем временем подали ужин, составлявший смесь «французского с нижегородским», да еще и усугублённую требованиями «Великого поста»: пшённую кашу с черносливом, соте, галантин, гречневую кашу на прованском масле, кулебяку с капустой и грибами. Окончив ужин, прошли в гостиную, где снова подали чай, с вареньем из непонятной ягоды на блюдечке. Пришли две хорошенькие, свежие девушки в муслиновых платьях, хозяйские дочери — одна лет 16-ти, другая помладше. Старшая поначалу стреляла глазками в мою сторону, но затем, видимо, заприметив венчальное кольцо, переключилась на Волконского.
— А сын ваш где служит? — поддерживая беседу, спросил я хозяев.
— Поручиком в Углицком полку! Стоят теперь где-то в Восточной Пруссии — с гордостью сообщил хозяин.
— Участвовал в деле? — спросил я, припоминая, что часть эта побывала в самом пекле боёв.
— Да, и при Ружанах, и затем, под Лёбусом. Писал нам, что очень жаркое было дело!
— Мы едем как раз в те места. Ежели желаете, можете с нами что-нибудь ему передать! — сообразил предложить им Волконский.
— Ой, слава Богу! Очень обяжете! — всплеснула руками хозяйка и бросилась собирать посылку.
Утром, добротно позавтракав, мы стали собираться в путь. Пока запрягали наших лошадей, я решил прогуляться до деревни, видневшейся неподалёку. Узкой, петлявшей среди сугробов снежной тропинкой я прошёл через запушенный, испещрённый заячьими следами господский сад, войдя в заснеженное, сонное селение. Покосившиеся избы, казалось, утопали в сугробах; из-под тёмных, крытых дранкою крыш лениво вытекал сизый печной дым. У здорового дровяного сарая невысокий чернявый мужичок с красным, картошкою носом, готовил дровни, собираясь куда-то ехать.
— Эй, почтенный! Как ваше селение зовётся? — подходя поближе, окликнул его я.
Тот неторопливо заткнул за широкий кушак топор и, осмотрев меня с головы до ног, степенно произнёс:
— Здравствуй, господин хороший! Селенье называется наше «Углы», а почему так — никто уже и не помнит. Вроде бы, поселили тут когда-то пленных литвинов, выделили им, значит, угол — вот и зовёмся теперь мы «Углами»!
— Понятно. Хорошо ли живёте-то?
— Да где наш брат хорошо живёт? Везде трудно. Но ладно, хоть барщины теперь нет — оброк платишь, да и всё. Оченно это нам нравится! — охотно ответил мужик. — Вообще, посвободнее как-то стало. Мужики у нас многие в СантПитерхсбурх теперя ездют, на заводы, на стройки… Кто-то на постройку дорог вербуется — за неделю заработаешь на оброк себе, и дальше — гуляй, как хочешь! Один в Питере Билжу строит — такие чудеса плетёт — просто страсть! Баит, паровые махины им и тяжесть всякую понимают, и землю роют, и по воде плавают… У нас мужики, конечно, не верят. Но деньгу он из Питера добрую привозит, тут нечего сказать!
— Понятно. Ну, Бог в помощь!
— И вам, барин, не хворать! — откликнулся мужик и отвернулся, возвращаясь к своим дровням.
«Ну, ладно, хоть кому-то полегче стало» — подумал я, возвращаясь обратно, где меня уже ждали готовые тронутся в путь спутники.
Оставив семейство Епишевых в их Углах, поутру мы тронулись в путь. Погода снова изменилась, подморозило, и проклятые дорожные лужи замёрзли. К концу дня покинув Псковскую губернию, мы оказались в Лифляндии. До того я ни разу не был в Прибалтике и ожидал, что картина вокруг сразу же сильно изменится, а вместо тёмных, часто покосившихся изб я увижу по сторонам приличные каменные фольварки. Но увы, лифляндские мужики оказались, не сильно богаче псковских, и тёмные, крытые соломою срубы заменились на точно такие же, невзрачные и покосившиеся, только крытые камышом.
Проехав Ригу и Шавли, мы оказались в Тильзите, где нас встретили российский генерал-губернатор Восточной Пруссии Михаил Богданович Барклай-де-Толли, и два эскадрона нижегородских драгун. Дальше до Кенигсберга мы ехали с конвоем: местные немцы, конечно, вели себя смирно, но шанс попасть в пути на шайку дезертиров никак нельзя было исключить. Двигаясь почти что берегом моря, мы ощущали его тепло и сырость: проклятые «зажоры» так надоели нам, что я пересел в седло и последние сто вёрст до Кенигсберга проделал верхом, благодаря Господа за предоставленный в моё безраздельное пользование крепкий молодой организм. Это решение чуть не сыграло со мной злую шутку: мне дали буланого, прекрасной стати, жеребца, что всем был хорош, кроме одной мелочи: у него не было на подковах шипов; и вот, оказавшись на заледенелом косогоре, мы вместе с конём грохнулись в кювет. К счастью, дело обошлось одним ушибом бедра; а ведь в пути бывает по-разному!
Прямо скажу, к исходу этого двухтысячевёрстного пути я был страшно измотан. Но всё однажды заканчивается; и вот, хмурым мартовским утром мы, наконец-то, въехали в Кенигсберг.
Суворов медленно умирал в доме генерала Михаила Богдановича Барклай-де-Толли. Тяжёлый марш к полю боя возле Лебуса, когда Александр Васильевич, не жалея себя, в одной каразейной курточке метался вдоль колонн, подгоняя свои усталые полки на битву с герцогом Брауншвейгским, оказался роковым — на второй день от победы Суворов свалился с тяжелейшей болезнью.
Прибыв, наконец, в Кенигсберг, я первым делом бросился к нему и застал Александра Васильевича в постели. Он был очень слаб, то и дело впадал в обмороки, на что местные доктора тёрли ему виски спиртом и давали нюхательные соли. Пришедши в память, он взглянул на меня; о в гениальных глазах его уже не блестел прежний огонь, а тело казалось ссохшимся и съёженным. Кроме сильного кашля, у него началась какая-то кожная болезнь, по телу пошли сыпь, пузыри и нарывы, что для чистоплотного и тщательно следившего за собой Суворова было подлинной мукой. Он долго вглядывался в меня, будто стараясь узнать; потом произнёс:
— А! Это ты, Саша! Здравствуй! — и замолчал. Минуту спустя он опять взглянул на меня и меланхолично вымолвил:
— Горе мне! Чистейшее мое многих смертных тело во гноище лежит! Горе, Саша…
— Александр Васильевич, ну что же вы, батенька, так себя распустили? Но вы мне скажите, — ужели вы твёрдо решились помирать? Ведь столько интересного ещё впереди — и войны, и внуки, и новые, невероятные события! Наташа вновь беременна — вы слышали? Нет? Ну вот! Мы с Наташей уж хотели вам вторым внуком поклониться, порадовать, а вы вот так вот…