Благовест с Амура — страница 2 из 2

«Польза, слава, честь»

Глава 1

1

16 мая 1858 года генерал-губернатор Восточной Сибири генерал-лейтенант Муравьев в белом парадном мундире стоял на верхней палубе парового катера, направлявшегося в Айгун. Российская делегация в полном составе — кроме Николая Николаевича в нее входили архиепископ Иннокентий, управляющий дипломатической канцелярией титулярный советник Бютцев, статский советник Министерства иностранных дел Перовский, управляющий путевой канцелярией губернии Карпов, подполковник Генерального штаба Будагосский, начальник 1-го отделения Амурской линии подполковник Языков, губернский секретарь дипломатической канцелярии и переводчик Шишмарев, священник — отец Алексей Седых и несколько помощников — ехала на завершение переговоров с китайцами по трактованию границы между империями.

Еще вчера над всем краем ползли низкие тучи, то и дело осыпая землю холодной изморосью, но постепенно усиливающийся северный ветер загнал их за горизонт, и сегодня рассинелось небо, украшенное разбросанными там и сям кучевыми облачками, похожими на цветущие кусты черемухи; струилась вдоль борта отражающая небо вода Амура; утреннее солнце переливалось радостными бликами на разбегающихся от носа катера волнах, и эти блики, вспыхивая и пропадая, напоминали генералу дни и события последних четырех лет. Почему не всю жизнь, как это часто бывает? Потому что вся его жизнь словно готовила эти четыре года, начавшиеся с первого сплава и стремительно полетевшие вперед со скоростью весеннего водохлеста, неся его, генерала Муравьева, к торжественно-звездной выси.

Шумели на нижней палубе голоса — там, в салоне, готовились к праздничному застолью его товарищи и помощники, — а он глядел в бегучие воды могучего Амура и жадно вспоминал события этих четырех лет…


Николаю Николаевичу перестали сниться вещие сны.

Он заметил, что они пропадали и раньше, когда, пытаясь их для себя объяснить, он, вероятно, угадывал, что именно скрывается за тревожными, порой таинственными видениями. То есть сны что-то подсказывали, он это что-то угадывал, и подсказки становились не нужны.

Теперь они исчезли совсем. Сны стали обычными, тусклыми, ничем не примечательными. Что-то вроде бы видел, а что именно — и не вспомнить. И это, как ему показалось, могло означать только одно: ничего значительного в его жизни больше не будет.

Хотя что-то недодуманное оставалось, и это «что-то» его беспокоило, причем так сильно, что он, в отсутствие Катрин, искал, с кем бы поговорить на такую странную тему.

Очень кстати пришлось знакомство с писателем, секретарем вице-адмирала Путятина в его дипломатической миссии, Иваном Александровичем Гончаровым.

Они вместе плыли на шхуне «Восток» из Николаевского в Аян. Гончаров и некоторые офицеры фрегата «Паллада» возвращались в Петербург. Фрегат из-за своей изношенности не мог вернуться в Кронштадт и оставался на Тихом океане; его, как и другие русские корабли, в случае военных действий следовало отвести в устье Амура. Это стало возможным, после того как шхуна «Восток» под командованием капитан-лейтенанта Воина Андреевича Римского-Корсакова первым из морских кораблей прошла несколько раз с юга на север и обратно через самую узкую часть Татарского пролива — пролив Невельского, проведя при этом исследование глубин и фарватеров, попутно открыв на Сахалине залежи хорошего угля и, в конечном счете, найдя путь для морских судов из лимана в Амур.

В апреле 1854 года шхуна шла в Императорскую Гавань (именно в этом рейсе Римский-Корсаков помог продуктами бедствующему Константиновскому посту) и встретилась с фрегатом «Диана», пришедшим на смену потрепанной «Палладе». От командира «Дианы» Степана Степановича Лесовского Воин Андреевич узнал, что, по всем данным, собранным «Дианой» за время перехода из Кронштадта до Сахалина (важнейшим было полученное в Гонолулу известие от гавайского короля Камеамеа III), готовится нападение англичан и французов на Камчатку. Две великие морские державы якобы испугались, что небольшая группа русских кораблей в акватории Тихого океана, пользуясь военными обстоятельствами, устроит охоту на их торговые суда. Они не знали или делали вид, что не знают, что русские никогда пиратством не занимались, а вот у самих французов и англичан такого опыта хватало с избытком.

Ну, если русские моряки и не склонны к пиратству, то начали ловить браконьеров-китобоев, что тоже наносит ущерб интересам Англии и Франции, из чего следует, что российские корабли надобно уничтожить. По крайней мере, их базу. А поскольку у России на крайнем Востоке была только одна морская база — порт Петропавловск, то, естественно, он и должен быть ликвидирован. То же самое предполагали и в Петербурге; поэтому именно «Диана», кстати, и привезла высочайшее повеление об укрытии кораблей при наступлении опасности в устье Амура, а заодно и извещение о сплаве войск по Амуру. Корабли Путятина — «Паллада», «Диана», корвет «Оливуца», транспорт «Князь Меншиков» — собрались в Императорской Гавани, а «Восток» направился в Де-Кастри, где поступил в распоряжение генерал-губернатора. Узнав от Римского-Корсакова об угрозе нападения англо-французского флота, Муравьев вспомнил предупреждение Алиши и произнес странные для окружающих слова:

— Вот он и наступил, день «X». Да, лишние жертвы никому не нужны.

И как главнокомандующий срочно перераспределил свои силы. Для укомплектования 47-го флотского экипажа на Камчатке он направил в Петропавловск 350 человек на транспорте «Двина», который пришел из Кронштадта с грузом пушек и другого военного снаряжения; лично осмотрел устье Амура и определил места для сооружения береговых батарей — на мысах Куегда, Мео и Чныррах; команду, назначенную для отправки в Русскую Америку, придержал и бросил на прорубание просеки от Кизи до Де-Кастри.

— Ваше превосходительство, — попытался возразить представитель Русско-Американской компании Фуругельм, только что назначенный начальником острова Сахалин, — эта команда нужна для защиты Ново-Архангельска.

— Дорогой мой Иван Васильевич, — похлопал его по руке генерал, — Русскую Америку лучше всего защитит соседство с Соединенными Штатами, с которыми и Англия, и Франция ссориться поостерегутся. А здесь крайне нужна хоть какая-то дорога. Мы с Невельским и Казакевичем прошли эти десять-пятнадцать верст пешком и убедились, что просека необходима. Ничего, месяцок солдатики поработают топорами и в Ново-Архангельск успеют. Я их возьму с собой до Аяна, а там они пересядут на компанейское судно.

Генерал и предположить не мог, что неопытность командиров этой команды фон Глена и Баранова едва не приведет к голодной смерти 200 человек: не сумев пройти просекой тот самый десяток верст, они умудрятся сгноить провизию, отпущенную команде на месяц. Солдаты питались ягодой морошкой, обессиленные, лежали в шалашах и спаслись лишь благодаря тому, что на них случайно наткнулись офицеры фрегата «Диана» Оболенский и Антипенко, вышедшие на охоту из Де-Кастри.

Над многострадальными фон Гленом и Барановым и их несчастными подчиненными, похоже, довлел какой-то рок. Из Де-Кастри в Николаевский пост команду отправили на лодках, и на тех же лодках Муравьев приказал им следовать в Петровское зимовье, чтобы там погрузиться на шхуну «Восток». Невельской предупреждал: лодки не предназначены для плавания по морю, капитан назвал их попросту «душегубками», однако генерал не внял его словам, и, конечно, фон Глен с Барановым попали в шторм. Хорошо еще, ветер был с моря, лодки выбросило на берег где-то на полпути в Петровское, а могло бы унести в открытый лиман, на общую гибель. Но, слава богу, отделались испугом, только остаток пути команда проделала пешком, по береговым камням и отмелям.

Девятого августа, взяв на борт «Востока» злосчастную команду и офицеров с «Паллады», Муравьев отплыл из Петровского в Аян. До Аяна 500 миль, при благоприятном ветре это — пять-шесть суток нормального хода. После трех месяцев напряжения, когда каждый день можно было ожидать какой-нибудь каверзы — вроде того же умирания солдат от голода в двух шагах от поста, где хватало нормальной еды, — Николай Николаевич вдруг расслабился, отмяк душой и стал давать ежедневные обеды в тесной кают-компании шхуны, где троим сложно повернуться, но к столу садились десять-одиннадцать человек. Генерал веселился, глядя, как, уплотнившись бочком, офицеры ловко пользуются одной правой рукой, потому что для левой уже нет места. Он не знал, что точно так же встречали праздники первопоселенцы Петровского зимовья, и, конечно, даже не думал о том, что такое застолье есть не что иное, как символ единства и братства людей одной цели, одной веры, одной, можно сказать, крови, когда правым плечом чувствуешь биение сердца соседа.

После первого же обеда Муравьев пригласил Гончарова в крохотную каюту капитана, в которую Воин Андреевич устроил генерал-губернатора, несмотря на его возражения: Николай Николаевич хотел, чтобы все офицеры, независимо от звания, были в одинаковых условиях, но потом согласился, когда понял, что на палубе работать с деловыми бумагами довольно-таки сложно из-за постоянного ветра и брызг.

В каюте он усадил Ивана Александровича на единственный стул возле небольшого столика, сам уселся на койку по другую сторону, предложил сигариллу, но писатель отказался. Тогда и генерал отложил свой серебряный портсигар, посмотрел на круглое русское лицо в обрамлении длинных волнистых волос — оно выражало живой ожидающий интерес — и усмехнулся:

— Так хотелось поговорить с настоящим писателем, а с чего начать — даже не знаю. Ну, хотя бы… какие у вас впечатления о наших краях и наших делах, дорогой Иван Александрович?

Гончаров попытался принять свободную позу, закинув ногу на ногу, но ударился коленом о стол, засмеялся и отказался от своей затеи.

— Вы знаете, любезнейший Николай Николаевич, в двух словах обо всем не скажешь…

— Скажите в трех, четырех, в десяти, — пошутил Муравьев. — Времени у нас достаточно, а мне весьма любопытен сторонний непредвзятый взгляд. Мы ведь здесь варимся как бы в собственном соку, каждый уже знает, кто что скажет или сделает… иногда становимся мелочными, цепляемся за взгляды, за слова…

Николай Николаевич, говоря это, вспомнил, как его встретила Екатерина Ивановна Невельская, когда он, впервые прибыв на шхуне в Петровское, зашел к ней вместе с Казакевичем, чтобы поздравить с рождением дочери и выразить соболезнование в связи с утратой первого ребенка.


Екатерина Ивановна еще не сняла траур по Тюшеньке; исхудавшая и бледная до голубой прозрачности, она сидела возле детской кроватки, в которой спала четырехмесячная Оленька, и тихо разговаривала с сидящей рядом красивой молодой женщиной, как позже выяснилось, женой заместителя начальника Амурской экспедиции — Бачмановой Елизаветой Осиповной. В комнате находился еще один человек — мичман, очень похожий на жену Невельского. Оказалось, родной брат Екатерины Николаевны, Николай Ельчанинов, недавно прибывший на службу в экспедицию Невельского. Поприветствовав начальство, он хотел было выйти, но Муравьев знаком велел ему остаться. В разговоре мичман участия не принимал, но по тому, как он взглядывал на сестру, легко можно было догадаться, что он любит ее глубоко и нежно.

Муравьев принес в подарок несколько плиток итальянского шоколада (молодой иркутский купец Чурин пожертвовал сплаву пять больших коробок этого экзотического лакомства, которое могло служить и лекарством для изнуренного человека); Николай Николаевич посчитал, что жена Невельского сейчас находится не в лучшем состоянии, и угадал.

Но гордая женщина отказалась принять подарок, и отказалась довольно резко, что поставило генерала в тупик: он не ожидал такого к себе отношения. Казакевич тоже был в недоумении, правда, жену своего бывшего командира он совсем не знал.

Выручила Елизавета Осиповна;

— Это вернет вам силы, дорогая Екатерина Ивановна, — как можно убедительнее сказала она, обняв Невельскую за плечи. — А в жидком и разбавленном виде послужит лекарством для Олечки.

— Да, да, Катенька, — поддержал Бачманову мичман, — я тоже слыхал, что шоколад лечит.

Видимо, это последнее слово брата и возымело нужное действие: Екатерина Ивановна поблагодарила Муравьева и вдруг разрыдалась и выскочила из комнаты. Бачманова поспешила за ней. Мужчины, оставшись у детской кроватки, обменялись взглядами. Ельчанинов пожал плечами что поделаешь, нервы! Муравьев и Казакевич направились к выходу, но на пороге снова появилась Екатерина Ивановна. Огромные глаза ее горели лихорадочным внутренним огнем, на щеках заалел румянец, руки нервно тискали батистовый платок с кружевами.

— Прошу меня простить, господа, особенно вы, Николай Николаевич…

— Помилуйте, за что, дорогая Екатерина Ивановна?! — поразился Муравьев.

— Я… я часто дурно думала о вас… Наверное, это было несправедливо… Когда умерла Тюшенька… — Невельская вздохнула взахлеб, но справилась с комком в горле, — …Геннадий Иванович сказал, что это была жертва… что это — дань исполнению долга во благо Отечества… А я… я подумала, что мы приносим жертвы, а кто-то в теплых кабинетах получает за это ордена…

Казакевич на этих словах невольно вздрогнул и с каким-то даже испугом взглянул на генерал-губернатора. Возможно, в опасении, что тот примет сказанное на свой счет и разгневается. Однако Муравьев выслушал все спокойно, только спросил:

— И что-то заставило вас изменить свое мнение?

— Да. Когда я узнала, что вы представили Геннадия Ивановича к званию контр-адмирала и к ордену, мне вдруг стало стыдно… Мои недобрые мысли о вас показались мелкими… нет, не мелкими, а мелочными. Ведь Геннадия Ивановича за эти пять лет могли не раз отправить в матросы, да и просто не давать повышения, а благодаря вам он уже адмирал…

— Дорогая Екатерина Ивановна… — осторожно коснулся ее руки Муравьев, — простите, что прерываю, но вы напрасно так нервничаете. Будь моя воля, я Геннадия Ивановича и его товарищей обвешал бы орденами с ног до головы — они это заслужили. Но по закону, который не может нарушить даже государь, на каждый чин есть свой высший орден, и Геннадий Иванович, как и другие, его получает. — Муравьев говорил убедительно, глядя Екатерине Ивановне в глаза. Она их не отводила, и по ее лицу было видно, что она успокаивается. — Тут, понимаете, выше головы не прыгнешь. Другое дело — повышение чина, на него регламента нет, и я старался при каждой возможности это использовать. И безмерно рад, что Невельской станет адмиралом, что вот Петр Васильевич получит погоны капитана первого ранга, а там и для него адмиральство не за горами. И другие офицеры не останутся обделенными. По заслугам, как говорится, и честь… А что касается сидящих в теплых кабинетах, я, честно говоря, не уверен, что кто-то в Петербурге получал за ваши жертвы награды. Сам же я в теплом кабинете сижу крайне мало, но всегда помню, что в золоте моих орденов, полученных в последние годы, есть частицы труда и славы Амурской экспедиции, хотя, думаю, я их заслужил. Засим, дорогие дамы, позвольте пожелать вам и малышке Оленьке здоровья, а нам — откланяться.

Последние слова, наверное, прозвучали холодновато, несли в себе оттенок обиды, иначе с чего бы вдруг спокойнейший Петр Васильевич на обратном пути на шхуну вдруг взволнованно заговорил:

— Вы не сердитесь на нее, Николай Николаевич, она, видимо, столько перенесла…

— Милейший Петр Васильевич, — грустно ответил Муравьев, — я ничуть на нее не сержусь. Наоборот, ей и другим женщинам экспедиции есть за что сердиться на меня и остальное высокое начальство… вплоть до императора. Чем измерить их подвиг?! Мужья ходят в походы, совершают открытия, героические поступки, а они терпеливо обеспечивают им уют, утешают женской лаской, рожают и теряют детей — и все это без чинов, орденов, без пенсий! О них никто не думает, за них никто не беспокоится, а они несут свою бесконечную службу — и тоже ведь не ради своего удовольствия, а во благо Отечества!

2

Николай Николаевич очнулся от затянувшегося воспоминания, увидев участливый взгляд писателя.

— Об чем задумались, любезный Николай Николаевич? — спросил Гончаров. — Уж не о тех ли, кто вам ставит bâtons dans les roues[65]?

Муравьев улыбнулся и отрицательно качнул головой:

— Скорее о тех, кому ставят, кто их выдергивает и двигается дальше. Вот вы своими глазами увидели, какое оживление царит в этих местах — в Императорской Гавани, в Де-Кастри, устье Амура. Да и в Петровском зимовье с борта шхуны могли оценить, сколько тут всего понастроено. И все это выросло на пустом месте за каких-то три года, при ничтожных, как любит говорить Невельской, средствах. А ведь он совершенно прав: средства-то действительно ничтожные — меньше пятнадцати тысяч рублей в год на всю экспедицию! У меня жалованье больше! Вы представляете, какие здесь люди? Титаны! Ей-богу, титаны, иначе не скажешь! А сейчас, уезжая, я им поставил, можно сказать, непосильную задачу — обеспечить нормальную зимовку почти тысячи человек, считая экипажи «Паллады», «Оливуцы» и других зимующих кораблей. И думаете, Невельской со товарищи не справятся? Справятся! Это же их руками оживлен весь край!

Муравьев взволнованно помолчал, писатель вынул из внутреннего кармана сюртука сложенную вдвое тетрадку и карандаш и что-то записал.

— Для памяти, — пояснил он, — некоторые ваши слова. Я же книгу пишу о нашем путешествии вокруг света и в ней обязательно расскажу о Сибири.

— Жаль, что вы не сошли на берег в Петровском: вам бы надо было познакомиться с женщинами — женами некоторых офицеров и нижних чинов Амурской экспедиции. В России все знают о женах декабристов — об этих женщинах не знает никто. А они высаживались вместе с мужьями на голые берега в совершенно невозможных условиях и переносили все тяготы, да еще и детей рожали. Вот у Невельского четыре месяца, как родилась вторая дочь, и три месяца, как умерла первая…

— Господи боже мой! — только и воскликнул Иван Александрович. — А по нему не скажешь: он весь в делах и заботах, весь такой доброжелательный!

— …А супруге его было девятнадцать лет, когда она после Смольного института последовала за ним в этот совершенно дикий край.

— Это, пожалуй, героичнее, чем приезд в Сибирь жен декабристов, — задумчиво произнес Иван Александрович. — Да, вы правы: жаль, что я с ними не познакомился. Просто, видя одних мужчин, я и подумать не удосужился, что где-то неподалеку находятся их жены…

— Их здесь очень немного, но они невероятно облагораживают быт и подвижничество мужей и их товарищей. Они облагораживают самую жизнь! Вы знаете, Иван Александрович, Сибирь вообще — необыкновенная страна: она исподволь, ненавязчиво, выявляет в человеке такие качества, о которых он никогда не подозревал и, не попав сюда, так никогда бы и не узнал. Вот вам пример — моя жена. Истинная француженка, мы с ней познакомились в Ахене при весьма необычных обстоятельствах. Став моей женой, она через несколько месяцев, узнав о моем назначении в Сибирь, чуть в обморок не упала, а спустя год отправилась вместе со мной из Иркутска в Камчатку и теперь говорит: «у нас в Сибири!» Представляете? Французская дворянка говорит: «у нас в Сибири!» И гордится, что стала сибирячкой. А про войну с Францией заявляет: «мы их побьем». «Мы» — это Россия, «их» — это Францию! А князь Волконский, выйдя на поселение, стал заправским агрономом, арбузы выращивает! Да-а, Сибирь чудеса с человеком делает, но подождите — и узнаете, какие чудеса сотворит с Сибирью человек!

— Да вы — романтик, милейший Николай Николаевич! — засмеялся Гончаров.

— Не думаю. По-моему, я — сугубый прагматик.

— Вы просто себя не знаете.

— А вы, простите, не знаете Сибири. Полмира объехали, столько стран повидали — в каждой, конечно, своя особинка, а Сибирь среди всех на особицу. Вот проедете по ней и поймете. Мне иногда кажется, что Бог создавал человека — и Адама, и Еву — именно в Сибири и создал их тружениками, в помощь себе. Не мог Господь создавать лодырей и бездельников, чтобы им само все в рот сыпалось…

— А как же Эдем, этот рай благословенный? — лукаво спросил Иван Александрович. — И как понимать изгнание из рая?

— Эдем — это сон усталого от работы человека, а изгнание — пробуждение, необходимость снова приниматься за работу. Господь создал контуры мира, а наполнять эти контуры поручил человеку. Это работа большая, долгая и очень трудная. Зато сколько радости, когда видишь ее результаты!

Ну, хорошо, а яблоко познания, а змей-искуситель?

— Мне кажется, это иносказание жажды любви и ее взаимное открытие. Любви не к Богу, что само собой разумеется, ибо «Бог есть Любовь», а любви человека к человеку — ради детей, ради продолжения рода, а значит, ради вечной жизни.

Все это выпалил Муравьев на едином дыхании. Ему хотелось вскочить и пробежаться, но в каюте передвигаться было невозможно, а переполнявшая его энергия требовала выхода, и он покраснел, вдруг облившись обильным потом.

Гончаров с тревогой посмотрел на него и поспешил открыть окно — в каюту ворвался соленый ветер, наполненный плеском волн и криками чаек. Стало свежо и просторно.

— Спасибо, — передохнув, сказал Муравьев. — Что-то я переволновался.

— С такими мыслями немудрено, задумчиво произнес писатель. — Даже не знаю, как их квалифицировать. С одной стороны, весьма любопытно, с другой — попахивает ересью. Не думаю, что церковь бы их одобрила. Хотя свой прагматизм вы вполне подтвердили, однако романтика не отрицается.

— Не буду спорить. Наоборот, задам вопрос из области романтики. Как вы относитесь к прорицаниям?

— Ну, это не столько область романтики, сколько — мистики, — махнул рукой Иван Александрович. — Всякие там Авели, Марии Ленорман…

— Нет, я имею в виду вещие сны. Верите ли вы в вещие сны?

— Простите великодушно, а почему вы об этом спрашиваете?

Николай Николаевич рассказал о самых ярких повторяющихся снах, о сбывшемся — про аварию на сплаве — и о своей попытке объяснения. Однако, подумав, признал, что, наверное, ошибается. Вот ведь остался несбывшимся сон про дуэль, а повторяться перестал. Значило ли это, что дуэли не будет? Или — сон про схватку с волками. Пускай волки — как в басне — его враги и главнейший из них — вожак с желтыми глазами — граф Нессельроде, пускай, — но разве схватка с ними уже закончилась? Да, он выиграл сражение — добился-таки сплава, выхода на Амур, права прямых переговоров с китайцами, — но война не закончена, клыки Нессельроде и его стаи по-прежнему оскалены, а это значит — в любой момент могут вцепиться с самой неожиданной стороны. Так, может, отсутствие вещих снов говорит о том, что подсказки кончились и дальше надо действовать, надеясь лишь на самого себя? На свой опыт и заслуженный авторитет?

— Почему бы и нет? — Гончаров приложил полусогнутый указательный палец правой руки ко рту и в раздумье постучал им по губам. — Признаться, я никогда вещих снов не видел, а может, просто не обращал на них внимания и, естественно, об этом не думал. Право, не знаю, чем вам посодействовать. У меня лишь одно замечание. Вы говорите, что сны каждый раз немного другие? — Муравьев кивнул. — Тогда будьте осторожны в своих действиях. Будущее неоднозначно, оно может меняться от самых незначительных наших поступков. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется…»

— Верно сказано, — кивнул Муравьев. — Вы и стихи пишете?

— Это не мои. Федор Иванович Тютчев написал.

— Тютчев… Тютчев… — Муравьев наморщил лоб. — Федор Иванович… Где-то я слышал это имя.

— Наверное, в «волчьем логове» Нессельроде, — улыбнулся Гончаров. — Федор Иванович служит в Министерстве иностранных дел.

— И Нессельроде позволяет ему писать стихи? — удивился Муравьев. — Вот бы не подумал.

С палубы шхуны донесся непонятный шум, затем в дверь постучали и на пороге появился Вагранов.

— Что случилось? — недовольно спросил генерал. Ему не хотелось прерывать беседу.

— Иностранное судно, ваше превосходительство. Возможно, англичанин, — доложил штабс-капитан.

— Военное?

— Похоже, что нет, гражданская шхуна. Капитан-лейтенант приглашает вас на шканцы.

— Пойдемте, Иван Александрович, глянем на этого «англичанина», — сказал Муравьев, выбираясь из-за стола.

Это была действительно трехмачтовая гафельная шхуна, всего в трех-четырех кабельтовых впереди пересекшая курс «Востока», и теперь играючи уходившая от него. На ее корме не было никакого флага.

Русский корабль отставал. Парусного вооружения его двух мачт не хватало, а с машиной что-то не заладилось.

На сигнальные флаги «Востока», требующие немедленно остановиться, «англичанин» не реагировал.

Муравьев и Гончаров молча поглядывали на Римского-Корсакова, ожидая, как он будет действовать в столь неординарной ситуации.

Воин Андреевич раздумывал недолго. Подозвал старшего офицера, вполголоса отдал ему приказание, и тот убежал на нос корабля, где стояла трехфунтовая пушка. Спустя минуту раздался выстрел, и возле кормы чужой шхуны взметнулся фонтан воды.

— Эк, забегали, тараканы! — удовлетворенно сказал генерал-губернатор, наблюдая в подзорную трубу. — Взгляните, Иван Александрович, — передал он трубу Гончарову.

Тот увидел, как два матроса подвязывают и поднимают на кормовом флагштоке флаг. Одновременно на фок- и грот-мачтах спустили трисели, оставив галф-топсели. Ход судна замедлился, и «Восток» стал заметно к нему приближаться.

— «Американец»! — сказал Муравьев, когда ветер развернул звездно-полосатый флаг во всю длину. — Пускай идет своей дорогой. К «американцу» претензий нет.

Но Римский-Корсаков был иного мнения. Он приказал старшему офицеру спустить шлюпку и проверить, действительно ли судно американское.

— Англичане взяли моду прикрываться чужими флагами, — пояснил он Муравьеву.

— Делайте, как считаете нужным, — откликнулся генерал. — На корабле вы хозяин. Но англичане — не дураки: если уж прикрываются чужим флагом, то и документы под него имеются.

Муравьев оказался прав: проверка ничего не дала, хотя старший офицер, хорошо знающий английский и встречавшийся с американцами, отметил, что для американца шкипер слишком чисто говорил по-английски.

— Мало ли что, — заметил Муравьев. — Может, он недавно эмигрировал в США.

Все были разочарованы: очень уж хотелось «сделать англичанам козу».


Муравьев еще не раз беседовал с Гончаровым на разные темы, все более проникаясь уважением к этому дружелюбному, умеющему хорошо слушать человеку. О вещих снах он больше не заговаривал, однако слова писателя о неоднозначности будущего запомнил хорошо.

Говорили и о Путятине.

3

С Путятиным Муравьев провел весьма удачные переговоры в Императорской Гавани. Своенравный и высокомерный адмирал, уже вмешавшийся в дела генерал-губернатора и начальника Амурской экспедиции тем, что фактически снял только-только утвердившийся на Сахалине Муравьевский пост, имел намерение взять в свои руки командование русскими военно-морскими силами на Тихом океане.

— Надо снять и Константиновский, — сказал Евфимий Васильевич Муравьеву категорическим тоном. — Пост удален от основных сил и защитить его будет некому и нечем, ежели сюда, не дай бог, заглянет даже шхуна типа нашего «Востока».

Они сидели, два превосходительства, в каюте Путятина на «Палладе» за столом, на котором красовались бутылки рома, бренди и французского коньяка, в хрустальных вазочках горками возвышалась черная и красная икра, нежно-розово светились полупрозрачные ломтики форели, окаймленные дольками лимона, исходило молочным потом холодное коровье масло, дышал свежестью белый хлеб, над, казалось, небрежно сложенными на фарфоровом блюде, а на самом деле представлявшими собой точно выверенную художественную картину, тропическими фруктами невидимым облачком висел приторно-сладкий аромат.

Адмирал и генерал выпили по глотку коньяку из пузатых низких бокалов-коньячниц и закусили бутербродами из белого хлеба с маслом и икрой.

— Я, милейший Николай Николаевич, — рокотал Путятин в висячие усы («И что это моряки любят такие усы? — думал, глядя на него, Муравьев. — Что Невельской, что Казакевич, что вот Путятин…»), — некоторый опыт морских сражений имею. За Наваринское удостоен «Владимира» четвертой степени, за другие — а их у меня больше восемнадцати — получил «Георгия». За десять лет прошел от мичмана до капитана первого ранга…

— Да мы вместе участвовали в деле при Шапсуго, в июле тридцать восьмого, вы командовали сводным десантным отрядом моряков, а я — вспомогательным батальоном солдат. Помните, Евфимий Васильевич?

— Еще бы не помнить! Меня тогда на мысе Субаши ранило в ногу, зато потом вне очереди получил чин, как раз — капитана первого ранга.

— А я — подполковника.

— Предлагаю тост: за боевое братство! — расчувствовался пятидесятилетний адмирал, наливая полные бокалы.

Они встали, чокнулись, выпили до дна и расцеловались троекратно. Сели, закусили. И Муравьев приступил к самому важному вопросу, ради которого он, собственно, и примчался — иначе не скажешь — в Императорскую Гавань. А именно — отвести адмирала от намерения стать морским командующим. Он ничуть не сомневался, что Путятин и не подумает кому-либо подчиняться и с кем-то согласовывать свои действия. Более того, постарается подмять под себя всех остальных начальников. А это для генерал-губернатора было крайне нежелательно. Более того — неприемлемо. И вовсе не из-за себя лично: он не хотел, чтобы Путятин столкнулся с генерал-майором Завойко. Муравьев был уверен, что Василий Степанович подготовится к военным обстоятельствам наилучшим образом, и кто-либо «сверху» будет только мешать. А самому генерал-губернатору следовало спешить с возвращением в Иркутск. Дело в том, что, будучи в Николаевском посту, он получил ответ на свое послание китайскому Трибуналу внешних сношений, то самое, которое хотел отправить с Заборинским. Письмо было от гиринского гусайды Фу-Нянги: богдыхан поручил ему осмотр и разграничение мест, сопредельных с Россией, и гусайды извещал, что остановился в деревне Мылки на Сунгари и направил чиновников и двух бошхов (капралов) оповестить русских об указе богдыхана; сам он ждет русских чиновников для совместного осмотра границы. Муравьев не мог допустить, чтобы кто-то помимо него занимался пограничными вопросами.

Генерал-губернатор наметил свой отъезд на 9 августа, но сначала должен был ограничить деятельность Путятина.

— В отношении постов вы, Евфимий Васильевич, попали в самую точку, — осторожно начал Муравьев. — Я намерен был сделать то же самое. Но вот лично вам ввязываться в военные действия не следует. Во-первых, вы посланы в наши края государем с особой миссией, которая куда важнее морского сражения. Во-вторых, вы же как адмирал вряд ли станете избегать встречи с англо-французами, а ведь они придут сюда наверняка большой эскадрой, и нам, с нашими ничтожными силами, следует максимально уклоняться от боевого контакта.

— Я думаю, что война с Англией и Францией долгой не будет. Они быстро поймут, что с Россией связываться себе дороже, и заключат мир, — безапелляционно заявил адмирал. — Англичане не дураки, за чужие интересы воевать не будут.

— И насчет англичан вы, безусловно, правы. Они, конечно, воюют только за свои интересы, да вот беда — интересы у них по всему миру. Вот мы встретились в Айгуне с китайцами, и в качестве советника у местного амбаня обнаружили — кого бы вы думали? — английского шпиона. Наш офицер узнал: он с ним раньше встречался и, между прочим, у нас в Забайкалье.

— М-да, — Путятин постучал пальцами по столу. — И что же вы предлагаете?

— Я думаю, милейший Евфимий Васильевич, вам немного погодя, ближе к осени, надо снова идти в Японию — доводить свою миссию до завершения. Командор Перри заключил с японцами договор, и вы, я уверен, заключите.

— Черт бы побрал этого Перри! — зарычал Путятин. — Явился с целой армадой кораблей и под пушками заставил-таки самураев подписать невыгодный договор.

— А вы идите на одном фрегате, на «Диане». Во-первых, легче уйти от англичан, если встретите их, не дай бог. Во-вторых, японцы увидят, что русские им не угрожают, а договор предлагают равноправный, и всё подпишут.

— А что будет с кораблями моего отряда? Что с «Палладой»? — Он оглядел каюту с нескрываемой любовью: за три года фрегат стал родным.

— По распоряжению генерал-адмирала, если им будет угрожать опасность от англичан и французов, их переведут в устье Амура. Римский-Корсаков доказал, что это возможно, а противник о том понятия не имеет. «Палладу» отправим туда в первую очередь, она свое отслужила. Я отдам Невельскому соответствующее распоряжение.

— Ну, хорошо, — сдался адмирал. — Я согласен.


Несмотря на все усилия Невельского, для «Паллады» так и не был найден достаточно глубокий фарватер, и ее увели зимовать обратно в Императорскую Гавань. По приказу Путятина с нее сняли все, что было возможно, а в корпус заложили несколько бочонков пороху, чтобы взорвать при угрозе захвата фрегата противником. Из пушек «Паллады» устроили батарею на мысе Лазарева. Геннадий Иванович страшно расстроился: он несколько лет просил и даже требовал прислать ему достаточно мощные паровые суда для подробного исследования и описания течений и глубин в Амурском лимане и Татарском проливе, но его воззвания остались гласом, вопиющим в пустыне (16-сильная «Надежда» не в счет). Если бы такие пароходы у него были, русские моряки уже имели бы на руках подробную лоцию этих акваторий и могли ввести в Амур любое морское судно или корабль. Нет, лоция, конечно, была, но очень приблизительная, ее возможности оставляли желать лучшего, хотя и она сослужила Охотской флотилии немалую службу.

Глава 2

1

17 августа 1854 года генерал-майор Василий Степанович Завойко проснулся, как обычно, рано, около пяти часов утра. И разбудил его, как всегда, петух, заоравший свое ку-ка-ре-ку со двора правителя губернской канцелярии Лохвицкого. Ему ответило длинное му-у-у из усадьбы полицмейстера Губарева, и там же всполошенно закудахтали куры — это жена Михаила Даниловича, Серафима Гавриловна, занялась домашним хозяйством: у Губаревых куча детворы: мал мала меньше — знай поворачивайся! Впрочем, у Завойко на троих больше — девятеро (да и десятый не за горами), и всем нужны яйца, нужно коровье молоко и всякая огородная зелень — так что и у самого камчатского губернатора за домом вольготно расположились хозяйственный двор с хлевами для свиней (солидная молочная ферма устроена за городом) и обширный сад-огород с грядками клубники, капусты, моркови и огурцов (благо с навозом проблем нет, а на навозной грядке огурцы дивно растут): есть и маленькая тепличка — для выращивания американского томатля, семена его привез по просьбе губернатора один из американских китобоев, и обширное поле картофеля. Все, разумеется, в ведении жены губернатора — Юлии Егоровны, урожденной баронессы фон Врангель. Вернее, не столько в ведении, сколько в руках, потому что слуг, кроме кухарки Харитины да старого «няня» Кирилы, у Завойко отродясь не бывало, а на ферме работали наемные работники из местных жителей. Впрочем, семья барона, профессора права Егора Васильевича Врангеля, слугами тоже не была избалована.

А вот ведать хозяйством, и не только своим, больше приходилось Василию Степановичу, и так сложилось еще в бытность его начальником сначала Охотской, а затем Аянской фактории Русско-Американской компании. Именно благодаря ему в Охотске и Аяне появились огороды, а затем и коровы, купленные в Якутии, где они стоили копейки.

Прежде не было ни того, ни другого и в Петропавловске. До приезда Завойко тут вообще был полный разор, и город буквально спивался. Василий Степанович вдруг обнаружил в себе железную волю к наведению порядка. Пьянство прекратил одномоментно, запретив казенному магазину продавать водку кому бы то ни было без губернаторского письменного разрешения, а самогоноварение на Камчатке отсутствовало вообще и не появилось после запрета, поскольку варить это зелье было не из чего. Все взрослое население города — около 300 человек — губернатор бросил на строительство. В окрестностях Петропавловска не было строительного леса — губернатор лично поехал по области и нашел подходящий лес в районе Нижне-Камчатска. Под его руководством там построили бот и на нем заготовленный лес начали доставлять в порт. А в Тарьинской бухте, что на юго-восточном берегу Авачинской губы, нашлась превосходная глина, и губернатор там устроил небольшой кирпичный завод — без печи ведь дом не построишь. В общем, за четыре года появились новые склады, торговые лавки, казарма для низших чинов, флигеля для офицерского состава, канцелярия, казначейство, частные дома, причалы в порту и многое другое. Население выросло в четыре раза. Объезжая край, Завойко обнаружил, что имеются прекрасные условия для животноводства; немедленно из Аяна на свободном компанейском судне привезли 300 коров, а из Русской Америки свиней, и губернатор роздал их в семьи — поначалу в долг, а затем люди раскусили всю выгоду их приобретения и уже покупали за свои деньги. С большим усердием Василий Степанович и Юлия Егоровна пропагандировали огородничество. Губернатор обязал каждую семью сажать не меньше, чем по 10 пудов картофеля, и каждый год проводил сельскохозяйственные выставки. Первая была в его собственном дворе, где на полотне разложили выращенные плоды и овощи. Победителям Юлия Егоровна вручила денежные премии (никто не знал, что они были из губернаторского жалованья).

Вершиной наведения порядка, наверное, следовало признать установление справедливости в торговле мехами. Камчадалы не знали истинную цену мехов, на которые приобретали у купцов нужные для себя товары, и торгаши беззастенчиво обманывали наивных аборигенов. Завойко назначил чиновника-инспектора, в обязанности которого входило сообщать охотникам настоящую цену звериных шкурок и цену товаров, получаемых в обмен. Купцы повозмущались промеж собой, но в конце концов смирились, поскольку выгода все равно была весьма и весьма велика.

Первый камчатский губернатор был строг, но справедлив, не терпел разгильдяйства и лени, не допускал фанфаронства чиновников и унижения ими простых людей, во всех делах был первым, и это снискало у камчадалов если не любовь, то глубокое уважение не только к самому губернатору, но и к власти, которой и для которой он был прислан на этот край Российской земли.

«Охо-хо, — вздохнул Василий Степанович, спуская на пол ноги, настолько натруженные за последние месяцы, что ими больно было ступать, — вот тебе и власть, вот тебе и уважение». Нервотрепка началась, когда в марте зашедший для ремонта американский китобой «Нобль» привез дружеское письмо от гавайского короля Камеамеа, в котором тот сообщал, что возможно нападение на Камчатку кораблей англичан и французов. Почему же он не поверил пять лет назад генерал-губернатору Муравьеву, когда тот определил места береговых батарей и настаивал на их срочном сооружении? Да нет, нельзя сказать, что не поверил, — просто не до них было. Впрочем, и Петербург хорош: так и не удосужился прислать новые пушки и ружья. Но все равно — за четыре года губернаторства не только открытые капониры — бастионы можно было построить, причем спокойно и обстоятельно, а не так, как сейчас, — бросив всех, кто может держать в руках топор, лопату, кайло и кувалду, на сооружение тех самых батарей. Быстрей… быстрей… быстрей… без передыху, до полного изнеможения… А губернатору надо везде побывать, всюду успеть — наладить питание строителей, отправить к охотникам-камчадалам гонцов с призывом вступить в ополчение, вооружить население, да многих и обучить обращаться с ружьем и штыком… Ни головы, ни ног не хватает!

Осторожно, чтобы не разбудить Юлию Егоровну, Василий Степанович встал, набросил халат и проковылял на кухню — кваску испить. В небольшом губернаторском доме все еще спали: пятеро мальчиков в большой комнате, три девочки в комнатке поменьше, самая маленькая, четырехмесячная Юленька, в спальне родителей, в кроватке-качалке. Харитина похрапывала в чуланчике, а вот 65-летний Кирила уже сидел на крыльце, покуривая трубочку.

Василий Степанович выпил квасу на морошке и тоже вышел на высокое крыльцо. Кирила было поднялся, но хозяин усадил его обратно и присел рядом. Сам не курил, но дым хорошего табака нюхал с удовольствием, а у Кирилы табак был хороший, американский.

Дом стоял на спускающемся к портовому ковшу склоне Петровской сопки, поросшей кедровым стлаником, орехами которого любили лакомиться дети, можжевельником и низкорослой березой. Вид с крыльца на портовый ковш, или Малую губу, на зеленые от кустарников и деревьев сопки, а за ними — просторную Большую Авачинскую губу, берега которой терялись в утренней сизо-розовой дымке, был умиротворенно-прекрасен. Особую красоту добавляли вулканы: слева, на том берегу залива, — Вилючинский, справа, почти скрытый углом дома и склоном Петровской сопки, — Корякский. Еще два — Кроноцкий и Ключевский — скрывались за вершиной сопки, но эти три «К» так замечательно смотрелись с моря, что вполне закономерно легли на щит городского герба.

— Усё изделали? — спросил Кирила.

Завойко покачал головой:

— Все никогда не переделаешь, но кое-что успели. Пораньше надо было начинать, да все как-то руки не доходили.

— Дак ить не барничал, небось, двое сапог сносил…

Завойко посмотрел на свои босые ноги — им так приятно было стоять на теплых досках крыльца, — усмехнулся:

— Все-то ты, Кирила, замечаешь.

— А глаза-то на что Богом дадены?

Помолчали. Завойко все любовался утренней картиной порта и гавани и вдруг далеко-далеко, там, где на входе в гавань стоят скалы Три Брата и Бабушкин Камень, пыхнул черный клубочек, потом другой.

Дым!!!

Тревога взметнула генерал-майора на ноги, он вбежал в гостиную залу, где в углу стоял его рабочий стол, схватил с него подзорную трубу и снова выскочил на крыльцо. Повел трубой по горизонту — так и есть: пароход!

А тут и Кирила добавил:

— Глянь, Василь Степаныч, твой ординар поспешает — аж пыхтит.

Напрямую по склону действительно поднимался к дому постоянный ординарец генерал-майора, боцман Шестаков.

— Ваше превосходительство, — еще издали закричал он, — срочное сообщение с маяка Дальнего! — Остальное договаривал, огибая бюст Беринга, стоявший перед домом на невысоком постаменте. — Маячник Яблоков помощника на ялике прислал, тот всю ночь греб, руки в кровь истер.

— Да бог с ними, с руками, — раздраженно прервал Завойко. — Дело говори!

Ординарец все никак не мог отдышаться и потому говорил с остановками:

— Эскадра встала перед входом в гавань… три фрегата, один корвет, один бриг и пароход… Маячный считал пушки… больше двухсот, а флаги на всех разные… не поймешь какие… только на пароходе… американский.

— Пароход уже идет сюда. И флаг мог поднять любой, чтобы ввести нас в заблуждение… Так, Шестаков, передай дежурному по штабу: немедленно оповестить весь город о приближении противника и собрать штаб. Я буду через пятнадцать минут.

— Есть! — козырнул Шестаков и побежал обратно.

Кирила, собирайте вещи, самые необходимые, запрягай лошадь в тарантас и уезжайте все в Авачу. Я проведу совещание и, если успею, зайду попрощаться. Если не смогу — поезжайте так. Ни в коем случае не задерживайтесь. И прошу тебя: позаботься о детях и Юлии Егоровне.

— Все будет в наилучшем виде, Василь Степаныч, не извольте беспокоиться.

Завойко стремительно вошел в спальню и начал одеваться. Как он ни старался делать это бесшумно, все-таки звякнула пряжка ремня, стукнули сапоги…

— Что, уже? — проснулась Юлия Егоровна.

— Уже, Юленька, уже, родная. Я все Кириле сказал, он позаботится, а я пошел. Прощай!

Генерал-майор поцеловал жену в припухшую со сна щеку и быстро вышел из спальни.

Юлия Егоровна перекрестила его вслед:

— Бог тебе в помощь, мой дорогой!

2

«Получено известие, что Англия и Франция соединились с врагами христиан (Турцией), с притеснителями наших единоверцев; флоты их уже сражаются с нашими. Война может возгореться и в этих местах, ибо русские порты Восточного океана объявлены в осадном положении. Петропавловский порт должен быть всегда готов встретить неприятеля, жители не будут оставаться праздными зрителями боя и будут готовы, с бодростью, не щадя жизни, противостоять неприятелю и наносить ему возможный вред и что обыватели окрестных селений, в случае надобности присоединятся к городским жителям. При приближении неприятеля к порту быть готовыми отразить его и немедленно удалить из города женщин и детей в безопасное место. Каждый должен позаботиться заблаговременно о своем семействе. Я пребываю в твердой решимости, как бы ни многочислен был враг, сделать для защиты порта и чести русского оружия все, что в силах человеческих возможно, и драться до последней капли крови; убежден, что флаг Петропавловского порта, во всяком случае, будет свидетелем подвигов чести и русской доблести!»

Это воззвание Завойко написал в начале июня, получив от российского консула на Гавайях, Грейга, известие об открытии военных действий Англии и Франции против России. Рассчитывая хотя бы на частичный отклик, он приказал довести его содержание до каждого жителя Петропавловска и ближайших селений и был по-человечески потрясен, когда к вечеру следующего дня, постепенно, человек за человеком, у губернского правления собралась толпа. Будто кто их специально созвал именно к этому времени.

Василий Степанович вышел на крыльцо, обвел взглядом разносословное собрание — тут были и чиновники, и купцы, и аборигены камчадалы, и свободные от службы солдаты немногочисленного (всего-то 125 человек!) гарнизона — и сказал дрогнувшим голосом:

— Я не хотел устраивать сход, но вы пришли сами, и, пожалуй, это правильно. Будет лучше, если мы сейчас все обговорим, как есть. Знайте же: враг обязательно к нам придет, потому что наш Петропавловск — база всех русских кораблей на Тихом океане, и наш порт ему — как бельмо на глазу. И придет он силами немалыми, а у нас всего-то пять старых медных пушек да одна тридцатифунтовая, что на маяке Дальнем, а гарнизон вооружен старыми кремневыми ружьями. Надо быть готовыми к тому, что город могут расстрелять и сжечь, поэтому каждому следует позаботиться о своем имуществе заранее. — По толпе, внимательно слушавшей губернатора, прокатился гомон. — Однако… — Завойко сделал паузу, поднял руку, и гомон быстро затих. — Однако есть надежда, что к нам успеет подойти помощь. Я имею известие, что генерал-губернатор Муравьев сплавляет по Амуру для защиты Камчатки солдат, пушки, военное снаряжение и продовольствие. Будем молить Господа Бога, чтобы все это прибыло вовремя.

— А чё щас-то делать надобно? — послышался чей-то голос. — Али будем сидеть и ждать помочи?

— Сейчас будем строить укрепления — батареи, окопы против десанта. Пушки привезут — мы их сразу на место поставим. Ну, если, паче чаяния, враг захватит город, — уйдем в лес, будем партизанить, как сорок лет назад народ партизанил против французского императора Наполеона и выгнал его с Русской земли. И мы выгоним! — последние слова Завойко выкрикнул.

Толпа зашумела:

— Выгоним, Василь Степаныч, не сумлевайся…

— Надерем им жопы — не начешутся… — сбалагурил кто-то, и раскатился смех, веселый, задиристый.

— Ты токо нам каки-никаки ружжа выдай…

— А завтрева на энти… на укрепленья двинем… всем обчеством…

Завойко слушал с волнением в сердце, какого давно уже не испытывал. Сам он был человеком прямодушным, может быть, даже грубоватым, в воздушных движениях чувств не искушенным (всегда изумлялся, что в нем углядела хрупкая, утонченная Юленька). «Вот надо же, — думал, — живут люди на краю света, на неласковой земле, сами, как говорится, неотесанные, живут, почти забытые империей, по крайней мере, не больно-то столица о них заботится, да и они вряд ли когда о ней вспомянут, и сам Господь не столь уж часто на них с одобрением взглядывает, но вдруг пришла беда, и встрепенулись их души заскорузлые, и судьбой земли своей озаботились. Конечно, и о семьях своих они печалятся, и о хозяйстве немудреном, но руками все сделают, что потребуется для города, для этой неласковой к ним земли, а в конечном счете — для империи Российской, для Отечества. И совершат они свой подвиг, и восторженная столица назовет их великими патриотами, а назавтра забудет на долгие годы, пока опять не случится что-либо подобное».

«Услышь их, Господи, — взмолился сердцем генерал-майор, — обрати на этих людей благодать свою неизбывную, дай им силы выстоять и победить!»

А на следующее утро — словно Господь откликнулся — в гавань и далее в портовый ковш вошел фрегат «Аврора». Его встречало все население Петропавловска — кричали «ура», бросали вверх шапки, раздалось несколько выстрелов в воздух, но Завойко тут же запретил тратить заряды впустую.

На берег сошел командир фрегата капитан-лейтенант Изыльметьев.

— Вас нам сам Бог послал, — проникновенно сказал губернатор, обнимая офицера.

— Это как сказать, — ответил капитан-лейтенант. — Зайти сюда нас, можно сказать, нужда заставила. Мы к вам за помощью.

— Вам нужна помощь наша, нам — ваша. А пока пошлите шлюпку за своими офицерами — чтобы были к полудню на обед — и прошу в мой дом. Там все и расскажете.

— Подождите, — остановил Завойко Изыльметьев. — Нам на борт срочно нужны свежие продукты и зелень. У меня чуть ли не половина экипажа лежит в скорбуте, а остальные — в изнеможении от тяжелейшего перехода через океан.

— Вас понял. — Завойко огляделся, ища кого-то среди окруживших их петропавловцев. — Ага! Господин Левицкий, подойдите сюда.

Сквозь толпу протолкался седовласый, но еще моложавый мужчина в темном сюртуке и мягкой шляпе с широкими полями — на американский манер.

— Наш окружной врач, — представил его губернатор. — Господин Левицкий, возьмите всех наших медиков — Ленчевского, Петрошевского, ну и аптекаря Литкена захватите сразу с лекарствами — и на корабль. Осмотрите и, кого нужно, отправьте на Паратунку. У нас там санатория с целебными источниками, — счел он нужным пояснить командиру фрегата. — Губарев! Где полицмейстер? Ага, тут. Михал Данилыч, обеспечьте транспорт. Лохвицкий! Аполлон Давыдыч, не в службу, а в дружбу, соберите по дворам свежее мясо, молоко, у кого там черемша есть, лук зеленый, может, уже редиска выросла — всё-всё, что годится от цинги, мы же знаем, как с ней бороться, всё — на фрегат! Господа, обратился Завойко к окружающим, — все слышали? Вы сейчас — господа положения, давайте помогать морякам.

Люди зашевелились, заспешили к своим усадьбам, кто-то двинулся за управителем канцелярии, кто-то вслед за полицмейстерам пошел к причалам — готовить лодки.

Левицкому не понадобилось собирать медиков — они были тут же, на берегу, поэтому сразу пошли за управляющим аптекой Литкеном на его склад — за лекарствами.

— Приглашение офицеров на обед остается в силе, — сказал Завойко. — Шлюпка ваша пусть врачей подождет и с ними отправляется. А мы с вами пока обменяемся информацией.

Изыльметьев отдал приказание старшему матросу на шлюпке и пошел с губернатором вверх по склону к его дому, чьи окна выглядывали из-за облака цветущей черемухи.

У ворот стояло все семейство Василия Степановича: Юлия Егоровна с грудной Юленькой на руках, Кирила бережно прижимал к груди двухлетнюю Варю, к его ногам жались одногодки (с разницей в 11 месяцев) Вася и Иван, старшие дети — Жора, Степа, Паша, Маша и Катя — расположились между взрослыми.

Увидев такую ораву детей, Изыльметьев остановился в изумлении, переводя округлившиеся глаза с губернатора на его потомство и обратно. «Этого не может быть!» — явственно читалось в его взгляде.

— А вы как думали! — засмеялся Завойко. — Население края надо увеличивать, и губернатор должен показывать личный пример. Юлия Егоровна, это командир фрегата «Аврора» Иван Николаевич Изыльметьев, а это — прошу любить и жаловать — моя супруга со всеми чадами и домочадцами. Из домочадцев — наш бессменный «нянь» Кирила. Нет лишь кухарки Харитины, но она занята обедом.

Юлия Егоровна протянула Изыльметьеву руку, и тот ее поцеловал с величайшим почтением:

— В вашу честь, сударыня, следует орден учредить. И назвать его «Мать-героиня».

— Это у нас Василий Степанович герой, — доброжелательно улыбнулась баронесса, — а мы уж рядом с ним.

В ожидании офицеров с «Авроры» губернатор и капитан-лейтенант успели и по рюмочке домашней настойки выпить, и наговориться.

Завойко внимательно выслушал историю перехода «Авроры» из Кронштадта в Петропавловск. Она была настолько интересна, что незаметно в число слушателей втянулись и Юлия Егоровна, и старшие мальчики Завойко.

3

«Аврора» вышла из Кронштадта 21 августа 1853 года, имея на борту 56 пушек и 300 человек экипажа. Фрегат направлялся в Тихий океан в состав эскадры адмирала Путятина.

Русские войска к тому времени заняли дунайские княжества, но война с Турцией еще не началась, хотя европейские газеты уже били в набат, призывая помочь «бедной Турции» против «кровожадного русского медведя».

К моменту прибытия «Авроры» в Портсмут бои с турками уже разгорелись на Кавказе и в низовье Дуная, но официального объявления войны еще не было. Видимо, поэтому стоянка русского фрегата в английском порту прошла вполне благополучно.

Новый год русские моряки встречали уже в дружелюбном Рио-де-Жанейро. Две недели отдыхали, наслаждались экзотическими фруктами и знойными бразильянками, ну и, разумеется, ремонтировали фрегат, слегка потрепанный переходом через Атлантику. Предстояло обогнуть мыс Горн, имевший среди моряков дурную славу «непроходимого». Рассказывали, что какой-то парусник больше месяца боролся с бурями и течениями, пытаясь его миновать, но так и не смог — пошел в Тихий океан через Индийский.

Через месяц «Аврора» оказалась в роли того парусника. 20 дней ее трепали бури, встречные ветры и течения, случалось, за сутки она проходила чуть больше мили, но в конце концов, ценой неимоверных усилий всего экипажа, вырвалась из «непроходимой» зоны и вошла в Тихий океан. И сразу, как по мановению волшебной палочки, все изменилось: куда-то исчезли бури и штормы, попутные ветры понесли фрегат на север, и в конце марта 1854 года «Аврора» пришла на рейд перуанского порта Кальяо.

Все было бы замечательно, если бы не одно, весьма неприятное обстоятельство: на том же рейде стояла англо-французская эскадра, и ветер полоскал адмиральские штандарты на линейных фрегатах — 52-пушечном английском «Президенте» и 60-пушечном французском «Форте». Остальные корабли были помельче, но для «Авроры» в случае боевых действий за глаза хватило бы и этих двух. Хорошо, хоть Изыльметьев догадался бросить якорь на внешнем рейде — пусть от берега далековато, зато и от вероятного противника на приличном расстоянии.

Ни Изыльметьев, ни англичане с французами не знали, что война уже объявлена; почта из Европы до Перу еще не дошла, и капитан-лейтенанту, согласно морскому этикету, следовало нанести визиты вежливости иностранным адмиралам. Иван Николаевич с радостью бы немедленно покинул Кальяо, однако фрегат после прорыва из Атлантики требовал ремонта, а кроме того, перед приходом в Перу умерли два матроса, покалечившиеся во время бури, и, согласно правилам, на стоянке их следовало похоронить на берегу. Поэтому командир, поручив лейтенанту Александру Максутову оценить объемы ремонтных работ, прапорщику корпуса морской артиллерии Можайскому подготовить пушки на случай артиллерийской дуэли, а мичману Фесуну заняться похоронами матросов, сам на шлюпке-четверке отправился сначала на «Президент», на котором держал флаг контр-адмирал Дэвид Прайс, затем на «Форт» — к контр-адмиралу Феврие Де-Пуанту.

Визиты были до оскомины одинаковы: любезные улыбки с английским чаем (у Прайса) и бокалом легкого вина (у француза). Ну и, конечно, обмен информацией, по преимуществу, естественно, ложной. Изыльметьев сообщил, что идет в Охотское море для борьбы с браконьерами, а его визави — охраняем, мол, от пиратов торговые пути. Кроме того, и англичанин, и Де-Пуант совершенно одинаково поинтересовались, долго ли «Аврора» простоит в Кальяо, на что капитан-лейтенант простодушно ответил, что не меньше трех-четырех недель, так как надо чинить порванные паруса и такелаж, закреплять расшатанные мачты, заново шпаклевать швы, да и мало ли что еще найдется при тщательном осмотре корабля. И, в свою очередь, пригласил собратьев по профессии на «Аврору»; они обещали непременно быть, поскольку ни тому, ни другому не доводилось посещать русские корабли.

Вернувшись на фрегат, командир немедленно собрал офицеров.

— Господа, я внимательно наблюдал за адмиралами, — сказал он. — Они явно нервничают, ожидая пароходо-фрегат «Вираго», он должен прибыть в середине апреля и, видимо, привезет известие о начале войны. Александр Петрович, — обратился Изыльметьев к лейтенанту Максутову, — сколько времени займет ремонт?

— Не меньше месяца, Иван Николаевич. И то, если очень постараться.

— Нам надо уложиться максимум в две недели. Если не уложимся или «Вираго» придет раньше, придется драться, и драться насмерть.

— Они могут рискнуть напасть на нас, не дожидаясь официального объявления, — задумчиво сказал рассудительный лейтенант Анкудинов.

— Были бы одни англичане, скорее всего, так бы и случилось, Евграф Григорьевич, — ответил командир. — Это же их поговорка: «Success is never blamed»[66]. На ней основано все их коварство.

— Ну, матушка Екатерина тоже как-то заявила: «Победителей не судят», — засмеялся артиллерийский поручик Дьяков и обвел ироническим взглядом присутствующих. — Кто не знает — это она высказалась в защиту самого Суворова.

— Совершенно разный смысл, — резко сказал Максутов.

— Позвольте! — вспыхнул Дьяков.

— Стоп, господа офицеры! — вмешался Изыльметьев. — Доспорите при более удобном случае. Хотя лично я тоже считаю, что смысл разный. В основе английской поговорки лежит другая — цель оправдывает средства, — а она очень удобна для любых неблаговидных поступков, и жертвой такого поступка англичан сегодня можем стать мы с вами. Давайте это иметь в виду и работать день и ночь, чтобы поскорее вырваться из ловушки.


Разумеется, адмиралы нанесли ответный визит. Совместный, через две недели, 13 апреля. Рассчитав его так, чтобы удостовериться в оставшемся объеме ремонтных работ у русских. Однако у Изыльметьева все было приготовлено заранее, и к моменту вступления адмиралов на палубу фрегата на ней царил настоящий бардак: как попало валялся распущенный и порванный такелаж, в разложенном на палубе парусе зияли гигантские прорехи, на которые накладывались столь же гигантские заплаты, матросы бестолково носились взад-вперед под истошные командные вопли офицеров.

Капитан-лейтенант извинился за беспорядок.

— Аврал, господа. Время поджимает, а дел еще полным-полно. За неделю точно не уложимся. Очень уж потрепал нас мыс Горн.

Адмиралы обошли фрегат, как бы знакомясь с русским кораблестроением, но Изыльметьев видел, как цепко их профессиональные взгляды схватывают каждую деталь. Однако русские моряки предусмотрели все до мелочей, и разочарованные гости, выпив водки под соленые огурчики и бутерброды с черной стерляжьей икрой, с благодушнейшими пожеланиями успехов убрались восвояси. Старший вахтенный офицер «Авроры» заметил оживленное движение шлюпок между кораблями англо-французской эскадры, а вскоре вслед за этим корабли переменили места стоянки, как бы незаметно охватив «Аврору» подковой. Иван Николаевич, разумеется, не знал, что это перестроение было результатом срочного совещания адмиралов и старших офицеров эскадры.

— «Аврору» надо атаковать немедленно! — заявил Прайс Де-Пуанту, едва их шлюпка отвалила от фрегата.

— На каком основании? Мы же не пираты, — возразил француз.

— На том основании, что ремонт они уже закончили, а нам втирали очки.

— Тут вы правы, но, по-моему, надо дождаться официального объявления войны, — по-прежнему колебался Де-Пуант.

— Я уверен, что война уже идет и нужны дела, а не слова. He that come first to the hill may sit where he will[67].

— Надо собрать офицеров, посоветоваться, — выдвинул последний аргумент Феврие Де-Пуант.

— Хорошо, — сдался Прайс. Я предложу атаковать русских завтра на рассвете, и посмотрим, кто поддержит вас, а кто меня. А пока лишим их возможности маневра, пользуясь тем, что «Аврора» стоит носом к берегу.

Большинство старших офицеров эскадры поддержали Прайса.


Перед заходом солнца с берега вернулся мичман Фесун, закончивший все формальности с похоронами матросов. Он привез весьма тревожное известие.

— После похорон ко мне подошел человек, назвавшийся английским купцом русского происхождения, — по-юношески торопливо, глотая слова, рассказывал мичман. — Говорил по-русски с акцентом, однако представляться не стал. Так вот он сказал, что ему достоверно известно, что завтра утром «Аврора» будет атакована всей англо-французской эскадрой. Он, мол, помнит о России и не хочет, чтобы русские пострадали от вероломства британцев и галлов.

— То-то, я смотрю, они на реи навешали наблюдателей с трубами, — усмехнулся Изыльметьев. — Спасибо за важную информацию, Николай Алексеевич, и давайте поступим так. Вы сейчас спокойно оповестите всех офицеров о срочном совещании на опердеке — чтобы наблюдатели не засекли. Пока светло — никакой спешки. — Командир выглянул в окно и обрадованно сказал: — Смотрите, туман собирается. Господь на нашей стороне!

Совещание было кратким. Капитан-лейтенант приказал, как только стемнеет, немедленно поставить на места все, что было убрано подальше от адмиральских глаз, одновременно спустить на воду шлюпки и, пользуясь сгустившимся туманом, отбуксировать фрегат к открытому океану. Причем буксировать, не разворачиваясь, кормой вперед.

Все было исполнено наилучшим образом. Выйдя в океан, «Аврора» подняла паруса и полным ходом ринулась на северо-запад.

В этом месте рассказа Василий Степанович откровенно засмеялся и пояснил удивленному гостю:

— Я представил, какие лица были у Прайса и Де-Пуанта, когда утром они увидели, что русский фрегат исчез у них из-под самого носа.

— Да уж, наверное, — скупо улыбнулся Изыльметьев. — Мое повествование подходит к концу.

«Авроре» предстояло за два месяца, уходя от традиционных маршрутов, где ее могли засечь враги, пройти 9000 миль. Да не по спокойному океану, а сквозь бури и штормы, которые на этом переходе как с цепи сорвались. Налетали один за другим, не давая передышки. Матросы падали от усталости. Да еще в Кальяо фрегат не смог загрузить свежие продукты — это бы вызвало подозрение англо-французов, — поэтому на корабле началась цинга, усугубленная изнуренностью экипажа. 13 человек умерло. В результате командир решил зайти в ближайший российский порт, которым и оказался Петропавловск.

— Ничего, Иван Николаевич, вылечим мы ваших матросов, — заявил Завойко, — но и вы нам помогите. Я получил сведения, что Петропавловский порт скоро будет атакован англо-французской эскадрой, возможно, той самой, от которой ушли вы. А у меня гарнизон — сто двадцать пять человек с кремневыми ружьями, и ни пушек, ни артиллеристов нет. И что прикажете делать?! Сдаться на милость победителей — это какой же будет конфуз Российской империи! Сражаться — значит, умереть и все равно отдать город врагу. Мы ждем помощи с Амура — там должен состояться сплав войск и снаряжения, — но придет ли она? Пропустит ли караван Китай, сможет ли он пройти весь маршрут без потерь, сколько нам выделят солдат — что ни вопрос, то восклицание, прошу простить за каламбур. Я полагаю, Иван Николаевич, что в этих обстоятельствах «Авроре» следует остаться здесь; по большому счету, это нужнее, чем состоять в эскорте адмирала Путятина. Его миссия в Японии важна, конечно, однако оборона морской базы важнее.

— А вы уверены, ваше превосходительство, что наших общих усилий будет достаточно для защиты города и порта? — осторожно спросил капитан-лейтенант.

— Я уверен, что шансов у нас будет много больше. А нет — так что ж? — все мы смертны, зато умрем за царя и Отечество в бою, не сдавшись на милость победителя.

— А вон и мои офицеры идут, — увидел в окно Изыльметьев поднимающихся к дому моряков. — Позвольте, Василий Степанович, мне подумать и посоветоваться с ними?

— Разумеется, разумеется. Однако надеюсь после обеда услышать ваше решение.

4

По большинству голосов офицеров «Аврора» осталась в Петропавловске. Больных членов экипажа отправили в санаторию, открытую, кстати, два года назад усилиями губернатора в Долине гейзеров; там успешно лечились от разных болезней, в том числе и от проказы, которая была бичом местного населения. Остальные, вместе с гарнизоном и населением, взялись за сооружение и обустройство береговых батарей, тех самых, расположение которых определил еще пять лет назад генерал-губернатор Муравьев. Для их вооружения с «Авроры» сняли все пушки правого борта, сам же фрегат поставили за косой Кошкой (которая отделяла Малую губу от Большой, Авачинской) левым бортом к заливу, превратив его таким образом в плавучую батарею.

А на следующий день в гавань пришел корвет «Оливуца» под командой капитан-лейтенанта Назимова; старшим офицером на нем был давнишний знакомый Завойко по Амурской экспедиции — капитан-лейтенант Чихачев. Корвет доставил распоряжение Муравьева о подготовке Петропавловска к обороне.

— Нет, вы только посмотрите, Аполлон Давыдыч, — сердито сказал Завойко своему правителю канцелярии, — наш главноначальствующий пишет так, будто я ничего не смыслю в обороне. Сделайте то, сделайте это…

Лохвицкий сокрушенно покачал головой — не поймешь, то ли поддакнул губернатору, то ли не согласился с ним. Однако, поразмыслив, Василий Степанович сам осадил свою сердитость:

— Впрочем, похоже, напраслину я возвожу на Николая Николаевича: он же сам настоял на том, чтобы Петропавловск был главным нашим портом на Тихом океане, вопреки мнению Невельского. И вообще, постоянно в колокола бьет, добиваясь укрепления нашего положения, — только столица не больно-то к нему прислушивается.

Задерживаться в Авачинской бухте Назимов не стал — корвет был единственным скоростным кораблем Охотской флотилии и служил связным между Камчаткой, Амуром и Аяном.

— Пушками не поделитесь? — спросил Назимова на прощанье Завойко. — У меня семь батарей, а пушек всего двадцать.

— Вынужден отказать, ваше превосходительство, — твердо ответил Назимов. — Корвет в любой момент может встретиться с противником, и там каждая пушка будет на счету.

— Понимаю, понимаю, — задумчиво пощипал седоватые усы генерал-майор. — А офицерами? Я формирую несколько стрелковых партий, часть из них — гражданские волонтеры, около сорока человек русских, восемнадцать лучших местных охотников, но обучать их и командовать некому — только мичманы да гардемарины. Вот Николай Матвеевич Чихачев просится…

— Чихачева не дам! Вы поймите, Василий Степанович, — смягчил отказ Назимов, — Николай Матвеевич — моя правая рука. И вообще, сколько на корвете офицеров!

Однако одного губернатор все же «отвоевал».

На «Оливуце» служил родной брат Александра Максутова, Дмитрий, тоже лейтенант. Братья не виделись уже три года; обычно сдержанный Александр, как мальчишка, бросился в объятия любимого брата. Дмитрий, узнав о том, что «Аврора» осталась в Петропавловске, тут же обратился к Завойко с просьбой — ходатайствовать перед Назимовым о включении его в число защитников в качестве инструктора по артиллерийскому делу. Василию Степановичу крайне нужен был такой человек, поэтому он не стал разводить церемонии, а пользуясь распоряжением генерал-губернатора как главнокомандующего и своим старшинством в звании, приказал временно перевести лейтенанта Максутова-З-го[68] с корвета «Оливуца» в 47-й флотский экипаж и назначить его помощником начальника Петропавловского порта по артиллерийской части. Первым заданием Дмитрия Петровича стало сооружение батареи № 2 на основании Кошки. Батарея должна была запирать вход в портовый ковш и при необходимости поддерживать батареи — № 1 на Сигнальном мысу и № 4 возле Красного яра, то есть быть фланкирующей.

Впрочем, сектор стрельбы Сигнальной тоже охватывал 180 градусов — от входа в ковш на востоке до середины Авачинской губы на западе.

Завойко решил: поскольку в Петропавловске нет ни одного военного строителя, пусть батареи обустраивают их командиры — им на месте виднее, как будет удобней и безопасней воевать боевым расчетам. Так, Сигнальной, пожалуй, самой тяжелой, вырубаемой в скале, занимался лейтенант Петр Федорович Гаврилов, бывший командир «Охотска» и «Иртыша», чудесным образом выживший после смертельной зимовки в Императорской Гавани; Перешеечную (№ 3), в ложбинке между Сигнальной и Никольской сопками, генерал-майор доверил Александру Максутову; Озерную (№ 6), у северо-восточного подножья Никольской сопки, напротив Култушного озера, перекрывающую возможное наступление десанта с севера, — поручику по адмиралтейству Карлу Гезехусу; батарею № 7 (у рыбного сарая, расположенного севернее Никольской сопки), опять же противодесантную — капитан-лейтенанту Василию Кораллову. А вот четвертую, место для которой определили за ручьем Поганкой, на склоне Красного яра, пришлось поручить всего лишь мичману-авроровцу Попову, правда, был он по артиллерийской части. Сюда также мог быть высажен десант.

Кошкинскую батарею обустраивать было гораздо легче, чем Сигнальную, но она и защищена от вражеских снарядов значительно хуже. Расположенная на открытом месте, закопанная лишь в песок, батарея вряд ли могла долго противостоять корабельной артиллерии, однако ее роль в защите порта была наиглавнейшей, поэтому ее залпы, хоть и недолгое время, но должны быть наиболее эффективными. А для этого Максутов сразу рассчитывал позицию на 10–11 пушек.

Только пятой батареей не занимался никто. Ее сформировали, впрочем, нет, слово «сформировали» здесь не годится — просто собрали в одно место, между причалами и основанием Кошки, старые медные пушки и оставили без единого человека, так как никто не рассчитывал, что из них доведется стрелять.

Целый месяц, день и ночь, гарнизон и матросы с «Авроры» долбили скалы на мысе Сигнальном, зарывались в землю и песок на других позициях, поднимая брустверы и горжи и прикрывая их фашинниками — чтобы в них вязли вражеские ядра, снимали корабельные пушки со станков и перетаскивали их на места установки. Правда, устанавливать пока что было не на что — требовались другие станки, лафеты и платформы.

У Дмитрия Максутова еще хватало времени и сил на обучение будущих артиллеристов, а волонтеры проходили азы воинской науки под руководством прапорщика Жилкина.

За работой русских с большим интересом наблюдали американские китобои с брига «Нобль», который так и стоял на рейде, ремонтируясь ни шатко ни валко. У Завойко давно закралось подозрение, что неспроста их ремонт затянулся уже на четыре месяца, однако он знал, что США объявили о своем нейтралитете, и официально предъявить претензии американцам не мог. Спустя некоторое время к китобою присоединился гамбургский купец «Св. Маддалена», но, в отличие от американцев, матросы с этого судна не только наблюдали, но и помогали русским в строительстве укреплений.

Двадцать четвертого июля в Петропавловск пришел из Де-Кастри транспорт «Двина»; он доставил долгожданную помощь — 350 солдат Сибирского линейного батальона под общим командованием капитана второго ранга Арбузова, два бомбических орудия и 14 пушек 36-фунтового калибра. Сама «Двина», с ее десятью пушками и экипажем в 65 человек, тоже представляла существенное дополнение к обороне Петропавловска. А кроме того, на транспорте прибыли инженер-строитель укреплений поручик Мровинский и вольнонаемный мастер Шлык, как его представил поручик, специалист по сложным деревянным и металлическим изделиям.

— Вот теперь мы по-настоящему обустроим наши батареи, — сказал Завойко Изыльметьеву, который естественным образом стал как бы начальником штаба у генерал-майора. — Пушки на станки и платформы поставим и редуты укрепим, как надо.

Арбузов вручил Завойко распоряжение Муравьева о своем назначении помощником военного губернатора, командиром 47-го флотского экипажа и капитаном над Петропавловским портом. К распоряжению было приложено уведомление о присвоении Арбузову звания капитана первого ранга по вступлении в соответствующие должности.

Узнав из представления, что Александр Павлович имеет орден Святого Георгия 4-го класса и опыт двух десятков сражений, Завойко расцвел от радости и тут же пригласил нового помощника к себе на обед. А на обеде разразился нешуточный скандал.

Выпив водки, настоянной на кедровых орешках, то ли с непривычки к такому питию, то ли с перебору, Александр Павлович вдруг начал разглагольствовать о своих способностях в тактике пехотного боя, почерпнутой лет пять назад у турок, об уроках, какие он давал сибирским стрелкам во время месячного перехода от Амура до Камчатки, о необходимости такого обучения волонтеров, да и офицеров. И если по сути его высказывания были верны, то хвастливо-заносчивый тон новоиспеченного капитана первого ранга вызвал у всех присутствующих на обеде жесткую неприязнь. А присутствовали командиры и старшие офицеры обоих кораблей. И к кому бы Арбузов ни обращался, тот отворачивался и делал вид, что не слышит. В конце концов, как только гости встали из-за стола, а Юлия Егоровна вышла из залы, Василий Степанович оборвал очередной пассаж своего помощника:

— Сударь, прошу вас прекратить хлестаковщину. Это недостойно боевого офицера!

Арбузов побагровел и встал, сминая в руке накрахмаленную салфетку:

— Ваше превосходительство, я не могу допустить, чтобы со мной говорили в таком тоне и требую сатисфакции.

Завойко расхохотался:

— Помилуйте, какая сатисфакция?! Идет война, вот-вот нагрянет враг, а вы затеяли дуэль? Начитались романов господина Дюма? — Губернатор встал, голос его посуровел. — Так вот, милостивый государь, властью, данной мне военными обстоятельствами, я отрешаю вас от всех постов и должностей. Соответственно, вы лишаетесь и чина капитана первого ранга. Прошу покинуть наше общество.

Арбузов вскинул голову, бросил на стол салфетку и, высокий, подтянутый, четко печатая шаг, вышел из залы.

— Не слишком ли сурово, Василий Степанович? — раздался голос Изыльметьева.

— Не слишком, — отрезал Завойко. — От таких фанфаронов в армии добра не жди. Тем более в наших условиях.

— Ну, все-таки орден Святого Георгия…

— Он его получил четырнадцать лет назад. Тогда, может быть, это был совсем другой человек.

Глава 3

1

Статский советник Семен Семенович Стебельков неспешным шагом, опираясь на трость, прогулялся по Большой Морской улице до Почтамтского переулка, потом по самому переулку и позвонил в неприметную серую дверь странным набором звонков: три коротких, один длинный и снова два коротких. Стукнула щеколда, дверь приоткрылась, худощавый Стебельков скользнул в образовавшуюся щель и предъявил полицейскому, выступившему из темного угла на свет газового светильника, бронзовый значок на отвороте лацкана своего черного сюртука.

Полицейский козырнул и отступил, пропуская Семена Семеновича к узкой металлической лестнице в десять ступенек. Стебельков по-прежнему неспешно поднялся по ней, прошел небольшим коридором, свернул направо и по более широкой лестнице с каменными ступенями, покрытыми темно-зеленой ковровой дорожкой, прижатой бронзовыми прутьями, продетыми в бронзовые петли, вышел в короткий коридор, освещенный тремя большими окнами, забранными решетками. Напротив каждого окна в стене была филенчатая дверь темного дерева с бронзовыми ручками. Пол коридора застилала та же зеленая дорожка, скрадывающая шаги; при каждом шаге над дорожкой поднималась пыль, хорошо видимая в лучах утреннего солнца, прорвавшегося в окна из-за угла соседнего дома.

Стебельков нажал на ручку второй двери и вошел в большую комнату с одним зарешеченным окном, в которой стояло несколько столов, на столах громоздились стопки разнообразных пакетов и конвертов. За всеми столами, кроме одного, массивного, покрытого зеленым сукном, сидели мужчины в таких же, как у Стебелькова, черных сюртуках. Возраста они были разного, однако все немолоды, кое у кого уже серебрились виски, а один, чей стол находился рядом с массивным, сед на всю голову.

При появлении Стебелькова все встали, приветствуя его; Семен Семенович ответил общим кивком, снял свой шелковый цилиндр и поставил его на полку у входа, на которой стояли еще шесть цилиндров, попроще. Трость отправил в подставку для зонтов и прошел за массивный стол, на свое рабочее место.

Учреждения, одним из отделений которого управлял статский советник Стебельков, официально не существовало, а неофициально людьми посвященными называлось «черным кабинетом». Занималось оно перлюстрацией, то есть секретным вскрытием и просмотром частной корреспонденции. Законом эти действия запрещались во всех цивилизованных государствах, но тем не менее всюду такие «кабинеты» существовали. Они тайно финансировались, их служащие имели чины, хорошие жалованья, получали повышения и ордена; попасть в «черный кабинет» было нелегко, но и уйти из него не представлялось возможным — только на пенсию, с подпиской о неразглашении. Все это обосновывалось безопасностью государства и общества.

Отделение Стебелькова занималось исключительно иностранной корреспонденцией — как уходящей, так и приходящей. Несколько раз в день из экспедиции почтамта в «кабинет» доставлялись специальные корзины с письмами, бандеролями и посылками, а из него отправляли корреспонденцию, прошедшую перлюстрацию. Естественно, все манипуляции производились людьми, чрезвычайно опытными и умелыми: получатель ни в коем случае не должен был догадываться, что производилось вскрытие. Если случалось повреждение личной печати, в техническом отделении «кабинета» немедленно изготавливали новую, неотличимую от оригинальной. Если по каким-либо соображениям требовалось оставить оригинал текста в «кабинете» (а точнее, в Третьем отделении Собственной Е.И.В. канцелярии, в чьем ведении находился «кабинет»), то в том же техническом отделе могли подделать любой почерк. В общем, все, что угодно, — ради безопасности!

Стебельков начинал в этом отделении рядовым чиновником, правда, сразу XIII класса — губернским секретарем; за 15 лет службы поднялся на четыре ступени и стал исправляющим дела заведующего отделением. Сам он теперь ничего не вскрывал — на стол ему клали особо подозрительные материалы. Вот и сегодня Семен Семенович увидел на зеленом сукне большой, в два писчих листа, толстый серый конверт.

Усевшись в удобное кресло с высокой спинкой, Стебельков взялся за конверт. Первым делом узнать — откуда-куда и отправитель-получатель. Он осмотрел конверт и надписи на нем. Так, отправлено из Аяна неким Андреем Любавиным в Париж некому Артемию Лебедеву. Конечно, с Францией идет война, однако почта работает, так что с этой стороны все в порядке. Кто такой Андрей Любавин и кто такой Артемий Лебедев — неизвестно. Единственно, что может вызвать подозрение, это — одинаковые инициалы, но в жизни бывают и не такие совпадения.

А что внутри? Десять карандашных рисунков — морские пейзажи с живописными островами и скалистыми берегами. Подписи: «Бухта Де-Кастри. Вид с берега», «Бухта Де-Кастри. Вид с моря», «Устье Амура. Вид с лимана», «Сахалин. Мыс Погиби», «Мыс Лазарева», «Мыс Пронге», «Императорская Гавань», «Мыс Тебах», «Сахалин. Дуэ», «Залив Счастья». Рисунки сделаны на белой бумаге, наклеенной на тонкий картон или толстую серую бумагу.

Письмо на русском языке: «Мой дорогой друг Артемий! Ты себе представить не можешь, как мне повезло. Наконец-то я добрался до края России — до устья могучей реки Амур, что впадает в Охотское море, точнее, в Амурский лиман Охотского моря; напротив устья расположен огромный остров Сахалин. Прежде весь мир его считал полуостровом, но русские моряки под предводительством капитана Невельского четыре года назад доказали, что это остров. Молодцы наши с тобой соотечественники! А теперь они занимаются исследованием Приамурского края и пролива между материком и Сахалином. Я как художник показался им очень нужным, и меня взяли в экспедицию вольнонаемным. Денег у них лишних нет, и я работаю только за питание. Да мне ничего и не надо, кроме возможности рисовать то, что до меня никто никогда не рисовал. Природа тут так роскошна — не хватит слов, чтобы ее описать. Правда, я прожил два года во Французской Полинезии — там природа тоже богата до невозможности, но там она приторна, слащава, а тут — сурова до жестокости, и это для русской души самое то. Слащавость мне приелась до оскомины, здесь душа моя просто отдыхает, а руки рисуют и рисуют. Посылаю тебе десять пейзажей, надеюсь, они дадут тебе какое-то представление о местах, где я в настоящее время пребываю…» Ну, и так далее и тому подобное.

Конверт был сделан из той же бумаги, что и подложки для рисунков. Стебельков прикинул — если его расклеить, получится правильный прямоугольник, почти квадрат; он может быть носителем секретной информации. А рисунки? Стебельков пригляделся — не слишком ли четкие контуры береговых линий и островов? Особенно виды Де-Кастри — острова на выходе из бухты прорисованы тонко заточенным карандашом, так в природе не бывает, обязательно наличествует дымка, размывающая линии. И художники обычно даже усиливают ее присутствие, придавая тем самым пейзажу некоторую воздушную романтичность. А вот такая прорисовка подчеркивает сам факт существования в этом месте островов и проливов между ними, следовательно, несет в себе определенную информацию. И кому нужна подобная информация? Семен Семенович усмехнулся: тут и консультироваться не требуется — естественно, морякам. Разумеется, не русским, которые там, на крайнем Востоке, о ней конечно же знают.

Итак, первая зацепка есть. Кроме того… Стебельков открыл журнал с перечнем сведений, относящихся к секретным, и нашел: «Устье Амура, Амурский лиман, Татарский пролив, остров Сахалин. Карты и все конкретные данные о берегах и глубинах». А на рисунках Любавина — сплошная конкретика!

В общем, решил Семен Семенович, эти рисунки, письмо и конверт следует подвергнуть проверке всеми методами, которыми располагает «черный кабинет». Дело здесь явно нечисто.

2

Через неделю управляющий «черным кабинетом», действительный статский советник Бутаков явился с докладом к шефу корпуса жандармов и главе Третьего отделения князю Орлову. Обычно Бутаков докладывал по вторникам, четвергам и субботам, а тут попросился на прием в среду.

Алексей Федорович удивленно цокнул языком и подкрутил свои великолепные черные усы, в которых, несмотря на возраст (князю стукнуло 68) не было ни единого седого волоса. Шевелюра уже поросла сединой, а усы молодецки держались.

— Что ему надо-то? — недовольно спросил князь секретаря. По средам он ездил в Конногвардейский манеж заниматься верховой ездой с упражнениями джигитовки — для поддержания формы — и как раз собирался на выход.

— Говорит: надобность безотлагательная, — развел руками секретарь. — Вы же знаете, он не очень разговорчив.

— Да все они там такие, — усмехнулся Орлов. — Дело обязывает. Ну ладно, зови, коли пришел.

Порфирий Никитич извинился за несвоевременный визит и положил перед князем кожаную папку.

Алексей Федорович открыл ее, всмотрелся в бумаги и остолбенел. В папке лежали карты Татарского пролива и его участков, с указанием течений, глубин, опасных мелей, банок и других деталей. Все они были выполнены на оборотной стороне листов с карандашными пейзажами соответствующих мест. Общая карга, судя по сгибам бумаги, рисовалась на конверте.

— Это как же понимать? — растерянно спрашивал князь. — Откуда там взялся шпион?!

— Извольте прочитать письмо, — сухо сказал Бутаков.

— Да прочитал я его, прочитал! Оно ничего не объясняет! — закричал Орлов. — Как я буду докладывать государю?! И что вообще теперь делать?!

Бутаков пожал плечами.

— Письмо перехвачено, секреты никуда не ушли…

— Ты уверен?

— Вот же оно, перед вами.

— Ну, хорошо, Порфирий Никитич. Благодарю за службу. Это тебе зачтется при соответствующем представлении.

— Благодарствую, ваша светлость. Прошу лишь отметить, что непосредственное выявление сего факта — исключительная заслуга заведующего отделением «кабинета» статского советника Стебелькова.


С генералом от кавалерии Дубельтом, своим первым помощником как в Третьем отделении, так и в корпусе жандармов, князь Орлов встретился в Манеже. Погарцевав на скакунах положенное время, они присели выпить чаю в конюховке — так по-простецки конногвардейцы называли вполне приличный кабинет для отдыха офицеров.

За чаем Алексей Федорович поведал начальнику штаба корпуса и заведующему Третьим отделением историю с французским шпионом в экспедиции капитана Невельского. Впрочем, уже не капитана, а контр-адмирала. Государь недавно говорил об этом как о деле решенном.

Что скажете, Леонтий Васильевич? Докладывать государю или нет?

— Докладывать или нет — так вопрос не стоит, Алексей Федорович, — докладывать надо. Но… — генерал сделал многозначительную паузу, и князь насторожился, — но не сейчас.

— А когда же?!

Когда шпион будет пойман и доставлен в Петербург. Надо немедленно отправить Невельскому предписание арестовать этого мерзавца Любавина и препроводить его в столицу. Очень хочется взглянуть негодяю в лицо. Изменник Отечества — это же хуже революционера!

— Ваша правда, Леонтий Васильевич, ваша правда. — Князь задумчиво покрутил усы. — И насчет доклада государю… пожалуй, тоже… — И вдруг оживился. — А не лучше ли послать предписание Муравьеву? И даже не предписание — мы ему предписывать не можем, — а уведомление. Пусть внимательно посмотрит, нет ли рядом еще каких шпионов, например английских. А то устроил у себя филиал «Сюртэ Женераль»! И пускай уже сам отдаст распоряжение Невельскому. Все-таки контр-адмирал подчинен генерал-губернатору, не след нам через его голову прыгать.

3

Вогул затосковал. Вот уже второй месяц он был в команде Александровского поста, и за это время на горизонте не показалось ни одного иностранного судна. С появлением каждого парусника в сердце вспыхивала надежда, но это были русские корабли, сновавшие, как он выразился, между Императорской Гаванью, Де-Кастри и устьем Амура.

Григорий даже толком не понимал, отчего навалилась тоска. Служба его не тяготила — в Иностранном легионе было куда муторнее и тяжелее. Сказать, что так уж сильно тянуло за границу, — тоже не совсем верно. Хотелось, конечно, чего-нибудь получше, чем эти дикие места, но, с другой стороны, когда рядом, бок о бок, русские мужики, когда каждый день, с утра до вечера, слышишь родную русскую речь и не менее родной русский матерок — что от солдат, казаков или матросов, что от офицеров (от них даже чаще) — это, признаться, греет душу. Ну, еще, пожалуй, могло угнетать отсутствие женщин… Могло, но не угнетало, потому что отсутствовали только русские женщины, а местных, аборигенок, — выбирай, не хочу. Приспичит — иди в ближайшее стойбище, и старейшина с радостью предложит любую раскрасавицу. Тут, как говорится, дело вкуса, а местные понимают, что русская кровь добавляет их потомству силы и здоровья. И даже мужья предлагают своих жен — пусть, мол, понесет от русского.

Элизу он вспоминал, но нечасто. Ее облик отдалился, стал каким-то размытым, словно в тумане, и уже не вызывал никаких чувств, кроме жалости, но и жалость не была столь острой, как первое время. С трепетом душевным он представлял себе лишь Мадию — ту прекрасноликую, но обиженную Аллахом бедуинку, которая помогла им с Анри бежать из плена. Эта женщина неизменно вызывала в нем желание стать на колени и молиться. Ее прекрасный образ сливался в его душе с образом Богородицы, Мадонны.

С сослуживцами отношения у Григория, хотя вернее будет — Герасима Устюжанина, сложились ровные, товарищеские. Только старший матрос Митяй Чуфаров сблизился с ним больше других, наверное, потому, что тоже был туляком, из Богородицка, из крепостных графов Бобринских. К тому же им было интересно друг с другом: Герасим рассказывал приятелю про Иностранный легион, про Алжир и Францию, а Митяй — про удивительные сады и парки, которые устроил в имении Бобринских управитель волости Андрей Тимофеевич Болотов.

— Ты представляешь, Герась, — воодушевленно говорил Митяй, — там голое место было: ни деревьев, ни воды. Лысые горки! Козы паслись! Управитель волости собрат народ, человек двести ал и триста, и поначалу воду подвели — версты за три. Без воды ж никакие сады не вырастут. Опосля давай деревья из лесу возить. Дед мой сказывал: выкапывати дерево вместе с землей и травой, чтобы ни один корешок не повредить, и везли стоймя. А как опустят в яму — их под кажное дерево отдельно копали, — так сразу поливать. И ты представляешь — все принялись!..

Конечно, были и другие разговоры: о купанье и ловле раков в своих любимых реках — у Митяя — Упёрта, у Герасима — Красивая Меча; о кострах в ночном, когда пекли в золе картошку и рассказывали страшные истории про упырей и вурдалаков, и только звяканье колокольчиков на шее пасшихся неподалеку лошадей спасало от нечистой силы; о веселых хороводах с девками и обнимках с ними на сеновале… Да мало ли чего и сколько хорошего можно навспоминать долгими летними вечерами, сидя вдвоем у потрескивающего угольками костра на берегу бухты под шорох набегающих на песок волнишек.

Иногда к их костру подсаживались другие члены команды и даже сам командир мичман Купреянов Яков Иванович. Он только в прошлом году вышел из Морского корпуса, сразу был направлен на Амур, и Невельской назначил его командиром самого, пожалуй, беспокойного поста. Через Де-Кастри шли теперь грузы и люди с Амура и на Амур, а в силу военных обстоятельств передвижения эти были весьма энергическими. Тому способствовала и прорубленная между озером Кизи и бухтой дорога. Яков Иванович, видимо, в силу своей молодости проявлял к рассказам подчиненных искреннее любопытство; особенно он восторгался происхождением шрамов на лбу Герасима Устюжанина, считая их украшением мужественного человека.

— Шрамы у меня не только на лбу, — сказал ему, горько усмехаясь, Герасим.

— Да, я видел их на вашем теле, когда вы купались, — кивнул мичман.

Герасиму хотелось сказать, что не тело он имел в виду, но подумал, что это будет выглядеть глуповато, и промолчал.


Война нарушила все его планы. Из осторожных расспросов старожилов он узнал, что в мирное время месяца не проходило, чтобы не появлялось иностранное судно, главным образом, китобои, но бывали и ловцы морского зверя — котиков, каланов, тюленей. Небольшие корабли Охотской флотилии были в малом количестве и слишком тихоходны, чтобы остановить браконьерство французов, англичан, американцев, испанцев. Особенно нагло себя вели американцы. Они пытались браконьерствовать и после начала войны, но появление в русских водах новых военных кораблей резко умерило их пыл, а французов и англичан, вообще, словно вымело.

Так что надо было ожидать либо нападения противника на русские посты, чего Устюжанин категорически не хотел, либо окончания войны и установления прежнего порядка вещей в Охотском море. Честно говоря, Герасим понятия не имел, как он будет действовать при появлении иностранного судна — ведь до него надо как-то добираться. В распоряжении Александровского поста была шлюпка-шестерка, но, даже захватив ее, вряд ли можно в одиночку куда-то выгрести.

Не знал Герасим Устюжанин, то бишь Григорий Вогул, что точно такой же проблемой был озабочен его побратим — Анри Дюбуа, находившийся от него всего-то в трех сотнях верст к северу, в новой штаб-квартире Амурской экспедиции — Николаевском посту.

Вся экспедиция поголовно была занята подготовкой поста к трудной зимовке. Едва ли не круглосуточно, благо светлые ночи позволяли, на левом берегу Амура, на мысе Куегда и в окрестностях, визжали пилы и стучали топоры: все, кто мог держать в руках инструмент, строили жилье для без малого тысячи человек. На заготовку строительного леса, обнаруженного в свое время на берегах амгуньских и амурских проток Орловым, Бошняком, Чихачевым и другими офицерами экспедиции, Невельской отправил на баркасах самых сильных и крепких мужчин. Бревна вязались в плоты и сплавлялись к Николаевскому. Из одних делали срубы, из других пилили доски, нужные для полов и крыш. Уже был выведен под стропила двухэтажный офицерский клуб, на первом этаже которого располагалась большая зала для общей столовой и различных собраний, а на втором, по обе стороны коридора, — два десятка комнаток на одного-двух человек для бессемейных офицеров. Для семейных возводили отдельные дома, для нижних чинов — казармы.

Андрей Любавин то работал на распиловке, то делал зарисовки строительства и строителей.

Геннадий Иванович, увидев однажды его занятия с альбомом и карандашом, нахмурился было, но, посмотрев рисунки, сказал:

— А ведь вы, Андрей, рисуете историю будущего города. Это не менее важно, чем орудовать топором и пилой. Может быть, даже более.

— Город будет называться Невельсбург, — хотя и шутя, но весьма торжественно заявил Андрей.

Невельской поморщился:

— Ни в коем случае! Он будет называться Николаевском-на-Амуре.

— Но почему? Ведь это вы — строитель города!

— Он строится по высочайшему повелению и по имени повелителя должен быть назван. А добавление «на Амуре» подчеркнет значение этого города. И потом, Андрей, — Невельской придвинулся к Любавину и доверительно сказал вполголоса: — мне не нравится «бург» — это не по-русски.

Они оба засмеялись, понимая друг друга.

— Вы хороший человек, Андрей, — с чувством сказал Геннадий Иванович. — Что-то вы к нам не заходите? Однажды появились и — все! Что-то вас отвратило от моего семейства?

— Да… не надо на меня обижаться, Геннадий Иванович. Просто Екатерина Ивановна очень похожа на мою умершую жену, и мне тяжело… — Любавин не договорил, отвернулся.

Тяжело ему было еще и потому, что не удалось сойтись с Муравьевым лицом к лицу — поквитаться за Анастасию. Да и за Катрин — тоже. Во всех перемещениях Муравьева по Нижнему Амуру судьба, словно нарочно, разводила их во времени и месте. Только однажды он увидел ненавистного человека — когда тот отправился на шхуну «Восток», чтобы плыть в Аян, — но сделать, конечно же, ничего не мог.

Ну, что ж, он подождет еще, а пока будет обдумывать, каким путем уходить из этих краев, когда свершит акт правосудия.

Невельской смущенно потоптался, кашлянул в кулак, тронул Любавина за рукав:

— Держитесь, Андрей, я все понимаю. У всех кто-то умирает, а кто-то рождается. Будет и на вашей улице праздник. Я только сожалею, что уступил вам и в своих записках о вас не говорю ни слова.

— А вы знаете, — повернулся к нему художник, — я недавно прервал заговор молчания: отправил другу десяток своих рисунков. Он тоже художник, оценит мои работы.

— Вот и хорошо, вот и правильно, — улыбнулся Невельской. — Так и я при случае о вас упомяну. Не возражаете?

— Теперь не возражаю.

Глава 4

1

Степан Шлык работал, урывая для сна часа три, не больше. Не было времени причесаться — стружка сплеталась с русыми кудрями на голове и рыжими в бороде. Пилил, строгал, сколачивал — станки с салазками для отката, поворотные платформы, лафеты… Два бомбических двухпудовых орудия, доставленных «Двиной», тринадцать 36-фунтовых, тринадцать 24-фунтовых, четыре 18-фунтовых да шесть 6-фунтовых если изготавливать для них даже по станку в день, и то надо больше месяца! Конечно, делал не один Степан — в помощь ему дали всех, умеющих держать топор, рубанок, стамеску и прочие столярные инструменты. Но артиллерийские лафеты и платформы — это не мебель и не избы, их конструкции сложны, тут нужны были чертежи, но когда и кому ими заниматься, если каждый день может оказаться последним?! Поэтому вместо чертежей артиллерийские офицеры с «Авроры» и «Двины» делали примерные эскизы; они же контролировали и направляли работу Степана и его подручных.

Одновременно инженер-поручик Мровинский занимался самими редутами; он был очень недоволен тем, что было сделано до него, и в меру возможностей исправлял недоделки. Иногда, бывая в городе, забегал в мастерскую к Степану, с которым сблизился за время плавания «Двины» от Де-Кастри до Авачи, и жаловался на никуда не годную планировку редутов.

— Ты представить себе не можешь, Степан Онуфриевич, как безграмотно все сделано! — темпераментно восклицал он, хватаясь за голову. — О чем они думали, оставив позади Сигнальной батареи каменную стенку?! Ядра или бомбы будут выбивать из нее осколки, а это все равно что картечь прямо в расположении боевого расчета. Нужен блиндаж. — Увидев непонимание в глазах Шлыка, пояснил: — Это по-французски, такое прикрытие сверху, для защиты людей.

— А чё, нельзя по-русски, что ли, сказать? — рассудительно ответствовал Степан. — Укрытие, значитца, кровля.

— Можно и так, — отмахнулся инженер-поручик. — Дело не в слове, а в безопасности людей. Вот на Кошкинской батарее сделали укрытие, бруствер семь футов в высоту и двадцать один фут в толстоту, чтобы ядра не пробивали, пушки в амбразурах, между ними — три сажени, пороховой погреб — в отлогости горы. В общем, все — по уму. Озерную тоже мало-мало прикрыли, а Перешеечную впору Смертельной назвать — вся на виду! И на Красном яру открыта — бей прямой наводкой! О чем они только думают! Ни черта же в фортификации не понимают!

««Они» — это те люди, которые месяц без продыху трудились на укреплениях, не ведая, что делают что-то неправильно, имея главной заботой защиту города и порта». — Так подумал Степан, так он и сказал Мровинскому.

— Ты, Осипыч, парень молодой, горячий. Тебе хотится, чтоб все было в лучшем, значитца, виде, как тя в столице учили, и энто правильно. И о людях твоя забота оченно даже понятна. А у людей энтих, понимашь, забота, значитца, своя — не о себе оне думают, а о земле родимой. Ну, изделали что-то не так, как положено, — вот ты и поспешай исправить. Мы вон тожа не все, значитца, ладим, по правилам, а чё делать — пушки-то ставить надобно.

Куда и сколько ставить пушек, какую им дать обслугу, решали три человека — Завойко, Изыльметьев и командир «Двины» капитан второго ранга Александр Васильев. Конечно, самой действенной, по сектору обстрела, могла быть Сигнальная батарея, но там хватило места только для пяти пушек. Правда, две из них были бомбические, бьющие разрывными снарядами, что придавало батарее значительность, делало ее ключевой. Поэтому командующий обороной решил поднять над ней крепостной флаг, а на самой верхней площадке мыса устроить свой наблюдательный пункт.

Кошечная, как и рассчитывал ее командир, лейтенант Максутов-З-й, получила 11 орудий. Она явилась, помимо борта «Авроры», поставленной как раз позади Кошки, основной ударной силой. Пушек на «Авроре» было в два раза больше, но сектор, перекрываемый орудиями второй батареи, был много шире, и, благодаря поворотным платформам, они отличались маневренностью как по горизонтали, так и по углу наклона. Кошечная стала по-настоящему фланкирующей.

Две батареи — Перешеечная и у рыбного сарая, — как и Сигнальная, состояли каждая из пяти средних пушек и благодаря Мровинскому имели брустверы и частичные укрытия для обслуги. А вот для четвертой инженер-поручик ничего сделать не успел: три ее пушки, снятые с «Двины», стояли практически открыто на площадке, отсыпанной и отрытой на склоне сопки. Единственное прикрытие — кустарники и кедровый стланик.

Батарея, поставленная в засаду у Култушного озера, назначалась против возможного десанта с северной, самой десантоопасной для города, стороны — через дефиле между Никольской сопкой и озером пехота запросто может прорваться в город — и потому была сформирована из десятка легких орудий для стрельбы картечью.

За месяц до предполагаемого прихода неприятеля усилиями инженер-поручика многие недоделки были устранены, но не все. На Сигнальной тыльную стенку, горжу, лишь частично прикрыли тальниковыми фашинами. Эти связки прутьев пружинили, принимая удар ядра, и предотвращали образование осколков. На четвертой горжа тоже не была закончена, а на седьмой не насыпан задний вал, в земле которого вязли бы ядра.

Наконец единственную самую легкую, трехфунтовую, пушку решили поместить на одноосную таратайку с конной тягой, чтобы командующий обороной мог быстро перебросить ее в нужное место. Командиром пушки Завойко назначил волонтера — своего чиновника, титулярного советника Зарудного.

2

На срочное совещание в губернском правлении утром 17 августа собрались кроме Завойко, Изыльметьев, Васильев, командиры батарей и стрелковых партий, созданных из солдат гарнизона, не занятых в обслуге пушек, гражданских волонтеров и добровольцев-охотников из камчадалов, откликнувшихся на призыв губернатора. Не было лишь капитана второго ранга Арбузова, после изгнания принятого волонтером в экипаж «Авроры».

— Господа офицеры, — открыл совещание генерал-майор, — враг у ворот. Как сообщили с маяка Дальнего, против нас выступает эскадра из шести кораблей — три фрегата, бриг, корвет и пароход. Который, кстати, уже идет сюда, видимо, на разведку. Вооружение — больше двухсот пушек против наших шестидесяти семи. Наверняка побольше и калибром, и количеством зарядов. У нас по тридцать семь зарядов на береговую пушку, по шестьдесят на фрегате и по тридцать — на «Двине». Если прикинуть состав их экипажей и возможный десант — наберется около трех тысяч человек. У нас всего девятьсот двадцать вместе с волонтерами и вылеченными матросами. Вот такие исходные данные. Какие будут соображения? Ведите, Иван Николаевич.

— Как принято, начнем с младших командиров, — сказал Изыльметьев. — Просьба: высказываться предельно кратко. Мичман Фесун?

— Драться!

— Мичман Попов?

— Драться!

— Мичман Михайлов?

Двадцатидвухлетний командир первой портовой стрелковой партии, служивший в Петропавловске, встал, откашлялся и развел руками:

— Конечно, драться. Для того и служим…

— Всё-всё-всё, — остановил его Изыльметьев. — Подпоручик Губарев?

Полицмейстера Завойко назначил командиром второй портовой стрелковой партии. Многодетный отец, дослужившийся к тридцати пяти годам всего лишь до подпоручика ластового экипажа[69], был на разных невысоких должностях, вроде смотрителя Петропавловского маяка, с наступлением военных обстоятельств рьяно стал просить губернатора дать ему боевое задание. Вот и получил.

Михаил Данилович встал, потоптался, умоляюще взглянул на Завойко, потупился и еле слышно произнес:

— Они же нас расстреляют, не сходя на берег.

— То есть вы полагаете: надо сдаться? — жестко спросил Изыльметьев.

— Единственно для спасения людей и города…

Губарев снова умоляюще глянул на Завойко, и тот почувствовал, как тревога Михаила Даниловича перекинулась на него: перед глазами всплыло милое лицо Юленьки, ребячьи мордашки, и защемило сердце. Легко говорить «драться» этим мальчишкам мичманам, которые и знать еще не знают, какая может быть любовь к единственной женщине, какое счастье, когда тебя ждут со службы и радостно окружают твои дети…

Он готов был драться с равным по силам противником, пусть даже насколько-то сильнее, но не с такой же армадой, которая ударит одним бортом, и от батарей и города останутся одни лишь щепки.

— Поручик Кошелев? — услышал Завойко металлический голос Изыльметьева.

Командир пожарной команды тяжело поднялся и так же тяжело ответил:

— Как решит начальство… — и сел на место.

— Ясно, — сказал Изыльметьев. — Выявилось три мнения. Будем голосовать. Но, прежде чем всё определится, я скажу то, что думаю сам. Лично я буду драться до конца. Если противник ворвется в город, взорву фрегат и уйду в лес — партизанить. Пока буду жив. Но сдаваться — никогда и ни за что!

Капитан-лейтенант разволновался. Голос его звенел. Завойко подумал: «А ведь он всего на год меня младше и в Петербурге у него семья, которая его любит и которую любит он, и для нее будет горе, если он погибнет. И все-таки у него нет и тени сомнения в том, как надо поступить. А что же я распускаю нюни, словно никогда не бывал в бою, словно не командовал под Наварином сразу двумя батареями, словно не гордился своим боевым «Георгием»? Эх, генерал, генерал!..»

— Кто за предложение драться? — услышал он уже снова спокойный голос Изыльметьева и вслед за Иваном Николаевичем поднял руку. И с радостью увидел, что подняли все. Губарев с Кошелевым тоже.

В кабинет без стука влетел Шестаков:

— Ваше превосходительство, пароход начал промеры глубин. Флаг на ём американский.

— Передай штурманскому прапорщику Самохвалову мой приказ: выйти на боте с командой и проверить, что это за «американец». — Шестаков улетучился. Завойко встал. — Господа офицеры! Я буду на Сигнальном: штаб-квартира у подножия Никольской, наблюдательный пост на верхней площадке мыса. При мне волонтер Лохвицкий, инженер-поручик Мровинский, гардемарин Колокольцев, юнкер Литке и десяток нижних чинов, которые будут передавать мои приказания. Капитан-лейтенант Изыльметьев командует орудиями и экипажем «Авроры», в случае моей смерти или тяжелого ранения к нему переходит общее командование. Капитан Васильев — на «Двине». Мичману Фесуну перекрыть бонами вход в Малую губу. Поручику Кошелеву со своей командой организовать немедленную эвакуацию семей в окрестные селения. Стрелковой партии номер один замаскироваться в кустах между второй и четвертой батареями. Стрелковой партии номер два — на гребне Сигнальной сопки. По местам, господа офицеры! Бог нам в помощь!

3

Пароход не стал дожидаться бота, развернулся и ушел. Окончательно выяснилось, что эскадра — вражеская. Утром 18-го в кильватерном строе она вошла в Авачинскую губу. Впереди пароход и бриг, за ним три фрегата и корвет; на пароходе и первых двух фрегатах флаги английские, на остальных — французские.

— Э, да это наши старые знакомые, — сказал Изыльметьев Завойко. Они оба стояли на верхней площадке Сигнального мыса и разглядывали противника в подзорные трубы. — Все по порядку: англичане — «Вираго», «Президент», на нем контр-адмирал Прайс, и «Пик», французы — «Эвридика», «Форт», на нем контр-адмирал Де-Пуант, и «Облигадо».

— Судя по строю, общее командование эскадры английское, — заметил Завойко.

— Так точно. Дэвид Прайс, старый морской волк. Это он хотел взять «Аврору» в Кальяо. Но где он после этого шатался целых четыре месяца? Пошел бы сразу сюда и без особых хлопот захватил всю Камчатку. Одна «Аврора» вряд ли бы что-то смогла сделать.

— Что верно, то верно, — проворчал Завойко. — Залп из двухсот шестнадцати пушек — это вам не птичка дриснула.

— Ну, стрелять-то они будут одним бортом, значит, надо делить пополам. Но и сто восемь пушек — многовато. Однако выстоим, Василь Степаныч, — есть у меня такая уверенность. Вон как солдаты и матросы откликались на ваши слова. С таким народом да не выстоять — позор!

С раннего утра по всем батареям прошли краткие молебны с упованием на Божью помощь. Завойко вместе со священниками Георгием и Александром Логиновыми обошел седьмую, третью и первую батареи и всюду обращался к боевым расчетам с призывом постоять за честь России-матушки. И все клялись умереть, но не отступить. Когда генерал-майор рассказывал об этом Изыльметьеву, у него подозрительно влажно блестели глаза.

Впрочем, капитан-лейтенант, присутствуя на молебне на батарее № 1, сам мог убедиться в неподдельном энтузиазме солдат и матросов.

Эскадра приближалась.

— Юнкер Литке, — позвал Завойко, и перед ним тут же вырос нескладный юноша — семнадцатилетний сын адмирала Литке. — Костя, — совсем по-домашнему сказал генерал, — спустись и передай Гаврилову, а затем Александру Максутову мой приказ: если неприятель не остановится и будет проходить мыс, открыть огонь. Но так, чтобы ни один снаряд не пропал даром. Выполняй!

— Есть! — козырнул юнкер и побежал по крутой тропинке вниз.

— Пойду и я, — сказал Изыльметьев. — Может так случиться, что и наши пушки достанут.

Фрегат «Президент» поравнялся с Сигнальным мысом, а пароход «Вираго» оторвался от строя и прошел до третьей батареи. Оттуда немедленно раздался выстрел, возле борта парохода взметнулся столб воды.

— Твою мать! — выругался Завойко. — Я же приказал стрелять точно!

Пароход и первые фрегаты ответили бомбами и ядрами. Камни Сигнального содрогнулись от тяжелых ударов, брызнули осколки, взметнулись фонтаны земли. Сигнальная, третья и четвертая батареи не остались в долгу. Однако выстрелы с перешейка и Красного яра не достигали цели, и оттуда быстро прекратили огонь, не желая понапрасну тратить заряды. Огрызалась только первая, и довольно удачно: ее бомбы и ядра доставались и «Президенту», и «Облигадо», и «Пику». Одна бомба ударила прямо в середину верхней палубы «Президента». Ее взрыв разметал людей, порвал такелаж. На фрегате поднялись крики, которые услышали даже на мысе. Корабль начал разворачиваться к западу; тот же маневр повторили остальные, все вышли из зоны обстрела и встали на якоря.

— Молодец Гаврилов! — порадовался Завойко. — Похоже, он им устроил серьезную «козу».

Генерал в тот момент не знал, что «козу» Гаврилов и его батарея устроили наисерьезнейшую, возможно, повлиявшую на весь ход осады: взрывом бомбы был смертельно ранен (может быть, даже сразу убит) контр-адмирал Прайс.

Английские моряки в своем высокомерии не хотели признавать успех русских и сочинили сказочку о самоубийстве адмирала. Мол, он не хотел унижаться перед парламентом и газетами за свою неудачу с захватом «Авроры» и преступное промедление с переходом к Петропавловску, позволившее городу основательно укрепиться (из сведений, доставляемых китобоями, британскому адмиралтейству было известно, что город совершенно беззащитен). Один офицер с «Президента» якобы даже видел в окно каюты, как адмирал выстрелил себе в сердце. Однако скажите, кто мешал адмиралу оправдаться уничтожением Петропавловска? Русские батареи? Но адмирал, по свидетельству очевидцев, сам ходил на «Вираго» в разведку, то есть своими глазами видел ничтожность русской обороны перед артиллерийским могуществом его эскадры Ему ли, старому морскому воину, не понимать, что здесь все преимущества на его стороне и успех обеспечен? И после первых же выстрелов русских пушчонок покончить с собой?! Большую глупость трудно представить! Вот застрелиться после провала осады — это резонно, это по-офицерски, даже не принимая в расчет злобность английского парламента и европейских газет. А уйти, взвалив судьбу операции на плечи нерешительного Де-Пуанта, тем самым обеспечив ее провал, — это как-то уж совсем некрасиво. Тем более что такой поступок не спасал его доброе имя от потоков газетной грязи[70].

Нет, Прайс был убит удачным выстрелом русской пушки, и это событие внесло в ряды осаждающих нешуточное смятение. Весь следующий день корабли стояли на якоре, команды занимались починкой повреждений, а командиры обсуждали, кто возглавит эскадру. Английская сторона требовала, чтобы преемником Прайса стал командир фрегата «Пик» Фредерик Николсон, следующий по старшинству за покойным адмиралом, однако французы категорически стояли за своего контр-адмирала Феврие Де-Пуанта. Они и победили, взяв своеобразный реванш за Трафальгар.

Русские тоже использовали передышку для приведения в порядок пострадавших в первой перестрелке батарей. Укрепления восстанавливались под руководством Мровинского, пушками занимался прапорщик Можайский.

Завойко снова посетил все батареи и везде находил для обслуги теплые слова ободрения и поддержки. Гражданские петропавловцы среди них были и женщины — подвозили воинам воду и пищу. Подростки, ученики старшего класса штурманского училища, вызвались быть на батареях картузниками[71], и отправить их в эвакуацию не смог и сам генерал. Он лишь радовался, что его все семейство сейчас находится за несколько верст от города, не то старшие сыновья, Жора и Степа, наверняка увязались бы за неугомонными штурманятами. А ведь тоже поговаривали о волонтерстве, но он убедил, что на их век возможностей для геройства еще будет с избытком: каждые десять лет у России случаются войны, а на Кавказе, вон, вообще, сражениям конца не видно. Убедил и теперь тихо радовался, а на душе кошки скребли и отчего-то было стыдно.

Весь день 19 августа стояло затишье. Только английский пароход зачем-то утром сходил к Трем Братьям. Там маячник Яблоков сделал по нему три выстрела из 30-фунтовой пушки, которая больше годилась для подачи сигналов, нежели для артиллерийской дуэли. «Вираго» ответил четырьмя выстрелами, не причинив маяку никакого вреда, после чего вернулся в Авачинскую губу.

После полудня из Тарьинской бухты показался плашкоут под парусом. Это унтер-офицер квартирмейстер Усов с женой и детьми еще до появления англо-французов отправился на завод за кирпичом, а теперь возвращался, ни о чем не подозревая. Завод располагался на дальнем берегу бухты, и выстрелы пушек там были не слышны. А корабли, как рассказал потом сам Усов, он принял за эскадру Путятина.

Ох, как обрадовались легкой добыче истосковавшиеся хоть по какому-нибудь успеху моряки великих держав! Все фрегаты спустили шлюпки, которые, ощетинившись штуцерами, наперегонки помчались к бедному безоружному плашкоуту. Унтер-офицер сообразил, что дело нечисто, повернул обратно, но ветер, как назло, стих, парус заполоскал, и плашкоут был взят на абордаж. Кирпичи посыпались в воду.

— Вот скоты! — сказал мичман Фесун гардемарину Колокольцеву, наблюдая за операцией по захвату малого парусно-гребного судна. — Сколько добра ни за грош переведут!

— Да черт с ним, с кирпичом, — отозвался Колокольцев. — Лишь бы детей не тронули.

— Ну, не звери же они! Не с детьми же воюют!

Усовы, а с ними был еще матрос Киселев, вернулись к своим через два дня, уже после первого большого боя, на шлюпке-шестерке, взятой неприятелем вместе с плашкоутом. Усов передал Завойко от французского адмирала письмо следующего содержания:

«Его превосходительству господину губернатору Завойко.

Господин губернатор!

Благодаря военной случайности в мои руки попала русская семья. Имею честь вернуть ее Вам. Примите, г. губернатор, уверение в моем высоком почтении.

Командующий адмирал и шеф Ф. Де-Пуант».

А еще Усов сообщил, что на фрегате «Форт» есть убитые; французы приглашали пленных поступить к ним на службу, но они отказались.

— Когда нас отпускали, ваше превосходительство, — рассказывал квартирмейстер, — офицеры велели передать гарнизону, что, ежели кто сдастся, всем будет освобождение. Ну, тоись, когда Петропавловск будет взят.

— Не вздумай кому-нибудь об этом говорить, — мрачно сказал Завойко. — Не вноси в души сумятицы.

— Да я что… разве не понимаю… — стушевался Усов. — Немтырем буду, как рыба.

4

Двадцатого августа защитники Петропавловска были наготове уже на рассвете. Тогда же заметили оживление на стоянке неприятеля: там спускали десантные боты, между кораблями сновали шлюпки, загорались сигнальные фальшфейеры, скрипели цепи, поднимая якоря. Было понятно: готовится решительное нападение.

Накануне поздним вечером Завойко перераспределил стрелковые партии. Первая переправилась на Кошку на баркасе по протянутому между косой и мысом лееру. Вторая замаскировалась в густом кустарнике на перешейке: Завойко опасался высадки десанта. Волонтеры сосредоточились у Озерной — десант мог быть и там.

Впрочем, Красный яр — тоже весьма удобное место для нападения, но для его защиты стрелков не хватало, а перебросить их в нужный момент из других мест было трудно из-за отдаленности батареи. Поэтому ее командиру, мичману Попову, генерал приказал: отбиваться своими силами, сколько возможно, а в критической ситуации заклепать пушки и отступать к батарее № 2. Отбивать же наступающего противника будут стрелковые отряды — тот, что уже на Кошке, и присоединившийся к нему перешеечный.

Однако утром генерал все же решил, что наиболее вероятным будет атака на Красный яр: защищают его всего три пушки, подавить их не составит особого труда, оттуда по пологому берегу до Кошки и до города добраться проще простого, а за Кошкой «Аврора» и «Двина», захватить которые десанту вполне под силу. Исходя из этих соображений, Завойко приказал передвинуть первый отряд стрелков и волонтеров к четвертой батарее и замаскировать их в кустах; стрелкам беречь заряды, а действовать больше штыком; при угрозе захвата кораблей зажечь их, а командам сойти на берег и присоединиться к стрелкам.

В шесть часов утра, видя, что вскоре начнется артиллерийская дуэль, Завойко пригласил на Сигнальную батарею священника Георгия Логинова отслужить молебен о даровании Господом Богом победы русскому оружию.

— Вы простите, батюшка, что я вас чуть не каждый день на укрепления зову, — несколько смущенно поклонился генерал, — но есть необходимость душе возвыситься и воззвать к высшей справедливости.

— Не извиняйтесь, сын мой, — ответствовал седобородый иерей. — Для меня есть честь великая укрепить Словом Божьим наших воинов и вложить в их сердца силу и честь покровителя русского воинства — святого Александра Невского.

Словно услышав его слова и пугаясь их мощи, бриг и корвет начали обстрел мыса, однако ядра и бомбы пролетали над головами молящихся и падали в Малую губу без каких-либо последствий.

Тем временем «Вираго» взял на бортовые буксиры «Президент» и «Форт», а на кормовой — «Пик» и повел их на позицию.

Молитва закончилась, все поднялись с колен. Священник трижды осенил всех артиллеристов и орудия крестным знамением.

Завойко показал на вражеские корабли и сказал, обращаясь к солдатам и матросам:

— Многие из нас умрут славной смертью за веру, царя и Отечество, но русские не отступят. — И поднял глаза к чистым, без единого облачка, небесам, на которых уже сияло розовое, словно только что умытое, солнце: — Боже, храни царя, а Отечество мы сохраним.

Петр Федорович Гаврилов первый затянул «Боже, царя храни», хор из шестидесяти пяти голосов дружно подхватил, и русский гимн взлетел над сопкой столь громогласно, что спугнул птиц, шумно вылетевших из кустов. Взлетев, они тут же сплотились в живое переливчатое облачко, которое стремительно унеслось вверх и вдаль.

«Вот так же и наши души улетят», — подумал лейтенант Гаврилов, проводив их грустным взглядом. Но тут же внутренне встряхнулся, не позволяя себе расслабляться, тем более на виду у подчиненных и начальства. Не прерывая пения, он краем уха уловил, что снизу, из-под сопки, с кораблей и Кошки, тоже доносится пение, а взглянув на Красный яр, увидел, что и на четвертой батарее все тридцать человек стоят, сняв шапки, и, видимо, тоже ноют.

От сильнейшего чувствования этого единства, которое вот так легко преодолевает расстояния, душа его наполнилась восторгом, и, закончив гимн, он закричал:

— Урра-а-а!

Троекратное «ура», начавшись на первой батарее, пробежало волной через Кошку и закончилось на Красном яру: сверху хорошо было видно, как там кричали и бросали в воздух шапки.

Завойко был совершенно уверен, что и гимн, и «ура» через перешеек и седьмую батарею обогнули Никольскую сопку, достигли Озерной и подняли дух всего гарнизона. Он рассмотрел, что и в городе команда Кошелева, все семьдесят человек, собравшись у пожарного сарая, тоже поют и кричат. Это его радовало, но он тут же огорчился, заметив, что в городе осталось немало жителей, которые, наверное, сами решили охранять свои жилища от пожара. Ему не хотелось думать, что это добавит лишних жертв среди гражданского населения. Он вздохнул, вспомнив, какие бомбы прилетали во время первой перестрелки. Одна не разорвалась и, удивившись размерам, ее специально взвесили. Оказалось, два с половиной пуда! Ударит такая штука в дом, и от него только щепки останутся. И какие же пушки у этих европейцев, ежели за полторы мили этакие «игрушки» забрасывают! Куда тут нашим двухпудовкам, не говоря уже о том, что их всего-то две штуки.

Приказав открыть огонь, когда вражеские корабли окажутся на расстоянии нашего пушечного выстрела, Завойко поднялся на свой наблюдательный пункт над первой батареей.

Между тем «Пик» первым стал на якорь со шпрингом[72] правее Сигнального мыса, за ним в полутора кабельтовых — «Президент», далее так же — «Форт» и сам «Вираго».

Ровно в девять часов они открыли огонь: «Пик» бил вдоль Сигнальной батареи и по гребню сопки, видимо, усмотрев там наблюдательный пост генерала, но вреда особого не причинил; остальные забрасывали ядрами и бомбами вторую и четвертую батареи; кое-что перепадало «Авроре» и «Двине». Сами же встали таким образом, чтобы пушки кораблей и второй батареи достать их не могли. Получилось так, что практически открытые первая и четвертая со своими восемью устаревшими пушками дрались против восьмидесяти самых современных орудий, среди которых были такие бомбические монстры, которые швыряли снаряды в 86 английских фунтов.

Батарею № 1 англо-французы, видимо, считали наиболее серьезной угрозой их планам, потому что с самого начала основной огонь сосредоточили на ней. Она находилась ближе всех к фрегатам, и ее пушки, особенно бомбические орудия, вредили противнику сильнее всех. Каждый посланный ею снаряд находил свою цель. В бортах фрегатов уже зияли пробоины, с мачт свисали обрывки такелажа, дым от пожаров и выстрелов окутывал корабли до середины мачт, мешая артиллеристам обеих сторон лучше прицеливаться.

Четвертая батарея вела дуэль с «Вираго», вооруженным в основном тяжелыми бомбическими орудиями, и дуэль эта, как ни странно, была более успешна для русских. По крайней мере, их пушки оставались целы, и никто из артиллеристов, на удивление, серьезно не пострадал, а на пароходе часть орудий была разбита, и команда то и дело занималась тушением пожаров, возникавших от русских брандскугелей[73].

— Ура, Гаврила! — после каждого особо удачного выстрела орал своему другу и помощнику — гардемарину Токареву командир батареи мичман Попов. Первый в жизни бой и так славно складывается! Молодая кровь бурлила в жилах, требовала движения. Им не стоялось на месте, и временами ноги сами выписывали танцевальные коленца. Чумазые от пороховой гари и грязи, артиллеристы, тоже молодые и возбужденные, глядя на приплясывающих командиров, хохотали и еще живее заряжали, наводили, стреляли, откатывали пушки, банили их и снова заряжали… наводили… стреляли…

Вражеские ядра и бомбы перепахивали землю вокруг и на самой батарее, но она была, как заговоренная — даже лафеты оставались целы. И пороховой погреб, выкопанный в стороне и скрытый кустами — тоже. Картузы с порохом оттуда исправно носили ученики штурманского училища Федя Алексеев и два Васи Крохалев и Чупров. Им тоже было весело.

На исходе первого часа артиллерийского сражения на наблюдательный пост к генералу поднялся с Сигнальной батареи юнкер Николай О'Рурк, грязный и оборванный, голова забинтована какой-то тряпкой.

— Ваше превосходительство, — задыхаясь, то ли от усталости, то ли от быстрого подъема, сказал он, — лейтенант Гаврилов уже дважды ранен, но покидать батарею не хочет.

— Юнкер Литке! — позвал Заной ко. Из кустов возле поста вынырнул юноша. — Спускайтесь вниз, ко второму отряду стрелков и передайте подпоручику Губареву, что я назначаю его командиром первой батареи. Пусть передаст команду Дьяконову, а сам немедленно поднимается на батарею. Исполнять, аллюр три креста!

Юнкер исчез, а Завойко обратился к О'Рурку:

— Как общее положение на батарее?

— Есть убитые и много раненых осколками от горжи. Камней навалило столько, что невозможно поворачивать пушки… Станки повреждены…

— Пойдемте! Я хочу лично убедиться.

Генерал спустился на батарею. Та как раз пережила очередной ядерный удар, но ответить на него не могла: пушки были если не перевернуты и разбиты, то засыпаны обломками скалы. Да и вся площадка представляла собой адское месиво из ядер и камней. Уму непостижимо, что здесь еще находятся живые люди раненые, побитые, но живые. И над ними развевается крепостной Андреевский флаг.

— Ваше превосходительство, — ковыляя, подошел лейтенант Гаврилов, вынырнувший неизвестно откуда, — вам нельзя здесь находиться. Они готовят десант, и сейчас будет залп!

— Слушайте меня! — зычно крикнул Завойко, и все, кто мог, обернулись к нему. — Орудия заклепать, картузы отправить на Кошку, на вторую батарею. Наличному составу сойти вниз и переправляться на косу, а затем двигаться к батарее номер четыре. Вражеский десант направляется туда. Крепостной флаг перенести в город.

— Что делать с убитыми? — спросил Гаврилов.

— Сколько?

— Шесть человек.

— Пока оставьте здесь. Вечером заберем и похороним, как полагается. Сегодня сюда они не полезут.


Десант, в основном французы, численностью не менее 600 человек, высадился южнее Красного яра и быстрым шагом, а где и бегом двинулся к четвертой батарее.

Завойко снял обслугу вместе с командирами бездействовавших на тот момент третьей, шестой и седьмой батарей (у каждой пушки остались по два артиллериста), сам возглавил сводный отряд стрелков и матросов с «Авроры» (ими командовал мичман Фесун) и повел всю ударную группу к батарее № 2.

Изыльметьеву и Васильеву генерал приказал держать под контролем береговую линию между четвертой батареей и косой и остановить десант, если он прорвется к городу.

Мичман Попов и гардемарин Токарев, несмотря на мальчишескую удаль, быстро и трезво оценили опасность надвигающегося десанта. Пушки сделали еще по одному выстрелу, затем пушкари спокойно их заклепали, спрятали в укромное место оставшиеся заряды и, отстреливаясь, стали отступать, сближаясь с первым стрелковым отрядом и волонтерами, которые спешили им на помощь.

Несмотря на огромный перевес в силах, позволяющий, как говорится, на плечах отступающих ворваться в город, десантники повели себя весьма странно. Они подняли над оставленной батареей французский флаг и устроили салют в честь своей победы. Однако торжество их длилось недолго: почти одновременно по позиции батареи ударили русские корабельные пушки, и заговорила Кошенная, а на берегу и на склоне сопки, среди кустов, появились стрелки, идущие в штыковую атаку. Про русские штыки после неудачного Наполеоновского похода в Россию была наслышана вся Европа, ужас перед ними переходил от отцов к детям и действовал безотказно. Десантники попятились, а тут еще ни с того ни с сего над ними разорвалась бомба, запущенная с парохода. То ли ошиблись англичане с прицелом, то ли выразили свое возмущение дурацким поведением союзников, но эффект она произвела именно тот, который в таких случаях наиболее естествен: подхватив раненых (а может, и убитых), десант пустился наутек. Да с такой скоростью, что когда отряд, предводимый юными мичманами Фесуном, Поповым и Токаревым (Завойко отстал: в сорок два года без тренировки бегать трудновато), ворвался на позиции батареи, французы уже погрузились в боты и шлюпки и отвалили от берега.

Постреляв им вслед для острастки и оценив состояние позиции — восстановить ее сейчас же было невозможно, — стрелки забрали припрятанные картузы с порохом и другие заряды и вернулись на Кошечную. Тем более что два фрегата поторопили их, дав по ним залп ядрами. К счастью, без последствий.

Теперь единственным препятствием захвату «Авроры» и «Двины», что было бы самой лакомой добычей, была батарея № 2 и, собственно, пушки самих русских кораблей. Орудия всех трех союзных фрегатов, а равно и парохода, обрушились на Кошечную, русский фрегат и транспорт. Однако батарея Дмитрия Максутова, управляемая хладнокровным командиром, успешно огрызалась. Зная промежутки между выстрелами, лейтенант своевременно отправлял подчиненных в укрытие и также вовремя призывал их к орудиям. Стараниями Шлыка и корабельных плотников с подручными батарея была оборудована наилучшим образом. Пушечные лафеты, по предложению Степана, дополнили небольшими поворотными платформами, наподобие карронадных, позволяющими быстро наводить на цель по горизонтали; заднюю стенку бруствера закрыли деревянными щитами, к которым крепились брюки[74] и откатные тали, возвращающие пушку на место; земляную площадку батареи накрыли общей деревянной «палубой», которая, до того как ее измочалили ядра, очень помогала споро управляться с орудием.

Все сто двадцать восемь человек обслуги — солдаты, матросы и картузники — действовали слаженно, как единый механизм. Штурманята, перешедшие с четвертой батареи, и неизвестно как объявившийся на батарее сын подпоручика Губарева, Петя, резво подносили картузы[75].

Сам Максутов показывал пример неустрашимости: спокойно ходил под ядрами и бомбами, твердым голосом отдавал команды и ободрял подчиненных. И батарея стреляла размеренно и метко.

Жаль, что их подвиг остался незамеченным властями, а они достойны отдельного памятника.

Эта размеренность привела Изыльметьева к мысли, что Максутов экономит порох, и он, воспользовавшись тем, что мичман Фесун вернулся на корабль, приказал ему нагрузить баркас картузами и переправить их на батарею. Николай Алексеевич с радостью бросился совершать очередной подвиг — а это был истинный подвиг: под бомбами и ядрами перегнать полную пороха лодку — вовсе не шутка, но мичман, видимо, понравился тем, кто на небесах: все пули и бомбы его миновали. И доставленные картузы оказались нелишними.

Завойко немного просчитался в отношении бездействия Перешеечной батареи: за те два часа, что шло сражение с десантом и артиллерийская дуэль Кошечной, «Авроры» и «Двины» с кораблями англо-французов, «Эвридика» и «Облигадо» дважды подходили под выстрелы батареи и пытались отправить к берегу десант в шлюпках, но оставшиеся артиллеристы под командой лейтенанта Анкудинова и прапорщика Можайского меткими выстрелами сумели корабли отогнать, а одну шлюпку с десантом потопили. Вполне возможно, будь на месте французов англичане, вряд ли бы дело закончилось без серьезных последствий. Но, слава богу, что закончилось именно так!

В половине седьмого часа пополудни все корабли противника снялись с якорей и отошли к Тарьинской бухте. Занялись устранением повреждений — русские ядра и бомбы нанесли их немало, — и похоронами убитых.

Похоронили на берегу Тарьи и адмирала Прайса.

Завойко с Изыльметьевым также подвели итоги первого боя. Генерал записал для будущего рапорта:

«В сражении 20 августа с нашей стороны убитых нижних чинов 6, раненых: обер-офицер 1, нижних чинов 12.

Повреждения на батареях:

№ 1 — у одной бомбической пушки сколоты поворотный брус и деревянные станочные подушки, сломан болт подъемной коробки; у 36-фунтовых пушек сломаны передние и задние оси и три колеса и лопнули брюки; у других лопнули трое талей и четыре стропки для закладывания их; сломаны четыре банника и два пробойника, платформа в некоторых местах поломана; бруствер в двух местах поврежден ядрами.

№ 2 — у 2-го орудия перебит брюк; у 4-го окончание дула повреждено и перебит брюк; у 8-го — левая станина и перебит брюк: у 10-го — окончание дула немного повреждено и у станка — правый горбыль; у 11-го — подбит станок…

№ 4 — у станков перерублены: оси, три брюка, трое талей; изломаны прицелы у всех орудий и ударные молотки; расколота одна станина; разорвано два пороховых ящика; не оказалось трех кокоров, одной лядунки, четырех колес, цапфенных горбылей трех и двух медных протравок».

Изыльметьев заметил столь необычную скрупулезность — зачем, спрашивается, командующему обороной все эти брюки, тали, болты, горбыли, банники и стропки, его ли подобный уровень забот?! — но промолчал. Он понял: в этом, казалось бы, мелочном перечислении потерь скрыта жуткая горечь — на чем держится престиж великой России, которая не смогла, а вернее, не удосужилась обеспечить достойную защиту своих — пусть далеких, однако своих! — рубежей. Но он не знал — и может быть, слава богу, что не знал, — насколько жалки укрепления гордости русского флота Севастополя, которому предстоит многомесячная оборона от тех же англо-французов вкупе с турками. И какую горечь должен был испытывать командующий обороной адмирал Корнилов, который задолго до высадки англо-французов требовал от главнокомандующего — светлейшего князя Меншикова укрепить город, но тот, одержимый болезнью шапкозакидательства, лишь посмеивался. А ведь Севастополь не на краю земли, до него не надо добираться вокруг света полгода на корабле или столько же — посуху. И император не доглядел, что у него под боком творится, а может быть, просто стал уже не тот. И возраст под шестьдесят, и любовь, которая поддерживала и вдохновляла его многие годы, давно ушла…

Глава 5

1

Военный совет союзников, созванный вечером 20 августа, был скандально бурным. Красный от ярости капитан Николсон, после смерти Прайса возглавивший английскую часть эскадры, просто бушевал, обращаясь к Феврие Де-Пуанту:

— Объясните нам, адмирал, чем вы руководствовались, не позволив десанту «Эвридики» и «Облигадо» высадиться на берег? Мы полностью разгромили две батареи русских, десант с вашего «Форта» был на пороге города, наш десант был готов развить успех, и вдруг… Я не поверил своим глазам, когда бриг и корвет пошли прочь от перешейка. Объяснитесь, черт побери!

Седовласый Де-Пуант, восседающий во главе длинного стола, за которым расположились командиры кораблей и десантных групп, оставался невозмутим:

— Я, капитан, руководствовался результатами сражения. И в вашем «Пике», и в моем «Форте» уже достаточно пробоин, в том числе и подводных. У «Вираго» и «Президента» дела не лучше. Русские артиллеристы, надо признать, превосходно стреляют. На перешейке, как мне доложили, на пять пушек было всего десять артиллеристов, правда, стреляли только три орудия, но и тех хватило, чтобы у брига разнесло шканцы, а корвет получил пробоину через оба борта. При этом русские потопили шлюпку с десантом, погибло девять человек. А у вас, между прочим, я что-то не заметил рвения к высадке своего десанта. Более того, бомба с «Вираго» произвела опустошение среди наших морских пехотинцев…

— Это была ошибка артиллеристов, — пробормотал командир парохода. — Приносим наши извинения.

— Если я погибну, передам ваши извинения тем пяти десантникам, которых мы завтра будем хоронить, — язвительно сказал адмирал.

— Господин адмирал, мы тоже недовольны тем, что нас отозвали, — сказал де-ла-Грандьер, командир французского десанта. — И офицеры, и солдаты рвались в бой. Мы легко захватили бы русские батареи — ту, что на перешейке, и ту, которая левее, у основания горы.

— Город так просто не взять, русские будут стоять насмерть, а нам еще идти через океан, и корабли в таком состоянии не дойдут, — оглядывая сидящих, четко произнес Де-Пуант. — Сейчас мы не готовы к длительной осаде. Разве кто-то ожидал, что береговые батареи будут столь сильны. Мы рассчитывали на увеселительную прогулку, а нам преподали урок. Смерть адмирала Прайса, которого мы все безмерно уважали, говорит о том же.

За столом поднялся шум. Николсон встал и повел рукой, успокаивая офицеров.

— Адмирал Прайс ни за что бы не ушел, не закончив дело, ради которого пересек океан. — Голос капитана был тяжел, слова падали, как ядра. — А вы хотите бежать, как напуганный заяц.

— Еще одна такая дуэль — и у нас не останется боеприпасов, — упорствовал старый адмирал.

— Будем действовать десантом, — подал свой голос капитан Буридж, командир английской морской пехоты.

— Вы видели, какая тут местность? — Лейтенант Бурассе, командир гребных судов, поддержал адмирала. — Нам наверняка устроят засады!

В дверь постучали. Это было так неожиданно, что все повернулись к входу. Во время заседаний совета вход посторонним был запрещен.

— Кто там? Войдите, — сердито сказал адмирал.

Вошел старший вахтенный офицер:

— Простите, господин адмирал, дело сверхсрочное. На борт поднялись два матроса с американского купца, что стоит на севере бухты. У них есть для вас важные сведения.

Адмирал потер бритый подбородок. Вид у него был недовольный, но в душе старик радовался, что получил передышку. Он страшно устал и уже твердо решил по возвращении из этого похода уйти в отставку.

— Что ж, прервемся, господа, послушаем представителей молодой демократии.

Вошли два типичных ирландца — рыжие шевелюры, рыжие бороды, щеки веснушчатые, — небрежно поклонились.

— В чем дело, господа? — спросил Де-Пуант.

— Сведения имеем, которые могут вам пригодиться, — сказал один.

— Если сойдемся в цене, — добавил второй и ухмыльнулся.

— И сколько же вы хотите за ваши сведения?

— Да по пятерке золотых «орлов» было бы не худо, — осклабился второй.

— Это… сколько? — недоуменно вскинул брови адмирал.

— Пятьдесят долларов каждому, — пояснил капитан Уитингейм с «Президента».

— Золотых, а не бумажных, — уточнил первый американец.

— А не подавитесь? — зло поинтересовался Николсон.

— Ты, англичанин, за наши глотки не переживай, — ощерился второй. — Мы, американцы, все проглотим. Будете покупать? Если да — деньги вперед.

— Как решите, адмирал? — повернулся к Де-Пуанту де-ла-Грандьер.

— Это же кот в мешке, — продолжал сомневаться старик.

— Кот или поросенок — неважно, — сказал Николсон. — Если товар окажется негодным, утопим продавцов — и дело с концом.

— Микки и Пэдди[76], вы поняли, что вас ждет? — скривил в усмешке губы Буридж.

— Слушай, Патрик, по-моему, этот Джон Бульфинч[77] нас оскорбляет. — Рука второго американца легла на рукоять кинжала, висевшего у него на поясе.

Буридж, покраснев от гнева, вскочил и выхватил из-за поясного офицерского шарфа пистолет, с которым никогда не расставался.

— Сядьте, капитан! — хлопнул ладонью по столу адмирал. — И уберите оружие! Только драки мне тут не хватало.

— Спокойно, Майкл, — остановил товарища и Патрик. — Американца эти мелочи оскорбить не могут, тем более на французском корабле. Мы с тобой как бы на территории Франции, и французский адмирал не позволит расправиться с гражданами нейтральных Соединенных Штатов Америки.

— Этот Пэдди мог бы выступать в английском парламенте, — хохотнул Уитингейм.

Буридж мрачно оглядел членов совета; не встретив ни в чьих глазах, кроме Николсона, поддержки, сунул пистолет за шарф и опустился на место.

— Итак, вернемся к нашим баранам, — сказал Де-Пуант.

Майкл толкнул Патрика локтем:

— Все-таки нас тут оскорбляют… — и потянулся к кинжалу.

— Это не оскорбление, — смутился адмирал. — Просто поговорка. Значит, начнем с начала, с того, зачем вы сюда пришли.

— Он шутит, господин адмирал, — сказал Патрик. — Знаем мы эту английскую поговорку.

— Они и шутить умеют, — проворчал Николсон на ухо Буриджу. — Неужели демократия животных делает людьми?

Слова Николсона Буриджа развеселили и он перестал хмуриться.

Адмирал постучал пальцами по столу:

— Значит, вы хотите получить по пятьдесят долларов золотом? — Американцы дружно кивнули. — Вы их получите, если ваша информация того стоит.

— Она стоит дороже, — веско произнес Патрик, — однако, мы — люди деловые и понимаем, что лучше получить меньше, но наверняка.

— Хорошо, хорошо, вам уже сказано, что получите. Выкладывайте.

— Наша посудина уже пятый месяц стоит здесь в ремонте, и мы исходили вокруг города все тропки вдоль и поперек, — заговорил Патрик, а Майкл подтверждал его слова размеренными кивками. — Давайте мы нарисуем план, с какой стороны лучше всего подойти к городу и где стоят батареи. Скажем также, сколько там человек…

После того как американцы все сделали и получили свои деньги, правда, не долларами, а гинеями, и пошли к выходу, Де-Пуант спросил:

— Вы что, так ненавидите русских? Они же вас, можно сказать, приютили…

— Ничего личного, — ответил Патрик. — Русские очень хорошие люди, но бизнес есть бизнес.


После получения таких сведений, которые дали союзникам огромный шанс для успеха операции, старый адмирал уже не сопротивлялся нажиму английских и своих офицеров, жаждавших реванша за проигрыш первого сражения. Запланировав на восстановление кораблей три дня, совет решил начать следующую атаку на рассвете 24 августа.

2

Завойко и Изыльметьев также использовали передышку для восстановления разрушенных батарей и ремонта повреждений на «Авроре» и «Двине».

Непосредственно пушками занимался прапорщик Николай Можайский; он вернул в строй бомбические орудия и одно 36-фунтовое на Сигнальной батарее и два 24-фунтовых на батарее Красного яра.

Плотники во главе со Степаном Шлыком заменяли лафеты и ремонтировали платформы.

Стрелковые партии и пожарные расчищали площадки батарей, подсыпали брустверы и вязали фашинник для прикрытия горжи.

Пушки «Двины» мало пригодились 20 августа — они были старого образца, и снаряды, посылаемые ими, по большей части не долетали до кораблей противника. Что, конечно, весьма огорчало артиллеристов. Поэтому три пушки с транспорта заменили покалеченные орудия на батарее № 2.

В результате к вечеру 23 августа все три батареи приобрели огневую силу, ненамного уступавшую первоначальной.

Как-то само собой получилось, что командир транспорта, будучи по званию на ранг выше Изыльметьева, ничуть не возражал против того, чтобы тот командовал морской частью обороны. Поэтому, когда генерал приказал из освободившихся матросов сформировать стрелковый отряд, Изыльметьев включил в него в первую очередь членов экипажа «Двины». Командиром отряда в составе 33 человек нижних чинов и гардемарина Кайсарова назначили лейтенанта Анкудинова.

После полудня 23 августа Завойко и Изыльметьев встретились в губернском управлении за чашкой чая. Ординарец Шестаков к чаю организовал графинчик кедровой настойки, нарезал соленой чавычи, вяленой медвежатины и выставил большую сковороду жареной с грибами картошки, а к ней миску малосольных огурчиков, испускающих одуряющий аромат чеснока и укропа.

— Война войной, а обед по расписанию, — посмеялся Изыльметьев, поднимая граненый стаканчик с настойкой цвета хорошего выдержанного коньяка и смолистым запахом. — Будем здоровы!

Чокнулись, выпили, закусили чавычей и принялись за картошку с медвежатиной вприкуску и огурчиком поверх.

— У меня к вам письмо, Василь Степаныч, — прожевав, сказал Иван Николаевич.

Завойко даже вилку опустил — так удивился: вроде бы почты не было.

Изыльметьев достал из внутреннего кармана сюртука сложенный вчетверо лист писчей бумаги и подал генералу.

— Так, так… — Завойко пробежал глазами неровные строчки и глянул поверх листа на капитан-лейтенанта. — Вы знакомы с содержанием сего послания?

— Да, — кивнул Иван Николаевич. — И должен сказать: ходатайствую об удовлетворении его просьбы. Арбузов — боевой офицер, хорошо знающий тактику пехотного боя и, кстати, по пути в Камчатку обучивший этой тактике сибирских стрелков. Пренебрегать таким офицером в наших условиях не годится. Он и просит использовать его опыт в полной мере.

— Ну, хорошо. — Завойко промокнул губы салфеткой и позвал: — Шестаков! — В дверях вырос ординарец. — Отправляйся на «Аврору», найдешь там волонтера Арбузова и передашь мой приказ: отобрать во всех стрелковых партиях обученных им солдат, сформировать из них отряд и возглавить его. Все ясно?

— Так точно!

— Повтори. — Шестаков без запинки повторил приказание. — Исполнять аллюр три креста!

Ординарец исчез. Завойко разлил по стаканчикам настойку.

— Судя по тому, как засновали между их кораблями шлюпки, — заговорил он, подняв свой стаканчик и разглядывая на свет содержимое, — снова началась подготовка. Чует мое сердце: все решится завтра. У них просто времени не остается: погода скоро испортится, начнутся штормы, а возвращаться далековато. Поэтому, я думаю, главный удар будет нанесен завтра по третьей и седьмой батареям. И десант они высадят на севере, за Никольской сопкой.

— Могут повторить и у Красного яра, — заметил Изыльметьев.

— Могут, — кивнул Завойко. — Но вряд ли. Они же не дураки, знают, что окажутся под ударом трех батарей и пушек «Авроры». От их десанта там одни лохмотья останутся. Впрочем, ладно, направлю туда второй отряд Губарева. — И заглянул в стаканчик. — Ох, что-то долго я его держу. Давайте за победу, Иван Николаевич!

Выпили за победу, закусили.

— Вы еще долго собираетесь здесь оставаться? — поинтересовался Изыльметьев. — Кажется, уже два срока отслужили.

— Да уж двенадцать лет. Но, вы знаете, нам тут нравится и, если бы не дети — им же учиться надо, — жили бы да жили. А так — думаю, на будущий год, если война кончится, просить о переводе. Баронесса моя совсем крестьянкой стала — хозяйство ведет, детей рожает. Десятого ждем!

По счастливой улыбке Василия Степановича без слов было понятно, как он любит свою жену, своих детей. Изыльметьев тут же налил по третьему разу.

— Третий тост, как полагается, — за любовь, — возгласил он. — За любовь к родителям, к жене, к детям…

— К Отечеству, — добавил Завойко, поднимая свой стаканчик. — Вы не поверите, Иван Николаевич, меня до слез трогает то, как дерутся за Отечество наши солдаты и матросы. Местные — понятно, у них дома, семьи, хозяйство, есть за что драться, а у остальных-то нет здесь ничего, кроме воинского долга и этого эфемерного понятия Родина, Отечество, за которое надо жизнь отдавать. И они — отдают, даже не думая о том, вспомнит ли о них Родина. А ведь это и есть знак высшей любви! И я выпью за такую любовь стоя.


Капитан Арбузов до позднего вечера собирал своих стрелков. Выстроив команду возле губернского правления, Александр Павлович обратился к ней со словами:

— Теперь, друзья, мы снова вместе. Я назначен к вам командиром и клянусь крестом Святого Георгия, который честно ношу четырнадцать лет, не осрамлю этого звания! Но если вы увидите во мне труса, немедленно заколите меня штыками и наплюйте на мой труп! Однако знайте, что и я потребую точного исполнения присяги — драться до последней капли крови! Умрем — не попятимся!

— Так точно! Умрем — не попятимся! — как один человек подтвердили стрелки.

3

Двадцать четвертого августа в четыре часа утра началось движение на позициях противника — это было заметно по мутным огням на шлюпках, сновавших в разных направлениях, — и горнисты защитников протрубили тревогу.

Над морем висел густой туман; начавшийся рассвет постепенно окрашивал его во все более светлые тона — сначала сизо-голубые, затем бледно-розовые, постепенно переходящие в светло-желтые и молочные. Но никто не обращал внимания на эту красоту.

Завойко, как и перед первым сражением, объехал и обошел все батареи и отряды и всюду говорил о воинском долге и защите Отечества. Ответ был одинаков и единодушен: «Умрем, но не сдадимся!»

Молебен о даровании победы был только один — на борту «Авроры» его отслужил корабельный священник — иеромонах Иона; в других местах уже готовились к бою и потому молились каждый про себя.

Туман оседал к воде, обещая солнечный день и обнажая мачты, а затем и корпуса парохода и двух фрегатов, движущихся в буксирном кильватере на север вдоль сопки Сигнальной в двух кабельтовых от берега. Фрегаты шли под адмиральскими флагами — это были «Форт» и «Президент».

Напротив перешейка «Форт» отдал буксир и начал становиться на якорь и шпринг. Пароход же повел дальше англичанина. И тут третья батарея сделала по ним несколько выстрелов, довольно удачных: на английском фрегате был сбит гафель, и флаг упал. На батарее грянуло «ура». Флаг на «Президенте» тут же подняли снова, и фрегат, еще идя на буксире, ответил беглым, так называемым батальным огнем. А далее уже «Форт», встав на якорь, продолжил обстрел батареи всем бортом. Казалось, что можно сделать пятью 24-фунтовыми орудиями против 30 более мощных и крупных? Но «Форт» подошел к батарее слишком близко, поэтому каждый ее снаряд наносил свой удар по фрегату. Одно из ядер разбило фок-рею, другое — грот-стеньгу[78]; ядра рвали такелаж, пробивали корпус, нанося опасные повреждения. Однако пушки «Форта» тоже делали свое дело. В течение получаса батарея, открытая, с простым земляным бруствером и таким же тыльным валом, была буквально перепахана, лафеты и платформы разбиты, у одного орудия оторвало дуло, три других валялись, засыпанные землей и обломками камней. Половина обслуги выбыла из строя. Целой осталась лишь одна пушка, и она продолжала стрелять.

Тем временем пароход довел до места против седьмой батареи английский фрегат, а сам прошел чуть дальше и стал спускать десантные шлюпки. «Президент», став на якорь и шпринг, немедленно обрушился 26 крупнокалиберными орудиями на три пушки капитан-лейтенанта Кораллова (оставшиеся две бездействовали из-за направленности в другую сторону). «Вираго» со своими бомбическими орудиями тоже старался преуспеть в уничтожении русской батареи.

«Форт», продолжая обстрел, вслед за англичанами также отправил десант с явным намерением высадиться у перешейка, захватить его и выйти в тыл второй батарее и «Авроре» с «Двиной».

Завойко, предвидя возможный захват высот, с которых легко можно ворваться в город, отправил отряд Губарева и 15 лучших стрелков-камчадалов к вершине Никольской сопки. Они должны были сдержать первый натиск десанта. Отряд Анкудинова и остальные стрелки остались в резерве у порохового погреба, расположенного у подножия сопки. Здесь же находилась штаб-квартира генерала.

Изыльметьев, слыша гул обстрела третьей батареи (некоторые ядра перелетали перешеек и падали в воду Малой губы) и полагая, что среди артиллеристов наверняка большие потери, отправил туда мичмана Фесуна с десятком матросов.

Фрегат «Эвридика» и бриг «Облигадо» тем временем попытались подойти к Красному яру для вторичной высадки десанта. Их встретили плотным огнем восстановленные батареи № 4 (под командованием старого артиллерийского кондуктора Дементьева) и № 1 (ею теперь командовал мичман Попов, заменивший раненого Гаврилова), к которым присоединились Кошечная и русские корабли. Французы отказались от своего намерения, передвинулись к «Форту», обстреливая город ядрами через сопку, и направили пять ботов десантников к перешейку.

…А десант с «Форта» двигался к берегу, и остановить его было нечем. Молодые артиллеристы — большинство из Сибирского стрелкового батальона — метались под вражеским огнем, отчаянно пытаясь поднять пушки. Александр Максутов сам бросился к исправному орудию, крича:

— Братцы, заряжай!

Команду исполнили молниеносно. Лейтенант навел на цель и сам поджег запал. Пушка рявкнула, посылая ядро, и большой катер с десантом переломился пополам, люди посыпались в воду. С фрегата донеслись вопли ужаса и ярости, и «Форт» ответил залпом всего борта. Смерч ядер и бомб ударил по батарее, но солдаты, вдохновленные удачей командира, действовали быстро и слаженно. Пушку откатили, пробанили, заложили картузы с порохом, командир лично поднес полупудовое ядро и закатил его в ствол, пушку вернули на место, и Максутов снова начал прицеливаться.

Но французские артиллеристы, мстя за своих товарищей, выделили именно это русское орудие, и несколько ядер одновременно обрушились на него. Пушку отбросило в сторону с развороченным лафетом, а у лейтенанта Максутова по локоть оторвало руку. Еще мгновение он стоял, шатаясь, с удивлением глядя на свою страшную рану, и рухнул на землю.

На борту французского фрегата раздались крики «виват» и «браво», так там обрадовались своему победному залпу.

Мичман Фесун со своей группой появился на батарее как раз в этот момент. Он мгновенно оценил обстановку.

— Слушать меня всем! — Молодой голос мичмана перекрыл все шумы. — Общий отход через перешеек. Раненых забрать с собой, убитых похороним после боя. Ружья и картузы не оставлять. Марш-марш живей!

Воспользовавшись паузой между залпами фрегата, артиллеристы и матросы-авроровцы подхватили раненых и все остальное, что можно было унести, и скрылись в лесу за батареей. Следующий удар «Форта» накрыл уже пустую разрушенную площадку.

Ничем и никем не сдерживаемый французский десант начал высадку на берег под самым перешейком.

Пока между «Фортом» и батареей Александра Максутова шла смертельная дуэль, «Президент» и «Вираго» уничтожали препятствие в виде батареи № 7 капитан-лейтенанта Кораллова. Однако, несмотря на десятикратный перевес в количестве пушек (о калибрах нет и разговора), англичане никак не могли заставить замолчать упрямых русских. В течение двух часов то на фрегате, то на пароходе трещало дерево мачт и палубных надстроек, повисала порванная оснастка, росло количество зияющих дыр в корпусах, падали убитые и раненые. Десантные боты не решались высунуться из-за кораблей. Два из них рискнули, и один тут же был потоплен метким русским ядром.

Но в конце концов огромное преимущество англичан сыграло свою роль: пушки русских, опрокинутые и заваленные землей и фашинником, замолчали, оставшиеся артиллеристы и контуженный в голову Кораллов ушли к своим, и морская пехота беспрепятственно начала высадку на Озерновской косе.

Общий счет десантируемых англичан и французов превышал 700 человек. Французам, во главе с де-ла-Грандье, предписывалось подняться на Никольскую сопку через перешеек; англичане делились на две группы: меньший отряд, под командованием капитана Буриджа, должен был подняться на Никольскую сопку и вместе с французами обстреливать русские корабли, вторую батарею и город из штуцеров и малой гаубицы, доставленной с десантом; большей партии, возглавляемой лейтенантом Паркером, надлежало обогнуть сопку с севера и ворваться в город по дефиле между сопкой и озером, нарисованному деловыми американцами.

Как позже писал в одном из писем мичман Николай Фесун, «при десанте ничего не забыто; все до мелочей взято было на шлюпки: гвозди для заклепки орудий, различные инструменты для разрушения батарей, завтрак на весь десантный отряд и, сверх того, отдельный запас провизии, предназначенный, вероятно, для временно остающихся гарнизонов в городе; потом кроме патронов в суме у каждого матроса и солдата ящик с патронами запасными, несколько тюфяков, одеял; были взяты превосходно снабженные походные аптеки и, наконец, кандалы для заковывания некоторых пленных».


Встретив остатки команд Максутова и Кораллова, Завойко отправил раненых в город, где в наскоро оборудованном госпитале не покладая рук трудились городские и корабельные врачи под началом статского советника Ленчевского, остальных объединил в отряд и поручил командовать им мичману Фесуну. Николай Алексеевич, кстати, доложил генералу о новой порции десанта на перешеек, отправленной «Эвридикой» и «Облигадо».

— Так что, ваше превосходительство, десантников больше девяти сот, — заключил он.

— Четверо на одного? Многовато. Гардемарин Колокольцев! — вызвал Завойко одного из своих порученцев. Бегом на «Аврору»! Пусть капитан-лейтенант поставит под ружье всех, кто может и не может, и направит сюда. Здесь и сейчас решается судьба города.

Гардемарин козырнул и умчался.

Как раз в это время на дороге, ведущей от рыбного сарая в город, показались английские десантники.

— Юнкер Литке! Бегом к поручику Гезехусу! Неприятеля подпустить ближе и ударить картечью! — приказал генерал.

— А мы уже и зарядили. Небось и сами с усами, — проворчал поручик, получив приказание. Выпуская облачка дыма из-под пшеничных усов: он спокойно курил короткую немецкую трубочку и поглядывал сквозь листву на дорогу, заполнявшуюся солдатами в красно-синих мундирах.

Его батарея из десятка легких, 18- и 6-фунтовых пушек, заряженных картечью, хорошо замаскировалась в густом кустарнике; со стороны дороги пушки были прикрыты срезанными ветками, чтобы при необходимости легко освободить сектор стрельбы. Тридцать человек замерли в ожидании команды. Конная пушка Зарудного, тоже подготовленная к выстрелу, стояла в тылу; солдат Карандашев, коренастый сивоусый мужичок, придерживал лошадь под уздцы, чтобы та, испугавшись, не понесла.

— Восемнадцатифунтовые, товсь! — негромко скомандовал Гезехус. Маскировка мгновенно была убрана, открыв черные жерла стволов. — Прямой наводкой по десанту… пали!

Пять сгустков визжащей картечи врезались в массу морских пехотинцев, в одно мгновение выкосив десятки людей. Началась паника, только что уверенно шагавшие со штуцерами наперевес солдаты стали вдруг беспорядочной толпой, с криками и толкотней убегавшей под прикрытие склона сопки. Кого-то из раненых они сумели подхватить и унести с собой, но многие остались лежать на дороге, испуская отчаянные крики, призывая на помощь. А многие — неподвижны и молчаливы; как говорится, мертвые сраму не имут.

До начала второй атаки пушки перезарядили. Вторично десантники пошли уже по всем правилам военной науки, то есть рассредоточившись, перебежками, стреляя на ходу в сторону батареи. И опять Гезехус, дождавшись, пока на пространстве между сопкой и озером накопится достаточно живой силы, отдал приказ:

— Батарея… товсь! Восемнадцатифунтовые прямой наводкой, шестифунтовые навесным огнем… пали!

Грохнули десять стволов, изрыгнув начиненные смертью снаряды: пять, что называется, «в лоб», пять — «подарками с неба».

И тут шальная пуля зацепила лошадь в упряжке полевого орудия. Дико заржав, она взвилась на дыбы и рванулась вперед, прямо на десантников. Карандашев едва успел вскочить на передок. Изо всех сил натягивая вожжи, он пытался развернуть взбесившееся животное, но у него ничего не получалось до тех пор, пока по ним не начали стрелять отступавшие солдаты. Наверное, лошадь снова обожгло пулей, потому что она круто повернула к озеру, потом снова встала на дыбы и рухнула на землю. Ноги ее беспорядочно задергались и замерли.

— Убита! — сокрушенно воскликнул Карандашев и огляделся. — Господи, что ж делать-то?!

Между кустами мелькали, приближаясь, фигуры вражеских солдат. Пушку хотят захватить, догадался Карандашев. А что? Орудие целехонько, даже заряжено, а по бокам ее, в ящиках — и картузы с порохом, и снаряды картечные. Захватят, развернут и шандарахнут по нашим — по батарее, по отрядам, что скопились у подножья сопки, по командной квартире генерала…

«Черрт, ведь и верно: пушка заряжена! Сейчас узнаете, сучьи дети, почем шесть фунтов лиха…»

Карандашев схватился за колесо и начал разворачивать пушку на приближающихся солдат. В левую руку словно шилом ткнули выше локтя, он глянул — кровь: подстрелили, сволочи! А вот хрен вам в зубы — не сдамся!

И тут время для него резко изменилось — потекло медленно-медленно. Он и пушку развернул, и навел куда надо, а десантники сделали всего по одному-два шага. До них еще было сажен пятнадцать-двадцать. Он видел, как они с трудом разевают рты, что-то крича, как тяжело передвигают ноги, как, надрываясь, поднимают ружья, чтобы выстрелить в него, но ему было не до того.

В голове металась мысль: чем запалить? Он сам еще ни разу не стрелял из пушки, но знал, что надо поджигать порох на какой-то там полке. Ага, вспомнил: Зарудный в железной коробке держал тлеющий фитиль. Нашел коробку под казенником пушки — точно, тлеет фитиль, исходит дымком. Ну, давай, Карандашев, или пан, или пропал!

Он вытащил фитиль, дунул на него — язычок огня заиграл на кончике, — а глаза уже нашли запальное отверстие, а руки сами сунули туда фитиль.

Пушка подпрыгнула, полыхнув огнем из дула, и смертельный цветок картечи расцвел в самой гуще десантников, разбрасывая их в разные стороны.

Громогласным эхом отозвалась вся батарея, и вторая атака, истекая кровью, захлебнулась. Морские пехотинцы откатились назад и полезли на сопку, скрываясь в лесных зарослях, в явном расчете захватить господствующую высоту и оттуда прицельно расстреливать русских — на кораблях, на батареях и в городе…

Их встретил из-за деревьев ружейный огонь, правда, не настолько сильный, чтобы остановить остервенелых от неудачи десантников. Это был отряд Губарева. Сметенная волной штурмующих сопку, горстка храбрецов скатилась вниз, к пороховому погребу.

Соединившись с партией, высадившейся у перешейка и поднявшейся через третью батарею, противник захватил весь гребень Никольской сопки. Перед ним открылась панорама города, порта, Малой губы с кораблями, песчаной косы с батареей № 2 у ее основания.

— Вот он, ключ от города, господа, в наших руках! — высокопарно заявил капитан Буридж своим коллегам — капитану де-ла-Грандьеру и лейтенанту Паркеру. — Дело за малым — перестрелять артиллеристов и офицеров, в штыковой атаке опрокинуть толпу русских мужиков и на их плечах ворваться в город. Предлагаю разойтись по своим местам, и — до встречи в Петропавловске.

4

Приближался переломный момент сражения. Артиллерия замолчала, поскольку стрелять практически было уже нечем — погреба почти опустели. И теперь все решала пехота.

Артиллеристы Гезехуса оставались на своем месте на случай повторения атаки из-за сопки. Они засели во рву перед батареей и обстреливали из ружей гребень Никольской.

А отряды лейтенанта Анкудинова и мичмана Михайлова ринулись на сопку с севера, сразу вслед за англо-французскими морскими пехотинцами.

С юга и востока к ним присоединились посланные Изыльметьевым 77 человек под командованием лейтенанта Пилкина, прапорщика Жилкина и гардемарина Давыдова. Со своей стороны Завойко бросил на сопку снова Губарева, группу Фесуна и 17 человек из команды Кошелева во главе с фельдфебелем Спылихиным. Больше под рукой никого не было, кроме стратегического резерва — отряда Арбузова и остальных стрелков Кошелева.

Цепляясь за кусты и молодые деревца, солдаты и матросы взбирались по крутому склону, зло и молча, осыпаемые сверху пулями, а когда добрались до противника, с криком «ура» почти одновременно с трех сторон пошли в штыковую атаку.

Их было мало, очень мало, но дрались они отчаянно, действительно каждый за четверых, и сражение скоро распалось на отдельные групповые схватки.


Матроса-авроровца Халитова окружил десяток морских пехотинцев с явным намерением взять его в плен. Халитов стоял, крепко сжимая ружье с примкнутым штыком. Он решил дорого продать свою жизнь и вдруг вспомнил своего башкирского дедушку Салавата, как тот учил его драться даже с сильными мальчишками.

— Надо ошеломить их чем-нибудь необычным, а потом действовать быстро-быстро: одному в лоб, другому — в живот, третьему — в ухо, четвертому — между ног… И ни в коем случае не убегать. Побежишь — проиграешь драку.

— А шеломить-то чем необычным? — спрашивал маленький внук.

— Да хоть на голову встать или завизжать так, чтоб они за уши схватились.

«Спасибо, дедушка Салават», — подумал Халитов, внимательно следя за движением вражеских солдат. И, когда они приблизились на достаточное, как он решил, расстояние, внезапно пронзительно завизжал, закрутился, как волчок, откидывая штыком их винтовки, — те и рты поразинули. А теперь этому — в живот, этому — в грудь, этому — в печенку, этому — между ног… Штык ходил взад-вперед, как банник в стволе пушки, и с каждым его движением вперед падал человек с темным пятном в месте удара…

— Russian devil![79] — завопил один, отступая; крик подхватили еще двое, и оставшиеся в живых бросились наутек, оставив Халитова с четырьмя упавшими от ударов его штыка — убитыми или умирающими, он не стал разбираться. Собрал штуцера и патронташи и нырнул в заросли. Увидев товарищей, раздал им трофеи — все-таки нарезные ружья куда лучше гладкоствольных! — себе тоже оставил, а свое закинул за спину и снова пошел в бой.

Его товарищ, молодой матрос Буленев, получив штуцер, уронил прежнее ружье, и оно ускользнуло по крутому спуску вниз.

— Ну и черт с ним! — ругнулся матрос.

— Я те дам «черт с ним»! — обрушился на него боцман Яков Тимофеев. — За утерю личного оружия знаешь, что бывает?! Давай ищи!

Буленев еще раз чертыхнулся и полез вниз. Шаря в кустах, почуял неладное, поднял голову и столкнулся взглядом с парнем в красном мундире. Рядом стоял второй.

Времени для размышления у матроса не было. Подчиняясь какому-то порыву, он прыгнул на англичан с воплем «На помощь!», ухватил их за шеи и покатился с ними по откосу. Они обрушились прямо под ноги молодому камчадалу, пятнадцатилетнему охотнику Тарье. Тот не растерялся и заколол своим штыком обоих десантников.


Рекрута Сибирского линейного батальона, малорослого и щуплого Ивана Сунцова кто только в роте ни шпынял за неуклюжесть и нерасторопность. Чего бы ему ни приказывали, за что бы ни брался сам — все получалось как-то криво. У него и прозвище было — Недотепа. Вот и в атаке его занесло в какие-то заросли, такие густые, что пролезать под кустами пришлось на четвереньках, а то и ползком. Лез и молился, чтобы то и дело свистевшие над головой пули не убили его, такого еще молодого. И вдруг, подняв голову, в просвет между ветками Сунцов увидел неподалеку неприятельского офицера в красном мундире, что-то кричавшего громким командным голосом. Иван осторожно лег на живот, подтянул за ремень ружье и прицелился. Как только офицер повернулся в его сторону, он поймал на мушку его грудь и нажал на курок. Офицер рухнул на землю. Извиваясь ужом под выстрелами — вот где пригодились малорослость и щуплость, — Сунцов подполз к нему, тесаком срезал сумку, висевшую у того на боку, и тут радость неожиданной удачи так захлестнула его, что он не выдержал, вскочил на ноги и ломанулся в кусты. Слава богу, ни одна пуля не задела — не зря, выходит, молился. А убитый оказался командиром десантной группы, английским капитаном Паркером. Из его сумки генерал Завойко узнал много интересного о планах десанта. Забегая вперед, скажем, что за этот подвиг Ивану Сунцову вместе с медалью на георгиевской ленте в память о войне 1853–1856 гг., какие получали все участники, вручили орден — крест Святого Георгия.


Таких групповых схваток и поединков в тот солнечный августовский день случилось немало, и в каждой были свои герои, но все-таки десантники вчетверо превосходили русских по количеству, а по обученности военному искусству, наверное, много больше (не надо забывать, что прибывшие на «Двине» солдаты были сплошь новобранцы). Поэтому вполне возможно, что морская пехота в конце концов перехватила бы инициативу и осуществила план своего командования, а именно — ворваться в город на плечах отступающего противника, но очередной шаг Завойко решил исход двухчасового сражения иначе.

Не дожидаясь просьб о помощи от командиров групп, генерал отправил на сопку свои последние силы отряд капитана Арбузова, обученный тактике рассыпного боя, стрелков Кошелева и подоспевший последний резерв Изыльметьева — матросов и артиллеристов второй батареи под командованием лейтенанта Скандракова. Шестьдесят свежих бойцов за пару минут поднялись к гребню, где изнемогали в штыковых схватках их товарищи, и с криком «ура» ринулись на десантников.

Неожиданная помощь пришла и с юга, от Сигнальной батареи. Ее командир мичман Попов, видя, что его артиллеристы остались как бы не у дел, и слыша доносящийся с Никольской шум боя, направил туда свою группу под началом гардемарина Гаврилы Токарева. Эта партия на перешейке столкнулась с отступавшими десантниками, среди которых находились Буридж и де-ла-Грандьер, и штыками сбросила их на береговую полосу. Там как раз причалил вспомогательный отряд англичан, но ему досталась печальная доля — собирать убитых и раненых и отправлять их на корабли.

Кто знает, последний шаг генерала мог бы и не достичь поставленной цели, но солдаты Арбузова были в красных рубахах, английские морские пехотинцы — тоже в красных мундирах, в завихрениях боя французы смешали их в одно целое, решив, что к русским пришло мощное подкрепление, и, запаниковав, стали отступать. А паника, как известно, подобна лесному пожару с сильным ветром — остановить ее чрезвычайно сложно и, как правило, последствия бывают весьма печальны. Вскоре отступление превратилось в беспорядочное бегство, увлекшее и англичан. Никто не слушал командиров, всеми овладело одно желание — спастись. На гребне сопки скопилась большая масса людей. Кто-то, не желая получить удар штыком, первым прыгнул вниз, по склону к морю, за ним другие. Через две-три минуты скат был усеян кувыркающимися морскими пехотинцами. Поначалу крутой, но все же просто наклонный, дальше он почти вертикально срывался к береговой полосе. Люди с воплями летели вниз сажен 20–30 и разбивались о камни. Первые, конечно, сразу нашли там свою смерть, другим, кто летел следом, «везло» по-разному — одни ломали шеи и позвоночники, другие только калечились, но невредимых не было. Десантники на берегу, не участвовавшие в сражении, подхватывали раненых и покалеченных и сносили в шлюпки; забирали и мертвецов. Русские стрелки и камчадалы стреляли сверху по ним и по фрегату, многие уже из захваченного оружия. Особой меткостью отличались охотники. Николай Фесун заметил, как старый камчадал по фамилии Дурынин неторопливо водит ружьем из стороны в сторону.

— Ты чего не стреляешь? — закричал ему мичман.

— Пулек мало, паря. Надо одну на двоих, — и наконец выстрелил.

Мичман с удивлением увидел, что внизу и верно — упали сразу два пехотинца. Но больше всего поразило его не это, а общая картина разгрома. Как он потом писал в письме: «…Мы не оставались в бездействии и при выгодах своего положения могли бить неприятеля на выбор, когда он садился и даже когда он уже сидел в шлюпках. Страшное зрелище было перед глазами: по грудь, по подбородок в воде французы и англичане спешили к своим катерам и баркасам, таща на плечах раненых и убитых; пули свистали градом, означая свои следы новыми жертвами, так что мы видели английский баркас, сначала битком набитый народом, а отваливший с 8 гребцами; все остальное переранено, перебито и лежало грудами, издавая страшные, раздирающие душу стоны… Наконец все кончилось; провожаемые повторенными ружейными залпами, все суда отвалили от берега и, пристав к пароходу, на буксире его были отведены вне выстрелов; фрегаты и бриг последовали этому движению, так что в половине первого ни один из них не был ближе 15 кабельтовых расстояния».

В час дня горнисты пропели отбой, и по сопкам, кораблям, батареям, по всему городу прокатилось многоголосое «ура». Солдаты, матросы, офицеры, волонтеры, гражданские добровольцы обнимались и целовались. Многие тут же становились на колени и благодарно молились Богу, который не оставил русских в беде и даровал им торжество над сильным и коварным врагом.

Запыленные, грязные, забрызганные кровью воины постепенно собирались к пороховому погребу у подножья Никольской сопки, откуда генерал Завойко руководил последним сражением. Сам генерал со слезами на глазах, постоянно повторяя: «Спасибо, родные мои!», — обнимал командиров и рядовых.

Все вместе двинулись в город, к храму Святых Петра и Павла. По пути к шествию присоединились спешившие навстречу, в штаб генерала, Изыльметьев, Васильев, Дмитрий Максутов, Попов со своими подчиненными, подоспели и артиллеристы четвертой батареи во главе с кондуктором Дементьевым. Той дело кого-то начинали качать, кричали «ура», «слава России», «слава Завойко». Генерала попытались поднять на руки, но он увернулся и приказал не трогать его.

Возле храма священники Георгий и Александр Логиновы и Михаил Колегов, а также иеромонах Иона с послушниками уже приготовили все для благодарственного богослужения. Выставили иконы святых Петра, Павла и Александра Невского, сами облачились в торжественные одеяния, воскурили благовония…

Командиры отрядов построили своих подчиненных; гражданские встали отдельной группой — их было немного, в основном мужчины, около десятка женщин и несколько мальчишек разных возрастов (картузники-штурманята, как настоящие воины, стояли в строю со «своими» артиллеристами). Остальные жители еще были в эвакуации.

Завойко поднялся на паперть, снял фуражку и вслед за ним обнажили головы все.

— Братья мои! — Голос генерала, поначалу низкий и хрипловатый, зазвенел и, казалось, вознесся над собравшимися. — Вы сегодня совершили невозможное — разгромили многократно сильнейшего врага и тем самым показали всему миру, что Россия наша матушка крепко стоит на берегах Восточного океана. Вы шли на смертный бой во славу царя и Отечества, неся в душе Господа Бога, и он вам даровал победу, дал силы для подвига, который не забудется вовеки. Ура!

— У-р-ра!!! — грянуло так, что, наверное, эхо торжествующего клича долетело до вершины Корякской сопки, которая возвышалась далеко-далеко правее Култушного озера: вулкан, все время спокойно курившийся, вдруг пыхнул большим белым облаком, и под ногами ощутимо дрогнула земля.

— Возблагодарим Бога, даровавшего нам победу! — возгласил Георгий Логинов, и все опустились на колени.

— Боже Великий и Непостижимый… — трубно завел молитву молодой чернобородый диакон Феодосий Лавров. — …Приклони ухо Твое с высоты святыя Твоея и приими от нас, смиренных и недостойных рабов Твоих, сердцем и усты возносимые Тебе благодарственные сии моления, исповедания и славословия…

— …возносимые Тебе благодарственные сии моления, исповедания и славословия… — нестройно, но дружно повторили молящиеся.

— …Ты, Господи Боже, Щедрый и Милостивый, Долготерпеливый и Истинный… ущедрил еси нас победою на сопостаты… — перекатывался рокочущим громом глас диакона, его поддерживали дьячки Алексей Черных и Моисей Колегов. — …Благодарим Тя за избавление Отечества от врага лютаго… Слава Тебе, Богу, Благодетелю нашему, во веки веков!

За молитвой последовало «Многие лета» царю и царскому семейству, а потом гимн и троекратное «ура».

После чего Завойко снова взошел на паперть:

— Други мои и соратники! Победа наша велика, но опасность не миновала. Врагам сегодня не до нас — они хоронят своих мертвых, но мы не знаем, будет ли повторено нападение, а потому надо немедленно восстанавливать батареи. Кто-то будет собирать и подсчитывать трофеи, кто-то обихаживать погибших и раненых, а остальных я призываю взяться за кирки и лопаты. Как бы ни был враг силен, мы — победим. С нами — Бог!


Сразу после молебствия похоронная команда подобрала всех погибших — как русских, так и несостоявшихся захватчиков — и после общего отпевания их погребли в двух братских могилах у подножия Никольской сопки.

5

Уже в ночь на 25 августа войска и горожане привели в порядок третью и седьмую батареи, так что вместе с восстановленными ранее первой, второй и четвертой и непострадавшей шестой — город снова был готов к отражению противника. Единственно, что тревожило Завойко, — это малое количество оставшихся снарядов. Но он надеялся, что и артиллерийские погреба нападающей стороны тоже небездонны (только на площадках третьей и седьмой батарей было собрано около 200 ядер), а значит, перестрелка, если и будет, то кратковременной, и главное слово останется за пехотой.

Но англо-французы больше не делали попыток атаковать. Два дня они хоронили своих погибших товарищей, насыпав на берегу Тарьинской бухты два больших кургана — размеры братских могил лучше всяких слов говорили о масштабах потерь — и занимались ремонтом поврежденных кораблей.

К вечеру 26-го у Ворот Авачинской губы показался русский бот № 1 под командой боцмана Новограбленова, шедший в Петропавловск, но получил предупреждение от маячного унтер-офицера Яблокова и успел уйти в море. Бот, в свою очередь, встретил шхуну «Восток», которая везла почту из Аяна. Сам бот укрылся в одной из соседних бухт, а «Восток» ушел на юг, к Курильским островам. Будучи основательно потрепан штормами, он зашел на второй остров для ремонта и там повстречал транспорт «Байкал», который направлялся на другую сторону полуострова, в Большерецк. Командир «Востока» Римский-Корсаков передал «Байкалу» почту, указав, что она должна быть немедленно отправлена в Петропавловск, и попросил дождаться там сведений о результатах осады порта. Сама шхуна пришла в Большерецк после месячного ремонта.

Рано утром 27 августа вражеская эскадра покинула Авачинскую губу. Сразу за Воротами с нее заметили два русских судна, направлявшихся в Петропавловск. Решив, что они из флотилии Путятина, англо-французы догнали их и захватили, но это были гражданская двухмачтовая шхуна «Анадырь» с грузом строевого леса и транспорт «Ситха», принадлежащий Русско-Американской компании. Шхуну обозленные неудачники сожгли, а «Ситху» с пассажирами, коммерческим грузом и 150 пудами пороха взяли как трофей.

По пути через океан они разделились: англичане пошли в Ванкувер, а французы — в Сан-Франциско, — и те и другие навстречу своему позору и общественному поношению. «Состояние франко-английских судов носит широкое свидетельство искусства русских в артиллерийском деле, и потребуется немало времени и средств на исправление всех повреждений, — написали американские газеты. — Английский фрегат «Президент» находится в весьма печальном положении и с большой опасностью достиг острова Ванкувер. Одно ядро, пущенное с русской батареи, разом положило у него 13 человек, и фрегат пробит насквозь в нескольких местах. Сильно поврежденным оказался и французский фрегат «Форт». У остальных участвовавших в бою судов были пробиты корпуса, перебиты ванты и т. д.» Английская газета «Таймс» сообщала, что только в боях 24 августа было убито и ранено 435 человек. Более половины офицерского состава выбыло из строя, погибли все командиры десантных партий. «Борт одного только русского фрегата и несколько батарей оказались непобедимыми перед соединенною морскою силою Англии и Франции, и две величайшие державы земного шара были разбиты ничтожным русским местечком», — саркастически высказывался английский журнал «Юнайтед сервис мэгэзин». И в голос все английские и французские журналы и газеты требовали наказать русских, стереть с лица земли это «ничтожное местечко».

Но петропавловцы узнали об этом много позже, а пока что жизнь приходила в свое прежнее русло. Возвращались эвакуированные, восстанавливались нанесенные артиллерией «двух великих держав» разрушения. В самом Петропавловске пострадало немного домов — всего 16. За два сражения было убито 37 нижних чинов, ранено 3 офицера и 75 нижних чинов, всего 115 человек. Это, конечно, несравнимо с общими потерями англо-французов, но для маленького гарнизона — весьма существенно, и оплакивал погибших весь город.

Самой тяжелой потерей была кончина героя-князя Александра Максутова, командира третьей, Перешеечной батареи, воистину ставшей для него смертельной. Он тяжело переносил ранение; к тому же начались дожди, в госпитале, построенном из непросушенного леса, все отсырело, раненые простудились. У князя началось воспаление, и 10 сентября он скончался.

Дмитрий не отходил от постели брата, а десятого числа Василий Степанович и Иван Николаевич с трудом увели его, рыдающего, из госпиталя. Завойко повел их с Изыльметьевым к себе и почти насильно заставил лейтенанта выпить стакан водки. Юлия Егоровна накрыла стол, но Дмитрий не притронулся к еде. Он выпил еще стакан и весь вечер просидел, уставившись в «красный угол», где теплилась лампада перед иконой Александра Невского. А потом упал головой на стол и уснул мертвым сном. Проснулся лишь на следующий день после обеда.

Команда во главе с Губаревым, вернувшимся к обязанностям полицмейстера, собрала трофеи. Кроме нескольких десятков штуцеров и семи офицерских сабель победителям досталось английское знамя, предположительно Гибралтарского полка. Завойко решил отправить его вместе со своим рапортом генерал-адмиралу. Осталось лишь выбрать нарочного.

К этому времени в порт уже пришли бот Новограбленова и корвет «Оливуца». Жизнь в Петропавловске полностью вошла в свои берега.

Двенадцатого сентября Александра Максутова положили в гроб и перенесли в заполненную до отказа церковь для отпевания. Он лежал молодой и красивый, губы слегка улыбались на бледном лице. Корабельный священник Иона, закончив отпевание, сказал дрожащим от сдерживаемых слез голосом:

— Смотрите на воина, лежащего во гробе перед нами. Не суть ли слова его примером для нас? Во время отнятия левой руки он творит крестное знамение правой, говоря: «Благодарение Богу, у меня осталась еще правая рука, чтобы молиться ему…»

Офицеры-авроровцы, а с ними и Дмитрий подняли гроб и вынесли из церкви. Дивизион матросов с «Авроры» по команде «На караул!» отдал последнюю честь лучшему офицеру фрегата.

День разгулялся. С утра моросил нудный дождь, а к выносу ветер разогнал низкие тучи, и солнце озарило окрестные горы — все в разноцветий осени. Над вулканическими сопками курились легкие дымки и в воздухе витало такое умиротворение, словно и не было совсем недавно в этих местах грохота пушек, свиста ядер и пуль, криков и стонов раненых… Однако, когда процессия оказалась на траверсе «Авроры», пушки ее громыхнули тремя выстрелами, а с перешейка, словно эхо, трижды откликнулись орудия третьей батареи, и этот прощальный салют стал одновременно напоминанием о героической десятидневной обороне города русской воинской славы.

На кладбище, что было на Красном яру, неподалеку от четвертой батареи, прозвучал прощальный ружейный салют, гроб опустили в землю, каждый бросил по горсти земли, и вскоре все вернулись в город: солдаты — в гарнизонные казармы, матросы — на корабли, а офицеры и гражданские чины — в дом Завойко. Везде были устроены поминки — не только по Максутову, а по всем погибшим.

— Господа, — обратился к офицерам Василий Степанович, прежде чем приступили к ритуалу поминок, — раз уж мы все тут собрались, я хотел бы определиться с нарочным в столицу, который повезет мой рапорт генерал-адмиралу. Думаю, что это должен быть выдающийся офицер, своими действиями в боях заслуживший эту высокую честь. Какие будут предложения?

Предложений оказалось всего одно — князя Дмитрия Максутова. Его высказал мичман Николай Фесун. Остальные дружно поддержали.

— Я считаю князя Дмитрия достойным кандидатом, — сказал Изыльметьев, а Завойко просто пожал лейтенанту руку:

— Завтра же отправляйтесь, Дмитрий Алексеевич. Американский «Нобль» идет в Аян. Бог вам в помощь!

Глава 6

1

Неожиданно для самого себя Михаил Семенович Корсаков заблистал в Петербурге. Когда он отправлялся в столицу с рапортом генерал-губернатора об успешном завершении первого сплава, то, конечно, понимал, что привлечет внимание общества, но не представлял степени этого внимания.

Во-первых, страшно удивило, когда по выходе из вагона к нему подошел молодцеватый поручик-фельдъегерь, козырнул и спросил:

— Курьер от Муравьева?

— Д-да, — немного растерялся Корсаков. Было полное впечатление, что фельдъегерь дежурил на вокзале сутками, чтобы не пропустить посланца из Иркутска. Хотя именно так и оказалось: слишком напряженно здесь ждали известий с Амура.

— Вам следует немедленно отправляться к дежурному генералу.

— Помилуйте: я грязный с дороги, небритый, весь измятый… Дайте хотя бы умыться и переодеться, не ехать же в таком виде во дворец! И вещи надо куда-то отправить.

Но фельдъегерь был неумолим:

— Приказано доставить в том виде, какой есть. Вещи оставьте казаку. Он знает, в какой гостинице вы остановитесь?

— Знает, — обреченно кивнул Корсаков. — В «Наполеоне».

— Вот и отлично! Дайте ему указание и едем. Не забудьте нужные бумаги.

Корсаков взял портфель с бумагами, приказал, что нужно, казачьему уряднику, сопровождавшему его от Иркутска и одуревшему от столь дальней дороги, и отбыл с фельдъегерем.

Дежурный генерал, не задерживая ни на минуту, отправил подполковника с тем же офицером к военному министру Долгорукову. Князь Василий Андреевич, ознакомившись с письмом Муравьева, адресованным лично ему, от полноты чувств прослезился и облобызал Корсакова:

— Подполковник, душа моя, езжай не медля в Петергоф и Стрельну к наследнику и великому князю, а там, глядишь, и государь примет. Все мы тут в мрачном расположении. Небось слыхал уже, что союзники в Крыму высадились и движутся к Севастополю? Меншиков обещал расколошматить всех, однако его самого на Альме расколошматили[80]. Не готовы мы были к этой войне, ох, как не готовы!.. — Министр покачал головой, как бы осуждая себя за эту неготовность, хотя вины его в том не было никакой: что он мог сделать за год своего пребывания в кресле главы военного ведомства, если почти сорок лет после Заграничного похода в армии царил застой, перешедший в махровую замшелость? — Ну да ладно, — встряхнулся Долгоруков, — Бог не выдаст, свинья не съест. В Севастополе толковые командиры — Корнилов, Нахимов, Тотлебен… Ступай, душа моя, порадуй семью монаршую своими вестями.

— Ваша светлость, может, я все-таки сначала переоденусь? — попробовал вильнуть Корсаков, однако Василий Андреевич даже руками замахал:

— Ни-ни-ни, ни в коем случае! Потом, потом! Вас ждут, не дождутся!

Все на той же фельдъегерской тележке Корсаков покатил в Петергоф. Хотел было по пути заехать в Стрельну, к генерал-адмиралу, но фельдъегерь заявил:

— Ваше высокоблагородие, попервоначалу — к государю наследнику, а там уж каково будет решение их императорского высочества.

Корсаков уныло вздохнул и подчинился. Собственно, заезд в Стрельну был той же попыткой не доехать в этот день до Петергофа: хозяин стрельнинского дворца — генерал-адмирал Константин Николаевич, который был на год младше Михаила Семеновича, казался ему проще наследника, хотя ни с тем, ни с другим лично ему встречаться не приходилось. Все-таки великий князь — человек военный, он бы, наверное, понял офицера, смущенного тем, что приходится выглядеть столь непрезентабельно.

В Петергофе Корсаков был принят немедленно. Высокомерный дворецкий фыркнул было при виде чуть ли не оборванного офицера, но, услышав, что курьер прибыл от генерала Муравьева, повел его спешным шагом сначала по парадной двухсветной лестнице, раззолоченной и украшенной скульптурами, затем через анфиладу комнат и залов, в которых у Корсакова разбегались глаза опять же от изобилия золота — на резных украшениях, на лепнине, на дверях и люстрах, на обрамлениях великолепных зеркал… Золото затмевало прекрасные картины, развешанные по стенам, изящные скульптуры и барельефы и уже через минуту начало раздражать. «Какая-то сказка тысячи и одной ночи, думал подполковник, стуча пыльными сапогами по дорогому паркету, — пышно и пошло».

Иногда встречно или в стороне промелькивали слуги, узнаваемые по ливреям, офицеры, женщины в простых чистых платьях, видимо, служанки. В небольшой комнате с голубыми стенами люди, главным образом офицеры, попросту толпились; несколько человек сидели за столами и что-то писали в толстые журналы. При виде Корсакова все встрепенулись и повернулись к нему, но что выражали их лица, подполковник схватить не успел. Дворецкий мчал его дальше — через зал, стены которого были увешаны картинами с изображениями морских сражений, затем был еще один — с огромными портретами Петра Великого и трех императриц — Анны Иоанновны, Елизаветы Петровны и Екатерины Великой; в этом зале на возвышении стоял трон, обитый красным бархатом с вышитым золотом на спинке двуглавым орлом, — но и он был не последним. Дворецкий протащил Корсакова через белую простоватую комнату с большим обеденным столом, видимо, столовую, и ввел его в небольшой кабинет, стены которого были украшены китайскими пейзажами и иероглифами.

В комнате сидели в креслах у овального стола два человека в военных мундирах, в усах и бакенбардах. Темный шатен был постарше, рыжеватый блондин — моложе. Сидели, курили сигариллы и, видимо, беседовали. Приход дворецкого с посетителем прервал их разговор. У обоих лица стали недовольными.

— Ваше императорское высочество, — обратился дворецкий к шатену, и Корсаков понял, что это — наследник, а второй — наверняка генерал-адмирал. Он поспешно козырнул. — Курьер от генерала Муравьева. Извините, что в таком виде, но вы приказали…

Цесаревич, только услышав, что явился курьер, вскочил, уже не слушая дворецкого, и схватил Корсакова за плечи:

— Что? Как? Какие новости?! — И подтолкнул к свободному креслу. — Садитесь, подполковник, и поскорее давайте письма.

Корсаков торопливо, путаясь от волнения в застежках портфеля, вынул и подал братьям два пакета и остался стоять, не решаясь воспользоваться приглашением цесаревича.

Оба читали с жадным любопытством, которое ясно отражалось на их лицах, и постепенно радость от хороших известий засветилась в одинаковых голубовато-серых глазах.

— «Мы стали твердою ногою на Амуре; я надеюсь, что никто у нас его больше не отнимет», — вслух прочитал Александр Николаевич фразу в конце письма, остро глянул на смирно стоящего подполковника и сказал: — Да уж, надеюсь. — И добавил; — Что ж вы стоите, подполковник? Садитесь!

— Благодарствуйте, — пробормотал Корсаков и осторожно опустился в кресло.

— Ты обратил внимание, Саша? Он пишет: «вся честь этого дела принадлежит Невельскому, Казакевичу, Корсакову»! — воскликнул Константин Николаевич. — А себя опять забыл!

— Да он всегда так пишет, — махнул рукой цесаревич. — Ему, ему вся честь! — И глубоко вздохнул. — Ну, вот, слава богу, есть хотя бы единственное светлое известие государю после Альмы. Да, кстати, где пакет для его величества?

Корсаков вынул из портфеля еще один запечатанный конверт и, встав, с поклоном, подал его цесаревичу. Тот принял, осмотрел.

— Завтра же утром представлю вас государю. Его величество за такую новость щедро всех вознаградит. А теперь, подполковник, расскажите нам о плавании своими, неказенными, словами.

— Пусть он останется с нами обедать и за обедом всем расскажет, — предложил великий князь.

— Да-да, конечно, — согласился цесаревич. — Вы не против, подполковник? Кстати, как вас звать-величать?

— Корсаков, ваше императорское высочество!

— Ах, вы и есть Корсаков! Рад пожать вашу руку. А имя-отчество?

— Михаил… Семенович…

Он хотел сказать о своем внешнем виде, но Александр Николаевич его опередил. Цепким взглядом осмотрел офицера с головы до ног:

— О, я сразу не обратил внимания — вы же с дороги! — Корсаков виновато развел руками. — Ну, да это ничего, сейчас вас приведут в порядок. — Он позвонил в бронзовый колокольчик и сказал возникшему в дверях слуге в ливрее: — Проводи господина офицера к дворецкому: помыть, побрить, одеть в свежий мундир. Подполковник Корсаков приглашен к обеду.

На другой день рано утром в гостиницу явился обвешанный аксельбантами полковник и повез Михаила Семеновича в Царское Село.

В Александровском дворце царь принял его в Малиновой гостиной. Присутствовали также Долгоруков и незнакомый Корсакову пышноусый генерал.

— Подполковник Корсаков по вашему повелению явился, ваше императорское величество, — звякнул шпорами Михаил Семенович, преданно глядя в лицо русского самодержца и с тревогой замечая тяжелые темные мешки под глазами, серые щеки и обильную седину на висках и в усах. «Да, — подумалось ему, — нелегко живется императору. Оказывается, власть — не очень-то веселая штука».

— Здравствуй, Корсаков, — устало улыбнулся царь. Обнял и поцеловал онемевшего от радости офицера. — Прочитал я рапорт Муравьева, весьма доволен. Благодарю. Будешь писать генералу — можешь сообщить: все будут награждены — по представлениям. Нижние чины — все! — получат по три рубля серебром. — Николай Павлович оглянулся на Долгорукова, кивнул ему на Корсакова: — А на него, князь Василий, подготовь сегодня же указ, я подпишу. Ты доволен, полковник?

Корсаков снова звякнул шпорами, щелкнул каблуками:

— Простите, ваше величество, но я — подполковник.

— С этого момента ты — полковник.

— Служу царю и Отечеству!

— Служи, служи… — Император прошелся, заложив руки за спину, к окну, посмотрел на осенний парк, вернулся к неподвижному Корсакову. — Да, вот так… Хотел бы я послушать твой рассказ, да недосуг — война! Про Альму небось слышал уже? — Корсаков кивнул. — Значит, понимаешь. Но вы с Муравьевым — молодцы! — Император взял полковника за плечи, притянул, коснулся усами его щеки — поцеловал. — Ступай, братец, служи. Бери пример со своего генерал-губернатора, он того стоит. Такие люди встречаются нечасто. К великому нашему сожалению!

«Господи, что мне какие-то награды, — думал Корсаков, возвращаясь в гостиницу, — если сам император меня дважды поцеловал!»

2

Николай Николаевич не поверил своим глазам: на причале стояла с поднятой рукой — а в руке развевался белый кисейный шарфик — его Катрин… Катюша… Катенька!.. Как?! Откуда?! Почему здесь и в такое время?! Мысли заметались испуганно-радостно, пальцы вцепились в поручни плашкоута, который, раздвигая носом ледяную шугу, плывшую по Лене, подходил к пристани Киренска.

«Господи, как он по ней соскучился! Как ему не хватало ее все эти бесконечные четыре месяца! Сколько писем он ей написал, делясь своими сомнениями, радостями и надеждами! Писем, которые лежали вместе с деловыми бумагами в его рабочем портфеле, потому что отправлять их было не с кем и не было никакой возможности получить ответ. Вот оно, отсутствие достаточно быстрой регулярной почтовой связи», — мелькнула, казалось бы, неуместная мысль, которую тут же догнала другая: «Надо как можно быстрее наладить почту по Амуру».

Плашкоут стукнулся бортом о доски причала. Не дожидаясь, пока его возьмут на швартовы, Муравьев, как мальчишка, перемахнул через поручни, поскользнулся на обросших инеем досках, но устоял и устремился навстречу бежавшей к нему жене.

Словно юные влюбленные, они обхватили друг друга — не только руками, а, казалось, всем телом, и замерли в счастливом оцепенении, испытывая невероятное наслаждение от столь тесной близости, от восторженного обладания друг другом, ничуть не менее сладкого, чем интимное обладание. Да оно, по сути, и было интимным, хотя вокруг сновало множество людей, но что им эти люди — они видели только друг друга, что им окружающий мир, если все, что нужно, заключено в их сияющих любовью глазах.

Они даже забыли поцеловаться — так и пошли, бок о бок, бережно, словно боясь потерять, поддерживая друг друга.

Катрин привела мужа в заезжую избу, где они останавливались во время своего первого путешествия в Камчатку. Там у нее была комнатка, еще две занимали другие проезжающие, но по случаю прибытия генерал-губернатора их быстренько куда-то переселили, и вся изба вмиг стала гостиничными апартаментами — с гостиной, спальней и кабинетом. В гостиной их ждал накрытый стол, но они не обратили на него внимания, а прошли сразу в спальню и плотно закрыли дверь.

Стряпуха и горничная девка долго бесстыже прислушивались, но ничего не услышали и потому разочарованно пили на кухне чай, шумно втягивая жидкость из блюдец и хрумкая кусковым сахаром.

— Как ты жила без меня и как тут оказалась? — спросил Николай Николаевич, когда они утолили первый голод и расслабленно лежали в подушках, держась за руки.

— Жила на Кузнецовской заимке, в обществе Васятки и Лены Молчановой с сыном. Читала, вышивала и очень скучала. — Катрин повернула голову и поцеловала мужа в бакенбарду. Он благодарно пожал ей руку. — Я, кстати, привезла тебе европейские газеты. Они переполнены сообщениями о сражении на Альме…

— Альма? Что это такое? Где?

— Где-то в Крыму. Кажется, река. — Катрин сладко потянулась, повернулась на бочок и положила свою ножку на ногу мужа.

— И кто с кем сражался в Крыму?! — удивился Николай Николаевич.

— Наши сражались, — мурлыкнула Катрин ему в ухо. — С англичанами, французами и еще с кем-то… кажется, с турками. — Ее рука заскользила по его груди, заросшей рыжеватыми волосами. Ниже… ниже…

— Как они там оказались? — продолжал удивляться муж, словно не замечая ее поползновений. — И кто победил?

— Сам потом прочитаешь! — рассердилась вдруг Катрин. Послушай, Николя, если мы улеглись в постель с утра пораньше, чтобы поговорить о сражениях, то это можно делать и за столом во время обеда. Я не для того плыла сюда целую неделю…

— Что ты, что ты, дорогая! — всполошился муж, резво повернулся и принялся целовать ее руки, плечи, грудь, бормоча между поцелуями: — Прости меня, увлекся новостями, но для меня главное — это ты, любовь моя…


— А не поесть ли нам? — шепнул он ей в розовое ушко после бог весть уже какого восхождения на вершину блаженства. — Я страшно проголодался!

— Я тоже, — засмеялась она, как-то на удивление ловко выскользнула из-под него, встала и потянулась всем своим небольшим гибким, изумительно скроенным телом, заставив его в который раз внутренне потрясенно вздрогнуть: неужели эта прекрасная богиня — моя жена?! «Спасибо, Господи, за то, что дал Ты мне такую женщину!» — Сколько раз уже за семь лет совместной жизни повторял он эти слова, и всегда ему казалось, что говорит он их впервые. Наверное, потому, что его восхищение женой со временем не уменьшалось, а наоборот — с каждым днем, месяцем, годом лишь возрастало и делало его бесконечно счастливым.

…Пока стряпуха разогревала обед, а горничная помогала Катрин привести себя в порядок, быстро одевшийся Николай Николаевич просмотрел привезенные женой газеты. Действительно, они до краев были насыщены восторгами по поводу блистательной операции союзников на крымской реке Альме. При том газетчики как бы не замечали, что русских войск и артиллерии было в два раза меньше, чем у маршала де Сент-Арно и лорда Раглана (турки вообще там присутствовали как бы сбоку припеку — каких-то 7000 пехоты и 12 пушек). «Впрочем, — горько подумалось Муравьеву, — мысами виноваты, что оказались в меньшинстве на своей собственной территории. В России армия чуть ли не миллион и не направить в Крым хотя бы сотню тысяч могли лишь совершенно безответственные головотяпы! Позор, да и только! Союзники, вон, за тридевять земель на кораблях доставили почти 70 тысяч солдат и 130 пушек, а мы через год после начала войны словно ополчение собрали — 30 тысяч пехоты, три с половиной тысячи кавалерии и 80 пушек. Ой, стыдоба-а! И кого поставили главнокомандующим — светлейшего князя Меншикова! Адмирала, который никогда не плавал! В армии, правда, немного покомандовал — взял с отрядом турецкую крепость Анапу и руководил осадой Варны в 28-м году (та осада была первым боевым крещением прапорщика Муравьева, он тогда заслужил высочайшую благодарность и повышение в чине), но это было 25 лет назад и вряд ли столь малого опыта достаточно для поста главнокомандующего».

Николай Николаевич внимательнейшим образом прочитал отчет о битве английского военного журналиста, который отдавал должное мужеству русских солдат, но с насмешкой отозвался о генералах и самом Меншикове, открывшем союзникам путь к Севастополю, совершенно не защищенному с суши. Читал, а сам думал: «Если союзники высадили в Крыму целый корпус, то какими силами они придут — или уже пришли? — в Петропавловск? Вряд ли большими — на Тихом океане мерки другие: отрядом в три тысячи человек англичане победили Китай в «опиумной войне», а небольшая эскадра коммодора Перри заставила Японию покорно склонить голову перед США. Но для крохотного Петропавловска и тысячи морских пехотинцев может оказаться более чем достаточно. Надо было не 350 солдат, да к тому же новобранцев, туда направить, — запоздало повинно подумал генерал, — а хотя бы 500–600. И пушек побольше. Если союзники послали туда корабля три-четыре, то есть надежда, что отобьются, а если пять-шесть…»

— Господи, как тяжко жить в неведении! — вырвалось у него.

О чем ты, милый? — Катрин вошла такая нарядная и сияющая, что муж невольно залюбовался ею.

Как замечательно ты выглядишь! — Он встал, чтобы поцеловать ее и усадить за стол, который начали накрывать стряпуха и горничная.

Спасибо, дорогой. Это, наверное, благодаря нашей встрече. — Она слегка покраснела, став еще прелестней. — Так о чем ты вздыхаешь?

Вообще-то, о чудовищной медлительности нашей связи. Ты же знаешь, Катюша, почта в Камчатку и обратно бывает всего два раза в год.

То же и с Амуром. Когда я уезжал оттуда, ходили упорные слухи, что англичане и французы вот-вот нападут на Петропавловск. Теперь они уже, наверное, напали, а о том, что и как произошло, мы узнаем только зимой. — Николай Николаевич начал было есть, но не мог успокоиться. — Ужасно, но из-за плохой связи запаздывают важные решения, от которых может зависеть судьба государства. Боже мой, как нам нужен телеграф, хотя бы оптический! Об электрическом я не говорю — для него нужны специальные станции, а оптический надо ставить как можно скорее. И почту по Амуру пускать: летом — пароходами, зимой — конной или оленной гоньбой. Хотя бы ежемесячно, а лучше — еженедельно.

— Это сколько же пароходов понадобится? — скептически заметила Екатерина Николаевна.

— Да не так уж и много: три-четыре, ну, может быть, пять-шесть.

— А где строить и на какие деньги?

— Деньги купцы соберут. Пароходы в первую очередь им понадобятся, для торговых дел. А строить? Со временем будем строить на Амуре, но пока можно купить в той же Америке, перевезти из Сан-Франциско, а в Николаевском собрать. А что? Это — идея! — загорелся Николай Николаевич. — Сейчас же, как приеду, тряхну купцов — пусть раскошелятся на благое дело — и отправлю Казакевича в Америку покупать пароходы. Да такие, чтобы могли и по морю, и по реке ходить. Вверх и вниз по течению! Еженедельно! — победительно закончил генерал-губернатор и принялся за стерляжью уху.

«Бог мой, — думала Катрин, глядя на радостно-возбужденное лицо мужа, — он никогда не перестанет быть мальчишкой. Вот только что горевал по поводу медленной почты, неизвестности с Петропавловском, а мелькнуло что-то перспективное — и уже размечтался, уже воспарил над серой обыденностью. Но в голове и в сердце всегда одно и то же Амур… Амур… Безраздельная любовь!»

3

Ровно полтора месяца понадобилось лейтенанту Дмитрию Максутову на дорогу от Петропавловска до Иркутска.

В Якутске его пригласил к себе архиепископ Камчатский, Курильский и Алеутский Иннокентий, усадил в деревянное кресло с гнутыми подлокотниками (сказал с явной гордостью: «Своими руками сработано»), сам сел напротив и долго расспрашивал в мельчайших подробностях о противостоянии с сильнейшим противником и победном бое. Слушал внимательно, перебирая «зерна» лествицы, вздыхал тяжело, крестился при упоминании о ранениях и смерти кого-либо из защитников и радостно воскликнул:

— Слава Тебе, Господи! — после рассказа о разгроме супостата.

Потом поднялся, встал, могучий, перед образом Спаса Нерукотворного, расправил седую бороду и трижды осенил себя размашистым крестным знамением, низко склоняя голову в черной скуфье. Максутов тоже встал и перекрестился на икону.

— А теперь, сын мой, прошу к столу, поднимем чаши во славу русского оружия и русского человека, и такоже помянем воинов, павших на поле брани.

На следующий день архиепископ отслужил в храме Николая Чудотворца благодарственный молебен и попросил лейтенанта передать в Иркутске поздравительное письмо генерал-губернатору, а в Москве — послание митрополиту Московскому и Коломенскому Филарету.

— Прошу преосвященного отслужить такой же молебен в дорогой его сердцу Троице-Сергиевой лавре, — доверительно пояснил он Максутову, вручая пакет. — Я уверен: он будет счастлив исполнить мою просьбу, поелику вы защитили не только Петропавловский порт и Авачинскую губу, не только Камчатский полуостров, а и всю Россию на ее восточных рубежах. Вы защитили честь и славу России. Несите весть о том по всему Отечеству.

Архиепископ расцеловал взволнованного лейтенанта и благословил его на исполнение почетной миссии вестника радости. Так оно и вышло: на всем пути до Петербурга, в каком бы крупном городе Максутов ни останавливался, его рассказ о битве и победе на далекой Камчатке становился главным событием. Всех угнетало отсутствие хороших новостей с театра тянущейся уже второй год войны — что с Севера, где англичане сожгли городок Колу, что с Балтики, что с Дуная, что из Крыма, — поэтому весть с Тихого океана была лучом солнечного света из мрачных туч, а юный лейтенант — живым героем.

Генерал-губернатору лейтенант вручил сразу два пакета: помимо поздравления архиепископа еще и копию рапорта Завойко генерал-адмиралу Константину Николаевичу.

Муравьев, еще не вскрывая конверты, первым делом спросил:

— Скажи главное, лейтенант: мы победили?

— Победили, ваше превосходительство! — с нескрываемой гордостью сказал Максутов.

— Слава богу! Генерал-губернатор обнял и расцеловал покрасневшего лейтенанта. — Слава вам, товарищи!

— Вот… — пробормотал лейтенант, оставаясь в объятиях генерала, — меня и направили с рапортом в Петербург… Генерал-майор Завой ко и капитан-лейтенант Изыльметьев…

— Изыльметьев? — отстранился и наморщил лоб Муравьев. — Не знаю такого.

— Командир фрегата «Аврора», он принял участие в обороне порта.

— А-а, припоминаю. Фрегат должен был прийти к Путятину.

— Так точно! Но из-за болезни многих членов команды зашел в Петропавловск, и генерал-майор Завойко оставил его в помощь гарнизону.

— Узнаю решительность Завойко, — засмеялся Муравьев. — Ладно, лейтенант, спасибо тебе, иди отдыхай. Понадобишься — вызову.

— Согласно предписанию мне надо ехать в Петербург, — возразил Максутов.

— Надо — поедешь. Возьмешь также мое донесение государю и представление на всех героев. Ну, и отпраздновать нужно сие событие. Ступай, дорогой, отдохни, а вечером, в семь часов, жду тебя к ужину.

После ухода Максутова Николай Николаевич вскрыл конверты и, лишь прочитав первые строчки рапорта Завойко, бросился к Екатерине Николаевне.

— Катюша! — ворвался он в будуар жены. Она отдыхала после обеда, сидя в кресле с книгой в руках. — Катенька, я хочу, чтобы мы прочитали это вместе. Рапорт Василия Завойко, вот только сейчас его доставил курьер, лейтенант Максутов.

Екатерина Николаевна захлопнула книгу:

— Скажи сначала: наши победили?

— Наши победили! — восторженно воскликнул Николай Николаевич.

— Ура-а! — закричала во весь голос Катрин. Вскочила, поцеловала мужа и тут же уселась рядом с ним на оттоманку. — Читай!

«18 августа сего года военная эскадра из шести французских и английских судов: трех фрегатов большого размера, трехмачтового парохода, одного фрегата малого ранга и брига стала на якорь на рейде Авачинской губы», — невольно торжественно повысив голос, прочитал Николай Николаевич и удивился: — Я же в это время был еще в Аяне и ничего не знал. Почками приболел и выехал лишь двадцатого, а Завойко уже начал воевать. Представляешь? Вот что значит — нет связи!

— Ну, нет и нет! Читай дальше!

— «С сего числа по 25-е эскадра бомбардировала Петропавловский порт и делала два решительных нападения десанта с целью овладеть городом и военными судами: фрегатом «Аврора» и транспортом «Двина», — находившимися в Малой губе, но нападения неприятеля отражены во всех пунктах, город и суда сохранены». — Муравьев снова остановился, поскольку не мог удержаться от комментария: — Господи! Кучка солдат отразила шесть вымпелов! Откуда силы взялись! — И продолжил: — «Эскадра, потерпев значительные повреждения, потеряв несколько офицеров и до 350 человек, оставив в Петропавловском порте английское знамя десантного войска, 27-го числа того же месяца снялась с якоря и скрылась из вида…»

Они читали долго, вдумчиво. Вместе вспомнили и нарисовали расположение сопок, Малой губы и порта, Николай Николаевич определил, где находились батареи, и похвастался, что еще тогда, в 49-м, лично указывал их будущее местоположение.

— Да ты у меня молодец! — ласково улыбнулась Екатерина Николаевна. — Тебя бы вместо Меншикова главнокомандующим.

— Что поделаешь, тут его величество промахнулся, — скромно отозвался муж под заливистый смех жены. — А вот я с Завойко в точку попал! Только такой и нужен Камчатке губернатор. Какие же они там герои! Какие герои!

— Завойко, правда, твоя большая удача, — серьезно сказала Екатерина Николаевна.

— Не только моя. — Муж помахал вторым конвертом. — Его рекомендация.

— А что это?

— Письмо от его высокопреосвященства Иннокентия.

— Ах, какой замечательный человек! — с чувством сказала Екатерина Николаевна. — Мы редко встречаемся, но каждый раз я готова склонить голову перед его мудростью и каким-то особенным расположением к людям. Что он пишет?

— Еще не знаю. Вот и почитаем.

«С искреннею величайшею радостью честь имею поздравить вас с дивною, славною и нечаемою победой над сильнейшим врагом, нападавшим на нашу Камчатку, — писал преосвященный. — Прежде всего слава и благодарение Господу Богу, даровавшему силу и крепость нашим камчатским героям и благословляющему все ваши благие намерения и начинания! Кто теперь не видит, что если бы вы не сплыли и не сплавили с собою по Амуру хлеб и людей, то теперь в Петропавловске были бы только головни и пепел. И потому не знаешь, чему более радоваться — открытию ли Амура, столь благовременному, или спасению Камчатки, так ясно доказывающему пользу открытия Амура? Затем честь и слава вам как главному виновнику всего этого… Слава богу за все и про все!

Любопытно крайне, что вы намерены теперь делать относительно сохранения Камчатки, людей и славы защиты, ибо я уверен, что Государь Император вполне предоставит это вам, а мне кажется, что гордые и упрямые враги наши во что бы то ни стало постараются уничтожить Камчатку…

Призываю на вас и на все ваши благие дела, начинания и намерения благословение Божие…»

— М-да-а, — задумчиво произнес Муравьев, закончив чтение. — Владыко прав: тут есть над чем поразмыслить. Ну, в этом-то году Камчатке больше ничто не угрожает, а вот чего ожидать в следующем?

— А в следующем, я думаю, тоже будет сплав, — сказала Екатерина Николаевна, — и я обязательно поплыву вместе с тобой.

— Сплав, разумеется, будет, но я планировал занять его переселенцами. Без них амурское дело просто не выживет. Миша Волконский уже ими занимается. Кстати, очень толковый чиновник получается из этого мальчика. Муравьев усмехнулся. — Наверное, прозвучит цинично, но не сослали бы Сергея Григорьевича в каторгу, вырос бы Миша обычным избалованным княжонком, а Сибирь и служба из него нужного Отечеству человека делают. Вот увидишь, он еще далеко пойдет! Да… Так вот, о сохранении Камчатки. — Генерал встряхнул головой. — Мы, конечно, подождем, как Европа отзовется, но полагаю, что ни Англия, ни Франция обиды не стерпят, захотят взять реванш и придут в Камчатку много большими силами и много раньше, чем нынче. И героизм Завойко со товарищи город уже не спасет, а помочь ему я не успею…

Муравьев вскочил и заходил взад-вперед, заложив руки за спину. В будуаре ему было тесно, он цеплялся то за кресла, то за угол столика, но был настолько поглощен размышлениями, что не обращал на помехи никакого внимания.

Екатерина Николаевна молча следила за ним встревоженным взглядом, а потом вдруг просветлела лицом и сказала:

— Выходит, прав Невельской: не может Петропавловск быть главной базой?

— Что?! — вскинулся Николай Николаевич. Развернулся и, словно потеряв силы, рухнул в кресло. — О чем ты говоришь?! Я столько сил положил, чтобы убедить правительство перенести главный порт в Петропавловск, а теперь должен отказаться от своих же аргументов? И как я буду при этом выглядеть в глазах министров, в глазах самого императора?

— Как человек, который руководствуется не упрямством, а здравым смыслом.

— Так ты считаешь, — желчно усмехнулся муж, что я глупый упрямец?

— Ну, почему же глупый? — спокойно возразила Екатерина Николаевна, выдерживая его пронзительно-обиженный взгляд. — Был бы глупый, не смог бы управлять половиной России. И твоя идея с переносом порта была правильной. В свое время. Но все в мире меняется, и человек — тоже. Мы, женщины, чувствуем это быстрее, чем вы. И вам еще амбиции застят глаза, а выглядит это как упрямство. — Катрин пересела на подлокотник кресла мужа и обняла его кудрявую голову. Прижала к груди, зная, как он это любит, и шепнула: — Да я бы глупого никогда не полюбила.

Он затих на некоторое время, наслаждаясь нежностью жены, потом высвободился из ее рук и спросил:

— Значит, ты считаешь, что надо уходить из Петропавловска?

— Ты и сам так считаешь, — улыбнулась она. — Только еще не решил — куда.

— Куда, куда… Конечно, в Николаевский, в устье Амура, — сердито сказал он. И, помолчав, добавил: — Но все-таки подождем, что там скажут в Европе.

4

О том, что сказали в Европе, Иркутск узнал из газет, полученных лишь в середине декабря. Выходило как-то забавно: с одной стороны, французские, а особенно английские, журналисты изо всех сил старались преуменьшить урон, который понесли престиж и амбиции двух империй, с другой смешивали с грязью адмиралов, командовавших эскадрой, не жалея ни «самоубийцу» Прайса, ни старика Де-Пуанта. «Разгром союзной эскадры на Камчатке является исключительным оскорблением имперских флагов», — писала английская «Таймс». Ей вторил журнал «Юнайтед сервис мэгэзин»: «…Две величайшие державы земного шара были осилены и разбиты ничтожным русским местечком». И все сходились в одном, настраивая, соответственно, общественное мнение: оскорбление следует смыть кровью, разумеется, русской. Надо послать более мощные силы и стереть с лица земли этот презренный русский городишко — неслось изо всех углов Европы, и этот глас, вопиющий отнюдь не в пустыне, был услышан и на берегах Байкала.

Поскольку русское правительство, озабоченное войной в Крыму и укреплением обороны Кронштадта и Свеаборга, где укрывался Балтийский флот, то ли не заметило, то ли не приняло во внимание поднявшийся по поводу Камчатки шум во всяком случае генерал-губернатор не получил на этот счет никаких распоряжений — потому решил действовать самостоятельно. Уже не испытывая сомнения в необходимости перевода порта в устье Амура, Муравьев отправил к Завойко своего адъютанта — есаула Николая Мартынова с приказом: как только станет возможно, эвакуировать Петропавловский порт и все население города, кроме тех, кто пожелает уйти в глубь полуострова.

Но это будет позже, сразу после Нового года, а пока, 6 и 7 ноября, Иркутск праздновал камчатскую победу. Всюду были расклеены объявления с кратким содержанием рапорта Завойко; народ высыпал на заснеженные улицы, вспыхивали фейерверки, вывешивались государственные флаги, а главным зрелищем было прокатывание по городу на специальной тройке плененного знамени английского полка морской пехоты. Максутов проговорился, что везет в столицу трофейное знамя, и генерал-губернатор даже возмутился:

— Что же ты молчал, лейтенант?! Его же надо показать всему народу! Ну, ты и скромник! Уж не сам ли его добыл?

Дмитрий Петрович покачал головой:

— Кто чем отличился, о том в представлении генерал-майора сказано…

— Читал, читал и в своем представлении государю всецело его поддерживаю. Только вот меня сомнение берет: а не мало ли за такой подвиг просто повышения в чине? Ведь ваша победа пока единственная в этой войне. Каково твое мнение?

Максутов пожал плечами:

— Лично мне вполне достаточно.

Но генерал-губернатор не согласился:

— За твой бой, как он описан Завойко, тебе «Георгий» полагается, Я непременно отмечу это в своем представлении.

— Благодарю, ваше превосходительство, — щелкнул каблуками лейтенант, а сам подумал: «Вот, кто «Георгия» заслужил, так это брат Александр».

Словно подслушав его мысли, Муравьев кивнул:

— Брат твой покойный Александр, — генерал, а за ним и Максутов, перекрестились, — также, несомненно, получит «Георгия».

Муравьев позвонил. В дверях появился адъютант Сеславин.

— Подполковник, получите у лейтенанта под роспись трофейное английское знамя и организуйте его показ населению города. А ты, лейтенант, собирайся к отъезду. Завтра будут готовы бумаги для генерал-адмирала и государя, получишь прогонные, кстати, по высшему разряду, и — с богом! Да будь осторожней в дороге, а то, я слышал, ты на Мае чуть не утонул, провалившись под лед. Было такое?

— Было, — кивнул Максутов. — Однако Бог миловал, не дал погибнуть.

— На Бога, конечно, надейся, но и сам гляди в оба. Ступай, герой.

Муравьев перекрестил лейтенанта и подтолкнул к двери.


За две недели, получая на почтовых станциях лучших лошадей, Дмитрий Петрович домчал до Москвы, там сел на поезд и на следующее утро вышел из вагона на Московском вокзале Петербурга.

Никто его не встречал. Столица еще была в полном неведении относительно того, что случилось на восточной окраине Российской империи. Лишь через четыре дня придут в Петербург европейские газеты с обсуждением битвы на Камчатке.

И в Главном морском штабе к нему поначалу отнеслись довольно прохладно.

— Что вы лезете к нам с каким-то занюханным Петропавловском, — прорычал ему в лицо штабной капитан первого ранга, адъютант генерал-адмирала, — когда над Севастополем нависла угроза падения? Третье сражение проиграли!

— Ваше высокоблагородие, — твердо сказал Максутов, — у меня пакеты для его императорского высочества генерал-адмирала от генерал-майора Завойко и генерал-губернатора Восточной Сибири генерал-лейтенанта Муравьева. Приказано вручить немедленно по прибытии в столицу. Прошу доложить.

— Нет, вы посмотрите, господа, на настырного лейтенантишку, — обратился адъютант к ожидавшим в приемной офицерам, среди которых были два контр-адмирала и седовласый, с большой лысиной, вице-адмирал. — Вы все спокойно ожидаете приема, а этот гонец в один конец готов двери выломать.

— А вы, драгоценный мой, доложите его императорскому высочеству, — пророкотал вице-адмирал, и только сейчас Максутов узнал Федора Петровича Литке. Четыре года назад тот читал в Морском корпусе лекцию по гидрографии Берингова моря, которое знал как свои пять пальцев. Но тогда у него не было такой обширной лысины, и лицо выглядело куда моложавее; сейчас оно осунулось и посерело, под глазами набрякли темные мешки, а серые глаза, прежде острые и веселые, теперь были блеклыми и печальными. — Ни Завойко, ни тем более Муравьев не станут посылать гонца по пустякам.

— Ну, хорошо, давайте сюда ваши пакеты, — сдался адъютант, видимо, не решившись возразить знаменитому адмиралу, которому, как знал Максутов из газет, поручили оборону Финского залива. «Нелегка, видать, эта ноша, — подумал лейтенант, — ишь, как старика скрутило».

Адъютант скрылся за дверью. Максутов подошел к старому моряку, щелкнул каблуками:

— Благодарю, ваше превосходительство!

— Да что вы, драгоценный мой, что вы! — Федор Петрович встал из своего кресла и отвел лейтенанта в сторону. — Простите великодушно, сына моего, Константина, там не встречали?

Ваш сын — герой! Был адъютантом у Завойко…

— Слава Тебе, Господи! — перекрестился адмирал. — Вы лично с ним знакомы?

— Мы же все друг друга знали, нас и было-то всего ничего. Считая всех: волонтеров, солдат, матросов, артиллеристов, — чуть больше девятисот человек.

— А сила большая на вас навалилась? Небось вместе, англичане и французы?

— Да. Шесть вымпелов. Три фрегата, бриг, корвет и пароход. Десанта было на первой высадке около семисот, на второй — больше девяти сотен.

— Ничего себе! — ахнул адмирал. — А пушек у них было много?

— В три раза более, чем у нас.

— И чья взяла?

— Наша взяла, Федор Петрович! — Максутов не сдержался и широко и радостно улыбнулся. — Выгнали мы их к чертовой матери! Ушли с побитой мордой! О, простите великодушно…

— Да за что же простить, драгоценный вы мой?! — Литке прижал лейтенанта к широкой груди, поцеловал и полез за платком: расчувствовался. Вытер глаза и оборотился к остальным офицерам: — Господа, за всю войну первая радостная весть: наши противники не смогли взять маленький Петропавловск и ушли, как великолепно выразился молодой человек, с побитой мордой. Виват, господа! Ура!

Офицеры не успели поддержать старого адмирала, как из кабинета генерал-адмирала выскочил красный, как рак, вспотевший адъютант:

— Лейтенант! Его императорское высочество вас требует! Немедленно!

Он чуть ли не с поклоном распахнул перед Максутовым дверь, и лейтенант, входя в кабинет, услышал, как он объявил:

— Господа, приема не будет. Генерал-адмирал едет к государю.

Дмитрий Петрович знал из разговоров старших офицеров, что великий князь Константин Николаевич весьма прост в отношениях с моряками, так как царственный отец сразу после рождения определил его в морскую службу, дав ему звание генерал-адмирала, а уже потом, став воспитанником Литке, он прошел все ступеньки этой службы от самой нижней до нынешней верхней начальника Главного морского штаба. Поэтому он почти не удивился, когда его императорское высочество устремился навстречу ему, простому лейтенанту, и заключил его в крепкие объятия.

— Благодарю вас, лейтенант, а в вашем лице выражаю благодарность всем героям Камчатской обороны. Едемте, немедленно едемте в Гатчину, к батюшке. Я уверен: оттуда вы вернетесь уже капитан-лейтенантом и с Георгиевским крестом. И все, абсолютно все получат по своим заслугам. Вы, может быть, даже не осознаете мирового значения вашей победы!

— Отчего же, ваше императорское высочество, очень даже осознаем, — неожиданно для самого себя возразил Максутов. Он вспомнил слова, которые сказал за торжественным обедом генерал-губернатор.

А сказал он так:

— Ваша битва, Дмитрий Петрович, и ваша победа показали всему миру, всем державам, что великая Россия твердо встала на берегах Великого океана и отныне будет стоять здесь вовеки веков.

Вспомнил лейтенант эти слова и повторил их великому князю, но — от себя. Не присвоил их, нет — просто эти слова стали его собственными, идущими от его сердца. А когда чужие слова ты произносишь как свои — выношенные, выстраданные — это значит: они самые правильные.

5

Перед Новым годом в Иркутск приехал Иван Александрович Гончаров. Он крепко задержался в Якутске. Ему хотелось повидаться с преосвященным Иннокентием, этот находился где-то в своей апостольской поездке по необозримой епархии, в которую помимо Русской Америки и Камчатки входила теперь и Якутия. Николаю Николаевичу ждать было некогда, его призывали неотложные дела, и он со своей свитой отчалил вверх по Лене, а Гончаров остался. Почти на три месяца. Нет, владыко приехал гораздо раньше, всего через месяц, писатель же времени зря не терял. Он перезнакомился со всем якутским обществом — областными чиновниками, армейскими и казачьими чинами, купцами, учителями уездного училища и казачьей школы, — у всех перебывал в гостях, да не по одному разу, наслушался рассказов о житье-бытье в этих суровейших краях, покатался на оленях и собаках, пережил и мороз, и пургу — в общем, набирался впечатлений для будущей литературной работы. В первую очередь представился, конечно же, губернатору Григорьеву Константину Никифоровичу, пятидесятипятилетнему крепышу с обветренно-красным округлым лицом и хитроватыми глазами. Губернатор, истый петербуржец по складу характера, достаточно умный чиновник-канцелярист по служебному опыту, за три года губернаторской службы под требовательной рукой Муравьева в некоторой степени избавился от столичной чиновной, пропитанной ленцой, вальяжности, но все равно, на взгляд Гончарова, не очень-то соответствовал тем задачам, которые ставил перед своими подчиненными генерал-губернатор. Муравьев, по его мнению, сам подавал пример силы воли, твердого характера, бодрости, уверенности в своих устремлениях и ждал того же от других, но увы — далеко не все могли и хотели соответствовать этим ожиданиям. Более того, тихой сапой сопротивлялись и при случае старались сунуть ему те самые bâtons dans les roues — палки в колеса. Григорьев, пожалуй, не был исключением, что позже с горечью отметил писатель.

Но тогда, при знакомстве, он с любопытством всматривался в каждого, с кем доводилось повстречаться. Губернатор был искренне рад свежему человеку, тем более известному писателю. Иван Александрович даже было возгордился: вот в каких медвежьих углах его читают, — однако Константин Никифорович, простая душа, проговорился, что читать Гончарова не читал, но вот генерал-губернатор весьма сильно его нахваливал, а генерал-губернатору можно верить.

Он же, Константин Никифорович, привез писателя к преосвященному сразу же по возвращении того из путешествия. И очарованность Ивана Александровича святителем была столь велика, что и через 30 лет, описывая свои впечатления от той встречи, Гончаров не скрывал восхищения могучим старцем. Могучим не только телом, но — душой, духом, воспаряющим к Царю Небесному. Окончательно же покорило Ивана Александровича то, что всюду, где архиепископ окормляет паству Божьим словом, он стремится делать это на родном языке прихожан. Прослужив 25 лет в Русской Америке, владыко Иннокентий лично перевел на один из алеутских языков Священное Писание, а возглавив якутскую кафедру, создал комитет по переводу священных и богослужебных книг на якутский язык. Мало того, и сам стал учиться якутскому; вскоре в кафедральном соборе во имя Живоначальной Троицы зазвучала служба на якутском языке, и число прихожан стало быстро расти.

— Вот таким и должен быть настоящий апостол! — сказал Гончаров губернатору, и тот, много послуживший и достаточно трезво, если не цинично, судивший о людях, почтительно с ним согласился.

Многое в Якутске приводило писателя в восторг, и он неспешно заполнял свои тетради заметами острых наблюдений:

«Вот теперь у меня в комнате лежит доха, волчье пальто, горностаевая шапка, беличий тулуп, заячье одеяло, торбасы, пыжиковые чулки, песцовые рукавицы и несколько медвежьих шкур для подстилки. Когда станешь надевать все это, так чувствуешь, как постепенно приобретаешь понемногу чего-то беличьего, заячьего, оленьего, козлового и медвежьего, а человеческое мало-помалу пропадает…

Все это надевается в защиту от сорокаградусного мороза. А у нас когда и двадцать случится, так по городу только и разговора, что о погоде… «У вас двадцать хуже наших сорока», — сказал один, бывавший за Уральским хребтом. «Это отчего?» — «От ветра. Там при пятнадцати градусах да ветер, так и нехорошо; а здесь в сорок ничто не шелохнется — ни движения, ни звука в воздухе, над землей лежит густая мгла, солнце кровавое, без лучей, покажется часа на четыре, не разгонит тумана и скроется». «Ну а вы что?» — «А мы ничего, хорошо — только дышать почти нельзя: режет грудь».

«Несмотря, однако ж, на продолжительность зимы, на лютость стужи, как все шевелится здесь, в краю! Я теперь живой заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места, дикари возводятся в чин человека, религия и цивилизация борются с дикостью и вызывают к жизни спящие силы… И все тут замешаны, в этой лаборатории: дворяне, духовные, купцы, поселяне — все призваны к труду и работают неутомимо. И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и так же не допытается, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне… Создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом…»

С этими чувствами писатель отправился по зимнему тракту в столицу Восточной Сибири, по дороге сильно обморозился, несмотря на все то утепление, описанное им в своих заметках, а потому неделю лечился примочками винной ягоды с молоком и явился «ко двору» генерал-губернатора с поздравлением лишь в первый день нового, 1855 года.

В приемной зале собралось много офицеров, чиновников, купцов. Николай Николаевич вышел в парадном мундире, при всех орденах — а их оказалось ни много ни мало — 13, из них свежайший — Святого Благоверного Великого князя Александра Невского, за отличную службу, неутомимую деятельность и особые труды, доставленный курьером перед самым Новым годом. Генерал-губернатора поздравляли не только с праздником, но и с награждением одним из высших орденов империи. Этого ордена в Сибири не удостаивался никто, видимо, поэтому поздравители нет-нет да и вперяли свои взгляды в алую ленту через левое плечо, рубиновый крест с золотыми орлами и большую серебряную звезду выше всех остальных звезд на левой стороне груди. И все замечали, как искренне радуется поздравлению с наградой прежде суровый и, казалось, неприступный главноначальствующий края.

— Благодарю, господа… благодарю… — говорил он с улыбкой, пожимая руки подходящим. И вдруг увидел Гончарова, скромно стоявшего за спинами чиновников, и сам пошел к нему с распростертыми объятиями, одним своим устремлением раздвигая своих подчиненных на две стороны — так фрегат раздвигает носом битый лед ранней весной или поздней осенью. — Иван Александрович, дорогой, как я рад, как я рад возможности снова вас видеть и даже, если позволите, обнять сердечно! — Муравьев заключил писателя в объятия и троекратно поцеловал. — Сегодня же пожалуйте ко мне на обед. Боже, как будет рада Екатерина Николаевна! Я ей про вас все уши прожужжал. — Господа, — обратился он ко всем присутствующим, — позвольте представить вам знаменитого писателя земли Русской — Ивана Александровича Гончарова. Прошу любить и жаловать. Надеюсь, от приглашений у него не будет отбоя, так, чтобы он как можно дольше задержался в наших палестинах.

По зале пронесся шумок, кто-то зааплодировал, его тут же поддержали, и покрасневшему писателю оставалось только благодарно раскланиваться во все стороны.

Муравьев вдруг посуровел лицом, так, что побелел кончик носа, и спросил Ивана Александровича:

— Отчего это нет почты из Аяна?

Тот на мгновение смешался, не понимая, какое отношение к нему имеет почта, однако вспомнил, что Григорьев сказал ему накануне отъезда: мол, какой-то казак якута убил и сбежал, и его теперь все ищут; вспомнил и полушутя-полусерьезно ответил генерал-губернатору:

— Да им там не до почты. Весь город, губернатор и архиерей заняты тем, что убили якута и…

— Вот ведь как странно, — остановил его Муравьев, не принимая выбранного тона. — Они все озабочены убийством, какие случаются чуть ли не каждый день, но их не волнует, что почта не приходит в срок, то есть то, что недопустимо! Нет, надо немедленно отправить офицера в Аян, чтобы выяснить, почему нет почты.

«То ли он ждет каких-то особых известий, — подумал Гончаров, — так главные о Камчатке — уже давно пришли, то ли просто обеспокоен нарушением порядка в таком важном деле, как почтовая связь. Даже если она приходит всего два раза в год. Хотя впечатления педанта генерал не производит».

Однако долго раздумывать над странным поведением генерала ему не дали: стоило Муравьеву отойти, как Ивана Александровича окружила толпа «почитателей» с поздравлениями и приглашениями на обед или ужин.

А Николай Николаевич действительно беспокоился о делах на Амуре: все ли успел Невельской сделать из того, что ему было наказано, — как-никак на зимовку там остались около тысячи человек и, если продовольствия сплавили достаточно, то с жильем далеко не все обстояло благополучно. Но офицера в Аян он собирался отправить вовсе не из-за почты та рано или поздно все равно придет, генерал-губернатор получил письмо от князя Орлова о раскрытии французского шпиона в окружении Невельского, с рекомендацией немедля взять его под стражу, сообщив о том в Петербург, и держать до прибытия дознавателя.

А второго офицера, своего адъютанта, есаула Мартынова, Муравьев отправлял в Камчатку с полученным из столицы высочайше утвержденным представлением на награждение участников обороны[81], но главное — со своим приказом Завойко о секретной перебазировке Петропавловского порта со всем имуществом и населением в устье Амура, в связи с угрозой нового нападения англо-французского флота.

Генерал-губернатор не знал, что в застрявшей где-то почте находится письмо Невельского от 26 октября, полное тревоги за судьбу Петропавловска. «Осмеливаюсь доложить Вашему превосходительству, — писал контр-адмирал, — что в случае продолжения войны сосредоточение в Николаевском всего, что находится ныне в Петропавловске и Японии, по моему мнению, должно составлять нашу главную заботу. Если мы вовремя это сделаем, то какие бы превосходные неприятельские силы здесь ни появились, они никакого вреда сделать не могут, потому что банки лимана, полная неизвестность здешнего моря, расстояние в не одну тысячу миль, отделяющее их от сколько-нибудь цивилизованных портов; леса, горы и бездорожное, пустынное побережье Приамурского края составляют крепости, непреоборимые для самого сильного врага, пришедшего с моря. При сосредоточении в Николаевском судов, людей и всего имущества Петропавловского порта единственный неприятель, с которым неминуемо придется бороться, это мороз и пустыня, но чтобы победить их, необходимо, чтобы все наши силы были обращены на своевременное устройство просторных помещений и на полное обеспечение (из Забайкалья по Амуру) сосредоточенных здесь людей хорошим и в избытке продовольствием, медикаментами и необходимой здесь теплой одеждой… Если мы победим этого врага, внешний враг для нас будет уже не страшен, ибо, прежде чем добраться до нас, ему придется встретиться с негостеприимным и богатым банками лиманом, в котором он или разобьется, или же очутится в совершенно безвыходном положении. Он не решится также без пользы терять людей, высаживая десанты на пустынные берега Приамурского края. Таким образом, война здесь будет кончена со славой, хотя и без порохового дыма и свиста пуль и ядер, — со славой, потому что она нанесет огромный вред неприятелю без всякой с нашей стороны потери: неприятель будет всегда в страхе, дабы суда наши не пробрались отсюда в океан для уничтожения его торговли. Он будет вынужден блокировать берега Татарского пролива и южной части Охотского моря… что принесет нам огромную пользу, так как, блокируя побережье пролива, а следовательно, и весь Приамурский и Приуссурийский края, неприятель тем самым фактически признает их русскими».

Все-таки, несмотря на нарастающие расхождения, в главном они оставались единомышленниками и, даже не соглашаясь, приходили к одному решению.

Глава 7

1

Офицером, которого отправил Муравьев в Аян и далее, к Невельскому, был Иван Вагранов. Он сам напросился в эту командировку.

— Николай Николаевич, хватит мне киснуть без настоящего дела, — убеждал он генерал-губернатора.

— Что значит «без настоящего дела»? — возражал Муравьев. — Ты много чего сделал для первого сплава, «Владимира» четвертой степени получил, а у тебя сын растет без матери, надо ему больше внимания уделять. Когда вы с нами жили, так тут Лизавета с Флегонтом Васятке и тетушкой и дедушкой были, а ушел на съемную квартиру — кто там приглядит?

— Есть кому приглядеть, — неожиданно смутился Вагранов.

— Ну-ка, ну-ка, — ухватился за его смущение генерал, — что там у тебя за новости такие?

Новости у Ивана Васильевича были, но он полагал, что не пришло еще время возвещать о них «городу и миру»[82]. Это выражение он услышал от Элизы в их первую ночь, когда они расслабленно лежали в постели, она лукаво шепнула: «Тебье нравится?» — и он, не удержав восторга, воскликнул: «Ты — чудо!» Элиза засмеялась и сказала: «Я знаю, но зачьем кричать городу и миру?»

…Как только Вагранов в свите Муравьева вернулся в Иркутск, он тут же подхватил Васятку и отправился в гости к Черныхам. Соскучившийся сын сидел на руках отца, крепко обнимая его за шею, ворковал ему в ухо о каких-то своих делах. Иван Васильевич плохо его слушал, погруженный в свои переживания. А переживал он оттого, что не мог понять, что же его клюнуло в сердце и заставило сорваться и почти бежать, рискуя грохнуться вместе с сыном на обледенелых дощатых мостках, по Подгорной улице в сторону Успенской церкви.

Дома у Черныхов Анна Матвеевна нянькалась с полуторагодовалым Семкой, Аникей был на службе.

— А Настена где? — едва поздоровавшись, спросил Вагранов.

— Захворала наша Настена, — вздохнула Анна Матвеевна. — В горячке лежит.

— Доктора вызывали?

— Да какой, батюшка, дохтур? Фершал казачий приходил, лихоманка, грит, ее трясет. Велел уксусом обтирать и тепло укрываться. Ежели, грит, Бог милостив, все пройдет. А у ей не проходит. — Анна Матвеевна вытерла уголком головного платка выступившие слезы.

— Анна Матвеевна, приглядите за Васяткой. — Вагранов спустил сына с рук. — Я за доктором.

— Папаня! — заорал Васятка, — я с тобой хочу-у-у…

— Сынок, побудь с бабушкой, я скоро вернусь. — Вагранов выскочил за дверь и бегом-бегом помчался на Преображенскую — там, возле Хлебного базара, жил доктор Персин. По пути поймал извозчика.

Иван Сергеевич, по счастью, оказался дома, отдыхал после обеда. Слуга попытался не пустить штабс-капитана, но Вагранов просто отшвырнул его в сторону и решительно прошел в гостиную, где на диванчике расположился доктор. Иван Сергеевич спал, прикрыв лицо газетой. Видимо, услышав стук каблуков по паркету, откуда-то вынырнула сухонькая седоватая женщина — жена или экономка? — и зашипела на непрошеного посетителя, но Вагранов глянул на нее бешеными глазами, и она стушевалась, ускользнув за тяжелые гардины.

— Иван Сергеич, — тронул доктора Вагранов, — проснитесь, ваша помощь нужна. Горит человек…

Персин сбросил газету и сел:

— Что такое? Где горит? — сердито спросил он, протирая глаза, но узнал Вагранова и закивал: — Здравствуйте, сударь мой, что случилось?

Иван Васильевич путано объяснил, однако доктор, видимо, понял, потому что молча собрался, отмахнулся от слуги, который, подавая шубу, начал было жаловаться на Вагранова, и вслед за штабс-капитаном вышел к дожидающемуся извозчику.

Все это время когтистая лапа сжимала сердце Ивана Васильевича и отпустила лишь к вечеру, когда доктор дал Настене какие-то порошки, и лихоманка отпустила молодую женщину: ее перестало трясти, выступила испарина и пришел благодатный сон. Доктор велел, как проснется, больше давать питья — клюквенного или брусничного.

— И пропарьте ее в бане, — сказал он перед уходом Макару Нефедычу, отцу Настены. — Лучше всего пихтовым веником.

Вагранов, который сидел на кухне, пока Персин осматривал и пользовал Настену, проводил его до извозчика, поблагодарил и рассчитался с ним и извозчиком, терпеливо ждавшим у ворот.

— Вы, Иван Васильевич, особо-то не переживайте, — сказал доктор, усаживаясь в санки. — Завтра-послезавтра ваша девушка будет как огурчик.

— Она не моя девушка, — смущенно отозвался Вагранов.

— То-то я не вижу, сударь мой, — засмеялся Иван Сергеевич. — Все бы так за чужих девушек переживали. — И ткнул в спину извозчику: — Трогай, братец…

Вагранов вернулся в избу, размышляя над словами доктора. Да, Настена не его девушка, но это — сегодня, а что будет завтра — одному Богу известно. Сейчас ясно одно: как-то незаметно она заняла в его жизни большое место, и оно, это место, становится только больше. Сердце у него окончательно отпустило, тревога за Настену улеглась, и он вдруг вспомнил о сыне. С порога метнулся назад, на улицу, но тут же передумал; случилось бы что, Анна Матвеевна была бы уже тут.

Макар Нефедыч сидел на лавке, прижимаясь спиной к теплому зеркалу русской печи, и вздыхал.

— Чем недовольны, Макар Нефедыч? — поинтересовался Вагранов.

— Как же ее парить? — удрученно произнес Нефедыч. Произнес как бы про себя, но Вагранову показалось, что вопрос направлен непосредственно ему, и откликнулся:

— А что такое?

— Дык нести ее, стал-быть, надобно в баню-то, а у меня спина не разгинается. Да и пар дыхалка моя не переносит.

— Ну, баню сперва истопить надо, а уж потом нести.

— Дык баню топить — не в тайге белковать. Дрова с берёстой уложены, огонь запали — через час и готово. А вот девку донести да попарить… Старуху-т мою Бог прибрал, а Матвевна — говнушка[83], чё с нее взять.

Вагранов вдруг поймал хитроватый взгляд Нефедыча из-под кустистых бровей и ему стало жарко: он понял, на что намекает старый хрыч и куда, в конечном счете, дело ведет. А что, может, так вот разом и завязать узелок? Как тогда, прошлой зимой, Васятка сказал? «Пусть она будет пашей мамой»? И Настена смутилась, зарделась, убежала… Но это — тогда, а что — сейчас? Уже почти год миновал и за это время не довелось ни разу увидеться. Дел, конечно, было выше головы, но выкроить два-три часа не составило бы труда. Однако, честно, хоть и хотелось встретиться, но что-то удерживало, робость какая-то непривычная. С Элизой все было гораздо проще, а ведь тоже началось с того, что на помощь пришел…

— Чё молчишь, капитан? — не выдержал Нефедыч. — Смогёшь девку попарить?

— А вдруг она после этого меня возненавидит? — кое-как преодолев неловкость, спросил Вагранов.

— Возненавидит? — искренне удивился Нефедыч. — С чего бы? Мне Матвевна сказывала: Настюха у Аникея все про тебя выпытывала. Взглянулся ты ей. Однако счас ты с орденом-то дворянин потомственный, можа, и глядеть на казачку не хошь?

Вагранов потрогал алый эмалевый крест, висевший на груди на красно-черной муаровой колодке — орден Святого Владимира четвертой степени полагалось носить постоянно, — грустно усмехнулся:

— У потомственного дворянина Вагранова в кармане вошь на аркане. Это на меня Настена глядеть не захочет.

— Хлюздя ты удовелый[84], — укоризненно сказал Нефедыч. — Иди давай, разжигай печурку.

Через час, когда банька на огороде Путинцевых набрала жару, а пихтовые веники были запарены в бадье с кипятком, Иван Васильевич снял мундир, оставшись в белой нательной рубахе, надел шинель, аккуратно завернул Настену в ватное одеяло — она еще спала, — поднял ее, удивительно легкую, на руки и вышел в ночь. Вдохнул пропитанный легким осенним морозцем воздух, стараясь успокоить бешено стучавшее сердце, и осторожно, чтобы не поскользнуться на обледеневшей тропке, зашагал к бане.

Молоденький тонкий месяц висел на западе, света от него было очень мало, но в слюдяном оконце бани теплилась свечка, и Вагранов шел на нее.

Настена проснулась, когда он вошел в маленький предбанник и попытался усадить ее на лавку. Проснулась и вскрикнула от испуга.

— Не пугайтесь, Настенька, — сказал Вагранов как можно ласковей. — Мы в бане. Доктор велел вас пропарить.

— А почему… почему вы тут?

— Больше некому, — смущенно сказал Вагранов. — Ваш отец попросил…

— Тятя?! Попросил?!

— Ну да. Велел протопить баню и пропарить… вас…

Наступило молчание. Настена сидела, закутавшись в одеяло, Иван Васильевич растерянно топтался перед ней. Прошло несколько минут.

— Я сама пойду. — Настена попыталась встать и, как подкошенная, рухнула обратно на лавку. Вагранов едва успел поддержать ее, чтобы не свалилась на пол.

— Голову обнесло, — жалобно сказала она.

— Давайте так, — сказал Иван Васильевич. — Я занесу вас на полок. Там света нет, вы разденетесь и ляжете, а я вас попарю веничком и окачу. Вы вытретесь, наденете чистую рубашку, — я принес и рубашку, и полотенце, — и я вас отнесу в избу. Идет?

Она тихо засмеялась:

— Вы меня так вот, в шинели, и будете парить?

— Да нет, разденусь… до исподнего… А вы в рубашке…

— Иван Васильевич, спросила вдруг она, — я вам глянусь?

От ее такого простого вопроса у него занялся дух.

— Очень, — сдавленно пробормотал он.

— А я все время про вас с Васяткой думаю, — голос ее трепетал, как огонек свечи от движения воздуха, — как вы там с мальчонкой управляетесь? Как ему без мамки живется?

— Скучает… А я в разъездах… Вот все лето на Амуре был…

— Дядя Аникей говорил…

— Настенька, — неожиданно для самого себя решился Иван Васильевич, — выходите за меня… замуж… У меня, правда, ничего нет, кроме офицерского жалованья да вот теперь дворянства, но я буду любить вас с Семкой до скончания жизни. А?

Настена смотрела на него со странным выражением лица, словно всматривалась в глубину глаз — он их не отводил, — а через них — в самую душу.

— Я помню, что сказал Васятка прошлой зимой, — наконец сказала она. — А вы помните? — Вагранов кивнул. Она легко вздохнула. — Значит, так тому и быть.

— Спасибо, Настенька! — от волнения нахлынули слезы, сдерживая их, он говорил с трудом.

Она улыбнулась?

— За что?

— За все, за все!

Вагранову хотелось схватить ее, прижать к себе крепко-крепко и держать так всю жизнь, не выпуская. Она, словно почувствовав, потянулась к нему, одеяло сползло, ее опять шатнуло, и он опять подхватил ее, теперь уже на руки (она обняла его за шею, прижалась щекой к его щеке), и внес в парную темноту, путаясь в свисавшем к ногам одеяле. Усадил вслепую на полок, подобрал это чертово одеяло, сказал:

— Раздевайтесь, я сейчас, — и выскочил обратно в предбанник.

Прислонился спиной к двери, успокаивая дыхание. Руки хранили невесомую тяжесть ее гибкого тела, нежность которого не могли скрыть одеяло и рубашка; он с удивлением, словно впервые, посмотрел на свои ладони и пальцы и начал раздеваться. Спеша, в нетерпении чуть не отрывая застревавшие в петлях пуговицы. Оставшись в белых подштанниках, решительно рванул дверь и вошел в жаркую духоту парной. Темнота снова ударила по глазам, ослепила, и он заморгал, торопясь к ней приспособиться. Помогли горячие угли в печурке: от них сквозь щели от неплотно прилегающей дверцы истекал розовато-оранжевый свет; в этом призрачном свете он разглядел на верхнем полке Настену. Она постелила на доски рубашку и лежала на животе, повернувшись лицом к двери. Он не видел ее глаз, но знал, что она смотрит на него.

— Раздевайтесь совсем, — тихо сказала она, — не то замочите исподнее, а сухой замены нет.

Когда Вагранов вернулся к Черныхам, Аникей и Анна Матвеевна пили на кухне чай. Васятка и Семка спали на печи, на лежанке.

— Садитесь, ваше благородие, сливанцу выпейте, — пригласил Аникей. — Матвевна, налей.

Пока Вагранов снимал шинель, Анна Матвеевна налила большую кружку сливана, томленого в русской печи.

— Как он, — кивнул Иван Васильевич на лежанку, — не сильно вам надоел?

— Да ну-у, — расплылась в улыбке Анна Матвеевна. — Не мальчонка, а чарпел[85] яровной, все гимизит и гимизит[86]: то ему покажи да энто расскажи… Да бежкий[87] такой, вертячий…

— Хороший парень, — оборвал жену Аникей. — Скажите лучше, ваше благородие, как там Настена?

— С Настенькой все в порядке. — Не заметив, как при слове «Настенька» переглянулись Черныхи, Вагранов взялся за кружку, отхлебнул: — Ух, хорош! Доктор ее осмотрел, дал порошки, велел в бане попарить. Теперь спит. Завтра, наверное, встанет.

— А кто ж ее парил? — осторожно спросил Аникей.

— Я, — просто сказал Иван Васильевич.

Анна Матвеевна от неожиданности икнула и испуганно прикрыла рот рукой. Аникей не донес свою кружку до рта, крякнул и поставил ее на стол. И оба вопросительно уставились на Вагранова.

— Да, еще, — продолжил тот, — я просил Анастасию Макаровну стать моей женой. Она согласна. И Макар Нефедыч не против. Так что где-нибудь перед Великим постом обвенчаемся.

Черныхи глянули друг на друга и враз перекрестились с шепотом: «Слава те господи!»

— И, наконец, последнее: вы не сдадите мне комнатку? Хочу уйти с Васяткой из Белого дома. Надоело быть приживалом, да и стыдно как-то…

— А Николаич отпустит? — кашлянув, спросил Аникей. — Вы ведь, ваше благородие, им как бы заместо братальника[88] названого?

— Отпустит, — не очень-то уверенно ответил Вагранов. — Я ему все объясню… позднее. А пока так и скажу: не хочу, мол, быть приживалом. Он же не всегда будет генерал-губернатором. Выйдет на пенсию — зачем ему я? Было б у них свое имение — куда ни шло…

— Ну да, — поразмыслив, сказал Аникей. — А насчет комнаты — Семенова половина свободна, занимайте с Васяткой. Матвевна, надо будет, завсегда за им приглядит.

— А какова ваша цена?

— Кака там цена! Живите на здоровье. С Настеной обженитесь — вот и будете нам, старикам, в радость. Будто бы Семка женился! Так ить, мать?

— Так, так, — закивала Анна Матвеевна, вытирая памятные по Семену слезы. — У тебя, Васильич, из родовы кто есть?

— Никого, — помотал головой Вагранов. — отец на охоте пропал, и матушка вскорости за ним ушла. А братья-сестры малыми померли.

— Значит, будешь нам заместо сына. Ежели не против? Васятка, вон, нас уже бабой-дедом кличет…

— А не староват я для сына? — усомнился Вагранов. — Вы ж меня ненамного старше.

— Чаво их, года-то, считать? Главное — что у тебя тута, — Аникей постучал кулаком по груди.

Вагранов встал, поклонился в пояс:

— Тогда зовите меня просто Иваном. А я, если вы согласны, буду называть вас батей и маманей.

2

Вот такие были новости у штабс-капитана Вагранова. Выслушав их, Муравьев только головой покрутил. Спросил:

— И когда же венчаться думаете?

— Да вот, как вернусь из командировки, так и попрошу вашего согласия.

— Хитер бобер! — засмеялся генерал. — С Элизой жил — согласия не спрашивал. — И посерьезнел: — Да, ты прав, Иван Васильевич, семья нужна. Она — главная в жизни опора. И любовь нужна. Есть любовь — все получается, а нет ее — так ничего и не выходит или даже рушится. Ладно, отправляйся в командировку, да не задерживайся там. Пусть эту историю Невельской сам расхлебывает. Пригрел, понимаешь, змею на груди! И ведь ни словом мне не обмолвился, что вольнонаемный у него появился, да к тому же со связями в Париже. Слишком много воли взял контр-адмирал!

— А может, мне последить за этим Любавиным? — предложил Вагранов, а про себя подумал: «Оказывается, не одна Элиза собирала сведения об Амуре, вот и какой-то Любавин обнаружился, так что карты могли и уйти. Сказать об этом генералу? Нет — слишком непредсказуемы последствия…»

— И что ты хочешь выследить? Ну, ходит художник, рисует — и что? Каждый может рисовать, если способности и желание имеются, — никто не запретит. А вот карты — совсем другое дело! К картам можно допускать только проверенных людей, а Невельской показал себя таким разгильдяем — уму непостижимо! Нет, пускай сам этого «художника» разоблачает, сажает под арест и ждет дознавателя из Петербурга. А ты, мой дорогой, передашь все, что надо, почту заберешь и — домой, к невесте. Кстати, когда ее нам с Екатериной Николаевной представишь?

— Вернусь и представлю.

— Ну, ладно. Поезжай с богом!


Аянскую почту Вагранов повстречал в Усть-Куте. Ее задержали многодневные бураны на Юдомо-Майском нагорье и в горах Улахан-Бом. Сам он преодолел этот участок тракта вполне сносно и в конце февраля прибыл в Аян. Лед на море стоял прочно, торошения не было, и собачья упряжка, управляемая тунгусским каюром, легко бежала на юг вдоль береговой линии. От нечего делать Вагранов учился управлять собаками вдруг когда-нибудь пригодится. Тунгус хорошо говорил по-русски, ему нравилось учить русского офицера, а еще больше нравилось лежать на нартах, лениво подремывая и иногда подсказывая новоявленному «каюру», как следует поступить в каком-нибудь сложном случае.

Очень тогда удивился бы Иван Васильевич, если бы ему сказали, что всего через 10 месяцев приобретенные в этой поездке умения сослужат чрезвычайно важную спасительную службу ему самому и генерал-губернатору с его супругой. Но он ничего подобного не предполагал, а потому всю долгую дорогу до Петровского зимовья возился с собаками и думал о Настене и Васятке, самых дорогих ему людях. К маленькому Семке он еще душой не прикипел, хотя мальчонка уже начал к нему тянуться и однажды даже назвал тятей. А может, просто показалось: сказал «дядя», а послышалось «тятя»? Впрочем, размышлял Иван Васильевич, уж коли послышалось — значит, ожидал он этого слова от мальца-несмышленыша, значит, скоро будет у него два сына. Был Семка Путинцев, станет Семеном Ваграновым — уж не обессудьте, Анна Матвеевна и Аникей Ефремович. Все равно его бы Черныхом не записали…

По ледовому пути не было ни одной станции; дневки для отдыха и кормежки собак устраивали где-нибудь в естественном укрытии, но каждая ночевка становилась проблемой — слава богу, если попадались стоянки рыбаков, но чаще каюр разворачивал вокруг костра походный чум (он, свернутый, был на нартах основным грузом), и люди спали в нем вперемешку с собаками. К великому счастью путешественников, ветер, постоянно забавлявшийся с поземкой, ни разу не разыгрался до бури, и не случилось ни одного снегопада. Позже, в Николаевском, Вагранова за такую необъяснимую снисходительность природы офицеры назовут фаворитом зимы: ни один старожил этих мест не мог похвастать подобной везучестью.

В Петровском зимовала шхуна «Восток», но из 35 человек экипажа тут жили всего лишь 15 матросов во главе с боцманом Чуфаровым (осенью покалечился прежний боцман, и Невельской предложил Римскому-Корсакову взять на эту должность старшего матроса). Остальные перебрались в Николаевский.

Первый раз за полтора месяца ночуя в нормальных человеческих условиях, в теплом домике Невельского, Иван Васильевич самым банальным образом проспал, а потому махнул рукой — никуда этот шпион Любавин не денется — и остался еще на одну ночь в гостеприимном зимовье, в веселом кругу матросов, где заводилой был боцман. Узнав, что Чуфаров и половину кругосветки прошел, и в Амурской экспедиции послужил, Вагранов попросил его рассказать что-нибудь интересное. Упрашивать Митяя не пришлось — у него самого язык чесался чем-нибудь да поделиться, благо слушатели были наивнимательнейшие, и он поведал красочную историю о том, как, открыв Амур, они выловили огромную калугу.

— Пудов на сорок-пятьдесят, не мене! Царь-рыба! Инако не скажешь!

— Да как же вы такую агромадину выташшили? В ей же силы немерено! — усомнился один из матросов.

Митяй обвел веселым взглядом лица слушателей:

— Ждете небось да втихаря радуетесь: ну, щас боцман заплетет три шквала в одну бурю… да? А я так скажу: не знаю. И никто не знает! Может такое быть: чтой-то случилось, а как, почему — никому не известно? Может! Вот и у нас тогда этак: вытягнули из воды царь-рыбу, и сами не ведаем как.

Матросы разочарованно зашумели, Вагранов же подумал: а ведь и верно, может такое случиться, что и знать не знаешь, ведать не ведаешь, откуда что взялось. Вот его любовь с Настеной как раз из таких случаев.

И знакомы толком не были, и встречались всего-ничего, а р-раз словно Бог своим кресалом высек искру из души, и занялся огонь нешуточный. Вот уж действительно — слава Богу!


Напрасно Иван Васильевич был так уверен в отношении Любавина: мол, никуда он здесь не денется. Делся. Как раз накануне прибытия штабс-капитана в Николаевский художник вместе с Невельским уехал на мыс Лазарева, где была поставлена батарея из пушек, снятых с фрегата «Паллада». Сама «Паллада», вернее, то, что от нее осталось — а ее лишили не только вооружения, но и такелажа и парусов, — зимовала в Императорской Гавани под присмотром боцмана Синицына с 10 матросами; по приказу Путятина в остов фрегата заложили несколько бочонков пороха на случай, если неприятель захочет взять «Палладу» как трофей — тогда Синицын должен взорвать их, по возможности вместе с неприятелем.

Надолго ли уехали Невельской и Любавин, мичман Разградский, принявший пакет для контр-адмирала, сказать не мог. Вагранов осторожно попытался расспросить о художнике — что за человек, откуда взялся да хорошо ли рисует, но мичман пожал плечами:

— Художник он, пожалуй, неплохой, портреты получаются удачные, в командировки его охотно берут, где надо зарисовки делать. А человек приятный во всех отношениях, хотя не очень-то разговорчив и застолий избегает. Может быть, потому, что в застольях офицерских какие разговоры — о войне да о женщинах, особенно у нас, где женщин раз-два и обчелся, а у него, видать, по этой части какая-то драма случилась…

Мичман был рад свежему человеку и что-то говорил, говорил — Вагранов слушал вполуха: досужие разговоры его всегда тяготили, а тут еще тянуло пройтись по поселку. Он помнил, как выглядел Николаевский, когда он попал сюда после сплава, и теперь был несказанно удивлен тем, сколько успел сделать Невельской для обустройства поста. Раньше тут стояло три дома — казарма на 25 человек, пакгауз и офицерский флигель. Теперь к ним добавились две большие казармы, в одной разместили походную церковь, снятую с фрегата «Паллада», лазарет, швальню и экипаж «Паллады», в другой — нижних чинов Амурской экспедиции. В новых трех флигелях поселили офицеров и семью священника, флигель отвели для гауптвахты, казначейства и канцелярии и флигель для инженера; построили также магазины, кузницу, мастерскую, эллинг, на котором строилась шхуна «Лиман», и сарай для починки гребных судов. Срубили 12 домиков для женатых чинов, магазин и помещение для приказчиков и товаров Российско-Американской компании. В первом двухэтажном доме на первом этаже открылась большая зала-столовая, а на втором, в комнатах на одного-двух человек поселились офицеры-холостяки. Николаевский теперь выглядел как небольшой городок, правда, посреди единственной улицы торчали пни, которые не могли прикрыть даже обильные снегопады. Всеми строительными работами руководил мичман Александр Петров, амбициозный, вечно чем-то недовольный молодой человек, но дело он поставил неплохо. Единственным, хотя и очень крупным, недостатком нового жилья было то, что строилось оно из сырого леса, но никто бы и не подумал обвинять в том самих строителей — кто же мог предугадать, что буквально в один-два месяца население поста увеличится почти на тысячу человек — за счет прибывших со сплавом и экипажей зимующих кораблей.

Конечно, хватало трудностей, были и больные (которые с появлением свежей весенней зелени стремительно выздоровели, но этого Вагранов уже не узнал). Однако жили весело и задорно. Сами валили лес, которого вокруг хватало в избытке, пилили, строгали, ставили срубы, крыли крыши; сами охотились и ловили рыбу; сами разворачивали торговлю с аборигенами, которые, оценив, что никто их не обманывает и не грабит, охотно потянулись к русским со своими нехитрыми товарами — той же рыбой, олениной, дичью, кабанятиной, грибами да ягодами; довольны были торговлей и новыми порядками и маньчжурские купцы.

Работали все не покладая рук и в развлечениях участвовали тоже все: устраивали игры, маскарады, катание с горок, гонки собачьих упряжек; в столовой организовали театр, от желающих стать артистами не было отбоя. Душою общества были Екатерина Ивановна Невельская и Елизавета Осиповна Бачманова, и как-то само собой сложилось, что они и занимались устройством развлечений.

В общем, не наблюдалось никакого застоя и уныния, а тем более пьянства, к чему обычно толкает долгая морозная и снежная зима, — наоборот, люди бодры, подтянуты, постоянно заняты важными делами. И Вагранову остро захотелось быть среди них — работать до изнеможения, веселиться до упаду и легко и непринужденно чувствовать свою личную причастность к великим делам, из которых в конечном счете складывается история Отечества.

3

Император пришел в Михайловский дворец поздно вечером. Именно пришел, а не приехал. Последнее время он часто ходил в сумерках по Дворцовой набережной Невы. Ходил один, в глубокой задумчивости, не отвечая на поклоны встречных, многие из которых, отойдя на несколько шагов, оглядывались на прямую высокую фигуру в шинели, подбитой мехом, и меховой шапке, мерно вышагивавшую вдоль гранитного парапета, и тяжело вздыхали: очень уж плохо выглядел государь — осунулся, похудел, опустились вниз некогда молодцеватые кончики усов, мрачный взгляд устремлялся куда-то вдаль — наверное, в будущее, не сулившее ничего хорошего в затянувшейся и почти уже проигранной войне.

На этот раз Николая Павловича неудержимо потянуло увидеться с Еленой Павловной. После разрыва они встречались очень редко, только на официальных приемах; прежде почти каждую неделю были балы, теперь они совсем прекратились, столица погрузилась в пораженческое уныние. Однако салон великой княгини по-прежнему собирал ученых, литераторов, музыкантов, художников, туда все так же захаживали чиновники высокого ранга, аристократы, бывал у тетушки и цесаревич — лишь император больше не переступал порога дворца.

Но сегодня ему крайне важно было посоветоваться с умным, все понимающим человеком, а Елена Павловна всегда оставалась в его глазах именно такой.

Император свернул с набережной на Зимнюю канавку, перешел Певческий мост, с набережной Мойки проходными дворами добрался до Шведского переулка и, пройдя узким пешеходным мостиком через Екатерининский канал, оказался перед левым крылом дворца. Он всегда заходил не через парадный вход, а в скромную дубовую дверь, снабженную бронзовым кольцом с бронзовой же подкладкой. На условный стук — один тройной удар, два одиночных и один двойной — дверь открывал седовласый молчаливый слуга, низко кланялся, принимал верхнюю одежду и неторопливым шагом проводил императора по пустынному коридору левого флигеля, затем по скромной, ничем не украшенной лестнице на второй этаж, а дальше, в будуар великой княгини, Николай Павлович находил дорогу сам.

Елена Павловна встретилась ему возле бывшего кабинета мужа и даже не пыталась скрыть своего удивления. Поздоровавшись, сразу спросила;

— Случилось что-то чрезвычайное? Ты прямо как Чацкий у Грибоедова… — Николай Павлович взглянул вопросительно, и великая княгиня пояснила: — «Три года не писал двух слов и грянул вдруг, как с облаков». Фамусов говорит, помнишь?

— Прости, мне как-то не до Грибоедова и Чацкого вкупе с Фамусовым, — с тихим раздражением сказал император.

— Это ты меня прости: я и верно, не ко времени с Грибоедовым. — Она провела легкими пальцами по его щеке, почувствовала щетину: — Ты плохо выглядишь: похудел, оброс…

— Не для кого стало бриться, — усмехнулся он.

Она поняла намек: на округлых щеках выступил румянец, — и заспешила:

— Ты, наверное, по делу? Пройдем в кабинет Михаила.

Они вошли в большую комнату, стены которой были обиты красным с золотыми блестками шелком. Почти посередине стоял письменный стол красного дерева с полированной крышкой, на столе — яшмовый письменный прибор и стопка книг; к столу придвинуто жесткое кресло с подлокотниками.

Николай Павлович остановился у стола, взял верхнюю книжку, полистал — о преимуществах нарезного оружия, стрелкового и артиллерийского, — вздохнул: рано умер брат, не успел вооружить армию новыми ружьями и пушками, вот и терпим позор за позором.

— Пять лет прошло, а тут ничего не изменилось, — сказал он, заметив пристальный взгляд Елены Павловны.

— Стараюсь сохранять, насколько возможно. Садись, — указала она на уголок для отдыха, где стояли три парных диванчика со столиками.

Они сели так, что столик оказался между ними, как бы символизируя их нынешние отношения. Николай Павлович вынул из внутреннего кармана конверт и подал великой княгине:

— Вот, получил сегодня. Полагаю, что это — реакция на высадку в Крыму целой дивизии Сардинского королевства. Надо же, каждая европейская моська готова уже не только лаять, но и кусать! Читай вслух…

В конверте было письмо историка и писателя Погодина, известного панслависта — сторонника объединения всех славян при главенстве России. Он писал о страшном и, к несчастью, непоправимом просчете верховной русской власти: «…Мы не воображали, чтобы в Крым могло когда-нибудь попасть иностранное войско, которое всегда-де можем закидать шапками, потому оставили сухопутную сторону Севастополя без внимания, а там явилось сто тысяч, которых мы не можем выжить из лагерей, укрепленных ими в короткое время до неприступности. Мы не могли представить себе высадки без величайших затруднений, а их семьдесят тысяч сошло на берег, как один человек через лужу по дощечке переходит. Кто мог прежде поверить, чтоб легче было подвозить запасы в Крым из Лондона, чем нам из-под боку, или чтоб можно было строить в Париже казармы для Балаклавского лагеря?»

Дочитав до этого места, Елена Павловна подняла глаза на императора и поразилась его виду: глаза лихорадочно блестели, а высокий лоб покрылся испариной.

— Ты могла когда-нибудь представить, чтобы меня, главу величайшей монархии, упрекали в недомыслии? И кто упрекает?! Не Талейран, не Меттерних, даже не Пальмерстон, а какой-то российский литератор, которого я и знать не знаю…

— Михаил Петрович умница, энциклопедист… Да ты не можешь его не знать: тебя называют самым русским из российских императоров, а Погодин — панславист, вы смотрите в истории в одну сторону…

— Разумеется, я его знаю, — раздраженно бросил Николай Павлович. — Дай, пожалуйста. — Он вытянул письмо из рук великой княгини. — Мне до сих пор в страшном сне не могло присниться, чтобы верноподданный человек писал такое: «Восстань, русский царь! Верный народ твой тебя призывает! Терпение его истощается! Он не привык к такому унижению, бесчестию, сраму! Ему стыдно своих предков, ему стыдно своей истории… Ложь тлетворную отгони далече от своего престола и призови суровую, грубую истину. От безбожной лести отврати твое ухо и выслушай горькую правду…»

— А разве это не так? Ты разогнал умных людей. Для тебя главное — чтобы тебя слушались и тебе угождали…

— А вот и неправда! Возьми твоего Николашу Муравьева и Невельского. Разве они мне угождали, и разве я их не поддерживал? И вот — результаты: Амур — снова наш, нападение на Камчатку отбито с позором для неприятеля…

— А что в Крыму? Ты послушал Корнилова, который предлагал укрепить Севастополь? Нет!

— Откуда это тебе известно? — удивился император.

— Неважно! — отрезала Елена Павловна. — Мне много чего известно. А брата Михаила ты хоть раз послушал, когда он предлагал укрепить армию? Ты считал: она и так хороша — Наполеона громила, турок громила, а теперь вот новый Наполеон громит ее! Твои военачальники — что Меншиков, что Горчаков — шагу боятся ступить без твоих указаний, а у тебя что — семь пядей во лбу? Ты был убежден, что Англия и Франция никогда не договорятся, а они взяли и договорились. Ты был уверен, что Австрия и Пруссия у тебя в кармане, а они тебя заставили — именно заставили! — уйти из-за Дуная…

Великая княгиня пылала гневом. Она говорила и говорила, словно торопилась выложить все, что накипело, что с болью за Россию обсуждалось в ее салоне, а за всем этим было главное: ее жестокое разочарование в нем, — не в грозном «Жандарме Европы», а в мужественном и великодушном Рыцаре, в человеке, которого она безоглядно любила и которому безгранично доверяла.

Она не замечала, как он сникает, все больше и больше, как обостряются скулы на его худом бледном лице, как тускнеют глаза, и вздрогнула, услышав его полный отчаяния тихий голос:

— Зачем ты так… Лена?!

Она бросилась перед ним на колени, заглянула снизу в его опущенное лицо и ей показалось, что все проваливается — глаза, нос, рот, — и вырисовывается череп мертвеца.

— Не может быть! — вскрикнула она, тряхнула головой, и наваждение исчезло: перед ней снова сидел император. Подавленный, безвольный, но — живой!

Она села рядом с ним, обняла, так, чтобы он положил ей голову на грудь — он и положил, и даже глубоко, со всхлипом, вздохнул. Словно исплакавшийся ребенок, наконец-то прощенный матерью.

— Лена, — пробормотал он, — нет любви, и все идет наперекосяк, вся Россия валится из моих рук… Осталось только умереть…

— Ты просто болен, мой дорогой. — Она, как прежде, погладила его по голове, перебрала поредевшие, охваченные сединой волосы. — Простудился, провожая на войну войска, и не лечишься, как следует…

— Простуда — ерунда… Я здоров, но я — умираю. У меня уже нет сил — восстать, как требует этот… Погодин… Давай попрощаемся без свидетелей…

Она поцеловала его в мокрый горячий лоб.


Вернувшись в Зимний, Николай Павлович поднялся, распугивая попадавшихся слуг, на третий этаж, в свой малый рабочий кабинет, сразу прошел к окну и прослезился: ангел с крестом, подсвеченный снизу фонарями, парил над Дворцовой площадью.

— Выстоит матушка Россия против супостата, выстоит… Никому нас не одолеть, пока ее осеняет святой крест… — глядя на ангела, император крестился, на душе его светлело, сердце билось ровнее, и он уж было совсем успокоился, как вдруг фонари разом погасли — все! — и по периметру площади, и внизу колонны. Ангел исчез, как не был, и наступила непроглядная темнота.

Николай Павлович не знал, что на газовом заводе случилась авария, и питающиеся от него фонари погасли по всему городу. Он воспринял исчезновение ангела как сигнал от Господа Бога, что тот отказывается от России.

Император успел ощутить режущую боль в сердце и голове и рухнул на пол.

4

Из манифеста по поводу вступления на престол императора Александра II Николаевича (издан в день кончины императора Николая I Павловича 18 февраля 1855 года):

«…пред лицем невидимо соприсутствующаго НАМ Бога приемлем священный обет иметь всегда единою целию благоденствие Отечества НАШЕГО. Да руководимые, покровительствуемые призвавшим НАС к сему великому служению Провидением, утвердим Россию на высшей ступени могущества и славы, да исполняются чрез НАС постоянный желания и виды Августейших НАШИХ предшественников ПЕТРА, ЕКАТЕРИНЫ, АЛЕКСАНДРА Благословеннаго и Незабвеннаго НАШЕГО Родителя…»

На подлинном собственною Его Императорского Величества рукою подписано АЛЕКСАНДР.

Глава 8

1

Невельской вернулся через день после приезда Вагранова. Когда Иван Васильевич, узнав о возвращении контр-адмирала, пришел к нему в штабной домик, Геннадий Иванович уже ознакомился с предписанием генерал-губернатора и сидел в своем крохотном кабинете мрачнее тайги, окружающей Николаевский пост.

С Ваграновым он был знаком, поэтому, поздоровавшись, кивнул ему на одну из двух свободных табуреток: садитесь, мол, — и хмуро спросил:

— Что теперь делать, штабс-капитан?

— А где он, этот Любавин?

— Отправился в Де-Кастри.

— Надолго?

— Наверное, на месяц. Может, меньше. Потом собирался дойти до Мариинского поста — он там еще не был. Делает альбом рисунков «Русские на Амуре». Сейчас у него зимний пленэр. Если можно так говорить про карандашную графику. — Говоря о художнике, Невельской оживился, но, спохватившись, снова помрачнел. — Господи, о чем я говорю?! Его же арестовывать надо, под замок сажать до прибытия этого… как его?.. дознавателя. Слово какое-то поганое, произносить не хочется.

— «Шпион» — не лучше. Кстати, он ни о чем не подозревает?

— О чем вы говорите! Это мы ни о чем не подозревали, и в первую очередь я! Бежал человек с какого-то китобоя, здесь такие случаи бывают, по родине истосковался. Назвался художником и попросился у нас поработать. Художник в любой экспедиции нужен, а он оказался хорошим рисовальщиком, так и остался. Никому же и в голову не пришло, что сюда, на край света, могут заслать шпиона. За каким, спрашивается, дьяволом?! За чем тут шпионить?!

— Оказывается, есть за чем. Идет война, и вы уже знаете, что в Петропавловске были наши враги. А если придут сюда, и у них будут карты пролива и лимана?

— Но ведь карты перехватили!

— Сейчас — да, а потом…

— А потом все равно они будут широко известны. Лоции держать в секрете нельзя. Без них невозможно судоходство.

— Так, по-вашему выходит, шпиона и трогать не надо?

— Отчего же? Надо! Только я полагаю, чиновники в Петербурге, куда я отправлял подробные карты, давно уже их продали иностранным агентам.

— Геннадий Иванович, не мое это, конечно, дело, мне Николай Николаевич велел ни во что не вмешиваться, но я думаю, предписание надо немедленно исполнять, то есть Любавина доставить сюда и посадить под замок…

— Да у нас тут и арестантской нет!

Вагранов развел руками: что делать, придется заводить, — и продолжил:

— И надо написать письмо генерал-губернатору с полным объяснением. Я так понял, что государю пока ни о чем не докладывали. Карты, которые художник во Францию отправлял, перехвачены, так что, может быть, все обойдется. Продал их кто-то из чиновников или нет — вопрос совсем другой, и вас он не касается.

— Да, вы правы. — Невельской побарабанил пальцами по столу и встал. — Завтра письмо будет готово, и вы можете отправляться. Кстати, с последней зимней почтой. Вместе будет веселей и надежней.

Вагранов шагнул к выходу, но контр-адмирал остановил его на пороге:

— А Николай Николаевич ничего не говорил о дальнейшей судьбе Петропавловска? Ведь англичане обязательно туда вернутся, и порт следовало бы эвакуировать до их прихода.

Вагранов покачал головой!:

— Мне ничего не велено вам передать. Знаю лишь одно: генерал-губернатор отправил в Камчатку своего адъютанта — есаула Мартынова, а что именно он повез — понятия не имею. В Аяне мне сказали, что есаул вынужден был поехать вокруг Охотского моря.

— Наверное, генерал-губернатор решил держаться за порт до конца. Жаль!


Судьба снова свела этих двух человек и снова так, чтобы окружающие не заподозрили об их знакомстве. Для всех они были Андреем Любавиным, художником Амурской экспедиции, и Герасимом Устюжаниным, рядовым казаком 1-й полусотни под командованием есаула Имберга.

Любавин прибыл в Де-Кастри на собачьей упряжке в сопровождении казака Семена Парфентьева. Они впервые прошли зимой с севера на юг по морскому льду всего с одной ночевкой. Командир поста есаул Имберг по этому случаю построил команду в количестве 12 человек (2 солдата, 2 матроса, 7 казаков и 1 толмач-тунгус) и представил личному составу художника, который тут же заявил, что будет рисовать портреты и природу, а кроме того, хочет побывать в ближайших селениях местных жителей. Затем Любавин прошелся вдоль строя, вглядываясь в лица и пожимая каждому руку, а Имберг называл имя и фамилию.

— С кого, господин Любавин, начнете? — поинтересовался есаул, когда вся команда, включая самого Имберга и приехавших, отобедала в казарме, служившей и столовой, и общей спальней. У командира для сна и отдыха была отдельная рубленая избушка, состоявшая из двух комнат, во второй стояли три топчана с тюфяками, набитыми травой, Имберг назвал ее «гостиницей». В ней разместили художника, а Парфентьев устроился в казарме.

— А вот, пожалуй, с Герасима Устюжанина, — указал Любавин на крепкого чернобородого казака с рубцом шрама на лбу. — И попрошу не мешать, не отвлекать разговорами.

Рабочее место художнику устроили в «гостинице». Любавин усадил Герасима на табурет, вполоборота к окну, выходящему на залив, сам уселся с карандашом и альбомом напротив, попросил казака подвигаться так и эдак, чтобы свет падал на лицо наиболее выразительно, а сам бормотал, то по-французски, то по-русски, задавая вопросы. Герасим отвечал только по-русски.

— Ты как тут очутился?

— Жизнь пригнала. А ты?

— А меня все то же — ненависть!

— По-прежнему — к генералу?

— Он у меня жену убил!

— Как это? — удивился Герасим. — Где?

— Во Франции. Прислал отравленное письмо.

— Чепуховина какая-то! — еще больше удивился Устюжанин. — Генералу только и делов, что слать отравленные письма чужим бабам. Ладно бы тебе, а с бабами русские не воюют.

— Я сам читал это письмо и видел его подпись.

— Ты знаешь его подпись? — недоверчиво спросил Герасим.

— А ты что, уже на его стороне?! — вскинулся Андрей.

— Не-е. Мой счет он пока что не оплатил. Но с письмом, по-моему, у тебя в башке полная ерундель! Ты когда обженился-то?

— Когда возвращался во Францию. Но какое это имеет значение? Устюжанин не обратил внимания на этот выпад и продолжал гнуть свое:

— Откуда генерал мог узнать, что ты женился? От кого?

Любавин невольно задумался, покачал головой:

— Ниоткуда и ни от кого. Постой… что же тогда получается?

— То и получается. Твое начальство сватало тебя вернуться в Россию?

Предлагало, но я сначала отказался.

А потом, когда жена померла, отравленная, тебе подсказали, что ты можешь поехать в Россию и отомстить?

— Не совсем так, но близко.

— Ну, и кто же мог подкинуть это письмецо? Что скажешь теперь? Любавин на мгновение замер, глаза его расширились, он отшвырнул альбом с карандашом и вскочил:

— Твою мать! Ах, он, canaille[89]! Аристократ недорезаный! — и заметался по комнатушке, красочно ругаясь по-русски и по-французски.

Ругался долго и все бегал-бегал за спиной Герасима, то бишь Григория, который сидел, сложив кисти рук на эфесе сабли, стоящей между ног, и усмехался, глядя в окно на заснеженный залив: ждал, когда побратим выдохнется.

Наконец Любавин утихомирился, сел на свое место и подобрал с пола альбом и карандаш.

— Ну, что, твой счет к Муравьеву закрыт? — спросил Устюжанин.

— Нет, осталась Катрин. Но теперь я не хочу его убивать просто так, а вызову на дуэль как офицер офицера.

— А вы обложите друг дружку по матушке-батюшке, вот дуэль и получится, — засмеялся Устюжанин. — Ты здорово в энтом деле насобачился!

— А что, Муравьев умеет ругаться?

— Ха, умеет! Русский офицер без мата, что без крыши хата. На сплаве наслушался… Кстати, не поверишь, я его из воды спас. Мог бы утонуть.

— Да ну! Как это случилось?

— А-а, как-то само собой…

— Давай, давай, рассказывай.

Герасим неохотно поведал историю с аварией.

— Так он и не узнал, кто его спас? — Герасим отрицательно качнул головой. — А шрам у тебя откуда? Оттуда?

— Да нет, — помрачнел казак. — С медведем обнялся прошлой зимой. Но это, брат, вовсе неинтересно.

Пока Устюжанин рассказывал, Любавин рисовал. Закончив, сказал задумчиво:

— Странные вы, русские. То врагов спасаете, то с медведями деретесь насмерть… и всё-то вам неинтересно.

— Нет, не всё. — Лицо Герасима посветлело. — Мы вот цельный месяц плыли по Амуру, а я вспоминал. Не Францию, не Алжир, будь он неладен, а Россию, Сибирь нашу необъятную. И в голове вдруг словно щелкнуло: «Это же все — моя Родина, мое Отечество! Чего ж я бегу от него? Ведь я и в казаки-то записался — думал: отсюда легче свалить куда-нито — в Америку там или Европу. И вдруг — а зачем? Чем тебе тут-то плохо? Осмотрись, женись на какой-нибудь гилячке покрасивше… у них девки есть — ягода-малина! И дают нашему брату русскому со всей охотой…»

— Я хочу поездить к ним, порисовать…

— Поездишь, порисуешь, — усмехнулся Герасим.

— Вот именно — порисовать! — рассердился Любавин. — И ничего другого!

— Я и говорю… Можно, я рисунки твои погляжу?

Любавин достал из сумки несколько альбомов:

— Гляди, не жалко.

Устюжанин начат листать и рассматривать:

— А ты хорошо рисуешь. И как много успел! Все тут?

— Все. Вожу с собой на всякий случай: вдруг оказия подвернется, как ты говоришь, свалить, так пусть всё мое будет со мной.

— Поня-атно, — протянул Герасим. — Да, ты вот, когда ругался, Элизу поминал…

— Ты знаешь Элизу?!

— Встречались… Так я что хочу сказать… Ежели письмо писало твое начальство, с чего бы оно Элизу приплело, будто она что-то там говорила генералу…

— Ну-ну?

— Откуль им про Элизу-то известно? От тебя?

— Нет, конечно… Постой-постой… Мать моя Богородица! — ахнул Андрей. — Это что же выходит? Элиза работает на них?!

— Работала, — вздохнул Устюжанин. — Убили ее в запрошлом годе.

— Еще не легче! Кто?! За что?!

— Девка одна, дура набитая. А ни за что. Из ревности.

— Вот это новость! Значит, поручик Вагранов остался с носом…

— Не с носом, а с сыном.

— Вот уж истинно по-русски: не было ни гроша, да вдруг — алтын!

2

— Чёй-то вы зачастили, ваше благородие, в наш Кындызык?

Староста Ярофей Харитонов вышел встретить Михаила Волконского, едва тот стукнул несколько раз кованым кольцом в калитку его дома.

— Здравствуйте, Ярофей. Надеюсь, не прогоните? Я по поводу переселенцев…

У Волконского зуб на зуб не попадал и губы еле ворочались. Он то дул на замерзшие пальцы, то совал их под мышки: мороз стоял такой, что руки не спасали даже толстые варежки, сам промерз до костей, а лицо так вообще задубело. Черт его дернул поехать в командировку без шубы: обманула теплая погода с легким снежком до и после Рождества Христова. Решил: раз уж рождественские морозы столь мягкие, то лишнюю тяжесть на себе таскать незачем — хватит и шинели. Мало, что сам поехал налегке, так еще над кучером посмеялся, что тот обрядился в нагольный тулуп.

Однако Ермолай-то поумней оказался мальчишки-чиновника.

— Коли тёпло на Крещенье — жди мороза возвращенья, — изрек он не то пословицу, не то собственное измышление, однако попал в точку.

Не успели они добраться до Усолья, как небо очистилось от облаков, и завернула такая холодрыга — мама, не горюй! Надо тулуп покупать, а денег на него не выдали. Михаил Сергеевич решил потерпеть, и поначалу вроде было ничего: перегоны небольшие, если немного подмерзал, отогревался на постоялых дворах. Да и, пока выполнял задание, возбуждался, горячился и холода почти не замечал.

А задание Михаилу Сергеевичу генерал-губернатор дал непростое. Задумал он вторым сплавом отправить на Нижний Амур большую партию переселенцев, чтобы заложить там русские села. И чиновник особых поручений Волконский, уже не раз показавший себя весьма дельным исполнителем (это качество в подчиненных Муравьев ценил очень высоко — вероятно, вслед за императором), должен был сформировать партию из крестьян Иркутской губернии и Забайкальской области.

Поначалу через земских исправников оповестили всех старост о выявлении желающих переселиться. Сразу же объявили льготы. Во-первых, освобождение от воинской повинности самих переселенцев и их детей, родившихся до отправки на Амур. Эта льгота была самой привлекательной, потому как рекрутчина уводила из семьи на 20–25 лет, а фактически навсегда, старших работоспособных сыновей. Остальные льготы — перемещение со всем имуществом за счет казны, пайки на два года и хозяйственная помощь по 50 рублей на семейство, — разумеется, тоже нелишние, но уже не столь существенны для крепкого крестьянина (а некрепкие были не нужны).

Откликнулись на призыв 150 семейств, что в сумме составило около 2000 душ, но для первой партии столько не требовалось (просто неподъемно для сплава), поэтому генерал-губернатор приказал ограничиться для первого раза 50 семьями, не больше 500 человек. Поэтому Михаилу Сергеевичу пришлось отправиться по селам и лично проводить отбор кандидатов. Главными условиями были количество рабочих рук и здоровье — это он сам определил, увидев на Аянском тракте, как это важно для успешного хозяйствования на новом месте. И еще Михаил Сергеевич посчитал весьма существенным — чтобы не было пьющих. Объехав тракт, он своими глазами увидел, как сильно отличаются в лучшую сторону хозяйства непьющих. Ярким примером послужила семья отставного матроса Матвея Сорокина.

Матвея списали с корабля в сорок два года. К тому времени он побывал в двух кругосветках и служил бы еще, да во время шторма сильно повредил ногу и с той поры ее подволакивал. А зачем на флоте матрос, который ни бегать не может, ни по вантам взбираться — так и списали. Вернулся Сорокин в родное Усолье, женился, обзавелся неплохим хозяйством, двух сыновей родил, но, видать, въелась в него страсть к перемене мест: едва лишь прошел слух о переселении на Аянский тракт, как он тут же подал прошение и переехал со всем семейством на Маю-реку. Провожали тесть с тещей — со слезьми горючими: будете, мол, маяться на энтой самой Мае, а Матвей только посмеивался: ничё, родичи, всё путем…

И верно: нанял тунгусов, распахал и засеял рожью четыре десятины и осенью своим хлебом рассчитался с тунгусами и прикупил скота. Через пару лет двор его был полной чашей, от тунгусов, желающих подзаработать, отбою нет. Волконского он угощал и говядиной, и курятиной, и молоком со сметаною.

— Как же так, Матвей Поликарпыч, — удивлялся чиновник особых поручений, — я вот был на соседней станции — там совсем другая картина: всё в запустении, лошадь пала, коровы молока не дают, семья голодает…

— Это у Курёхина, что ль? — поинтересовался хозяин, оглядывая веселыми глазами свое застолье: семья в полном составе — статная жена, сынки 10 и 9 лет, дочка-трехлетка — чаевничала с творожными шаньгами и пирожками с брусникой. — Так ить пьют они.

— Пьют, — подтвердил чиновный гость. — Но, говорят: от безысходности, мол, от того, что все рушится и ничего не растет.

— У того все рушится, кто с бутылкой дружится, — приговорил Матвей Поликарпович.

— А как же вы-то не пьете? Ведь матросы недаром пьянством славятся.

— Есть такой грех, — согласился хозяин. — И я был грешен, покуда на моих глазах товарищ мой не сгинул из-за водки треклятой. А я ему помочь не смог из-за того же самого. Вот с той поры капли в рот не беру и другим заказываю. И я вам так скажу, господин хороший: ежели надумаете кого куда переселять, берите непьющих. Пьющие и сами оголодают, и дело хорошее загубят на корню.

Волконский объехал Забайкалье и большую часть Иркутской губернии, и будущих переселенцев выбирал, памятуя слова Матвея Сорокина. К тому времени, как добрался до Кындызыка, в списке у него значилось уже 48 семейств, 471 душа — все непьющие. Осталось выбрать еще два — и можно возвращаться в Иркутск и со спокойной совестью докладывать о выполнении задания.

— Заходите, ваше благородие, — пригласил Ярофей. — Как раз к обеду поспели. Матрена вас встренет, а мы с кучером покуда лошадку пристроим.

Не дожидаясь повторного приглашения, Волконский чуть ли не бегом направился в дом. Слава богу, ничего не поморозил, но в благодатном тепле избы, пахнущем стряпней, почти сразу загорелись щеки, а через минуту пальцы рук запокалывало острыми иголочками, и оказалось, что даже ноги в пимах, и те задеревенели.

Матрена встретила нежданного гостя своими немудрящими виршами, помогая молодому человеку освободиться от башлыка, малахая, шинели и неуклюжих пимов.

— Дед Мороз скрипит от злости: «Кто зимою ходит в гости? У кого таки дела, что неймется до тепла?» — выпевала она, не столько для Волконского, сколько для сына, который стоял в рубашонке до колен на пороге в горницу, засунув палец в рот. Слушал мамку и во все глаза глядел на незнакомого дяденьку в темно-зеленом мундире. — «Проморожу тя наскрозь — будешь твердый, бытто гвоздь».

Хлопнула дверь — вошли Ярофей с Ермолаем.

— Матрена, — сказал Ярофей, — гостей не морозить надоть, а супротив того — отогревать щами да пельменями.

— Ой, Ярофей, — смутилась Матрена, — энто я для Ягорки, У меня ж все готово.

— Вот и мечи на стол.

После обеда заговорили о деле. В Кындызыке захотели переселиться пять семей. Волконский назвал критерии отбора, и три семьи сразу отпали по «условию Сорокина», как называл для себя правило про непьющих Михаил Сергеевич. Две — годились по всем параметрам. Волконский их записал и тут вдруг Ярофей спросил:

— А ишшо одно семейство можно записать?

— Это кого?

— А нас, Харитоновых. Мы тож непьюшшие, здоровы, ну и все такое.

— А вам это надо? — удивился Волконский. — Егорке до рекрутов еще далеко, хозяйство у вас ладное, паек не требуется…

— Так-то оно так, — протянул Ярофей, — но уж больно охотно по энтому Амуру пройтиться и село новое зачать. Приснилось мне надысь: вот пусто место, лес да речка, и глядь! — изба выросла, за ей — другая, и вот уже — цельный ряд, улица! И так на душе стало сладко — быдто бы я энто изделал.

— Ну, ладно, запишу вас, — все еще удивляясь такому порыву, сказал Волконский. — Будете партионным старостой. Я дам вам список по нескольким деревням, соберете всех и в конце зимы пойдете к селу Куларки, что ниже Шилкинского Завода верст на тридцать с гаком. Там — общий сбор, в первую неделю мая. Надо до погрузки на плоты распределить все, что будет заготовлено за казенный счет, чтобы никому не было обидно.

— А чё с собой можно взять?

— Даже не знаю… Давайте я назову, что будет заготовлено, а вы уж сами решайте, что вам еще нужно. Ну, первым делом, конечно, семена — ржи, ячменя, пшеницы, овса, льна, гречи, картофеля, всех огородных культур…

Волконский перечислял, с указанием количества, железные и чугунные инструменты и предметы быта, виды ткани, одежды и обуви (типа сукна, шуб бараньих, рукавиц, шапок, сапог), ружья для охоты, свинец и порох, рыболовные снасти, наковальни и молоты, гвозди, оконное стекло, рубанки, струги, пилы и даже буравы… Ачинские буряты подарили большое стадо рогатого скота (500 голов) и 62 головы на племя, крестьянин Гладких пожертвовал 50 кобылиц и 3 жеребцов. На время сплава и обещанные два года казенного снабжения подготовлены мука и крупы, масло, кислая капуста, солонина, картофель, соль, чай, спирт, сухари, табак, хрен…

Ярофей только крутил головой и цокал языком.

— В общем, — закончил Михаил Сергеевич, порядком устав от перечисления, — продовольствием, строительством и домашней обстановкой все переселенцы должны быть вполне обеспечены. И это, несмотря на то что идет война! Вот такое значение придает генерал-губернатор заселению Амура. Не будет на Амуре русских сел и русских городов — он не будет нашей рекой. Туда ринутся китайцы.

— Да уж, верно люди говорят: свято место пусто не быват, — заключил молчавший до того Ермолай.

3

Много дольше обычного добирался есаул Мартынов до Петропавловска. Морской путь из Аяна оказался перерезан большими полями битого льда: всю осень и часть зимы на Охотском море бушевали штормы, не позволяя ему полностью замерзнуть. Поэтому есаул вынужден был от Аяна двигаться вдоль берега через Охотск и Гижигу до Большерецка, а там, уже по накатанной дороге, к Петропавловску.

Третьего марта Василий Степанович Завойко, теперь уже контр-адмирал, получил приказ об эвакуации.

Ему было жаль покидать Петропавловск и Камчатку, где за четыре года он успел сделать немало хорошего, заслужить авторитет у камчадалов — русских казаков и охотников-ительменов, — и прославить на весь мир этот, казалось бы, заброшенный уголок Русской земли, К тому же после ухода англо-французской эскадры он все силы бросил на восстановление укреплений и весьма в этом преуспел, так как по осени в Авачинскую губу пришли корвет «Оливуца», транспорты «Байкал» и «Иртыш», а также боты — «Кадьяк» и № 1, и команды их немедленно включились в работу. Теперь же следовало все делать наоборот: снимать пушки с береговых укреплений, перетаскивать их по льду и снова устанавливать на «Авроре» и «Двине», а на «Байкале» и «Иртыше», которые не были рассчитаны на такое вооружение, — обустраивать артиллерийские порты. Самая работа для Степана Шлыка и корабельных плотников, но им не привыкать.

Понимая, что неожиданное отыгрывание назад вызовет у людей большое раздражение и следует разъяснить сложившиеся обстоятельства, губернатор писал в специальном приказе:

«От быстрого и скорого изготовления судов к плаванию будет зависеть весь успех нашего предприятия. Союзники, как положительно известно, имеют намерения напасть на Петропавловск силами, непомерно превосходящими все наши силы, а следовательно, было бы лучшим выйти в море не позднее 1 апреля, для того чтобы сколь возможно поспешнее достигнуть места нового назначения нашего. На этом основании я покорнейше прошу командиров внушить их командам всю важность успешного производства работ по вооружению и изготовлению судов».

Место назначения в приказе не было обозначено и вообще тщательно скрывалось, даже от командиров кораблей: мало ли кто, где и кому проговорится, а от этого может зависеть сама жизнь сотен людей. Наоборот, распускались слухи, что корабли уйдут на север, к Чукотке, или в Гонолулу, а то и в Сан-Франциско… Как в сказке: пойдем туда, не знаю куда…

Впрочем, вопросов на этот счет ни у кого не возникало. Отметив награждения за оборону, все дружно засучили рукава. Хотя, конечно, затраченных трудов жаль было неимоверно.

Штабс-капитан Мровинский со слезами на глазах почти беспрерывно матерился, вынужденно командуя разрушением укреплений, которые только-только заново были возведены теперь уже по всем законам фортификационного строительства. Он попытался возразить контр-адмиралу:

— Ваше превосходительство, ну зачем все рушить? Мы же все равно сюда вернемся.

— Вернемся — восстановим, как было, и построим новые, — твердо ответствовал Завойко. — А доставлять противнику удовольствие в уничтожении русских батарей не хочу и не буду. Они же потом оповестят об этом весь мир и предъявят как свой подвиг. Нам это надо?

Комендантом обреченного города контр-адмирал назначил есаула Мартынова, его помощником — поручика Губарева. Они занимались эвакуацией гражданского населения и сами должны были остаться тут после ухода флотилии.

Жители города уводили домашний скот в селения в глубине полуострова, некоторые семьи перебирались туда же; застекленные оконные рамы снимали и грузили на корабли — стекло ценилось высоко, его привозили из Америки; грузили также и мебель, и другое имущество; кое-кто разбирал бревенчатые избы, помечая бревна в надежде вернуться и собрать, как было.

Сам Завойко руководил погрузкой на корабли такого огромного количества портового имущества, что от его разнообразия голова шла кругом. Но при всей своей занятости он ни на минуту не забывал о семье: Юлия Егоровна была на девятом месяце беременности; брать ее на борт при полной неизвестности относительно успешности похода не представлялось возможным — значит, придется всю семью отправлять в село (в ту же Авачу, где она пережидала нападение англо-французов, а может, и дальше), а потом — в Большерецк, что на другой стороне полуострова. А уж из Большерецка семейство доберется на каком-нибудь судне до Амура. Кстати, Юленьке единственной Василий Степанович открыл тайну эвакуации — куда пойдет флотилия. В ее молчании он был уверен абсолютно.

Погода свирепствовала, несмотря на то что зима вроде бы осталась позади — была середина марта. Каждый день валил снег, а за Воротами Авачи бушевали штормы. В Большой губе льда было немного, а вот в Малой толщина его достигала десятка вершков, во всяком случае, больше половины аршина[90]. С одной стороны, такой лед позволил перетащить по нему тяжелые орудия первой, третьей и седьмой батарей, с другой — держал в жестком плену корабли; для их выхода в Большую губу матросы пропиливали широкие каналы, подводя их непосредственно к корпусу корабля.

Посовещавшись с командирами, Завойко решил отправлять нагруженные «под завязку» корабли по мере их готовности, не дожидаясь остальных. Это давало больше шансов уйти до прихода вражеской эскадры. Каждому уходящему командиру контр-адмирал вручал запечатанный конверт с указанием вскрыть его, лишь войдя в Охотское море. В конверте указывался пункт назначения и сбора всей флотилии — залив Де-Кастри, с заходом в Татарский пролив с южной стороны, так как Сахалинский залив и Амурский лиман в это время года обычно покрыты льдом.

К счастью, кончились жестокие штормы. Хотя… это как сказать: с их окончанием увеличилась угроза раннего прихода вражеской эскадры. Поэтому, когда немного, совсем чуть-чуть, потеплело, и в море заклубился густой туман, все вздохнули с облегчением.

Первыми ушли транспорты и боты, попарно: транспорт — бот. За ними — «Двина».

С борта отходящей «Авроры» Василий Степанович смотрел на неподвижно стоявшую на причале маленькую группу солдат во главе с двумя офицерами, Мартыновым и Губаревым, на помертвевший город, в котором лишь из одной трубы, над губернским правлением, курился дымок — там было временное пристанище остающихся на посту. При появлении англо-французов пост должен был сняться и уйти в Авачу, а дальше действовать по обстоятельствам.

Отдельно от военных стояли человек 15–20 горожан, не успевших вывезти свое добро. Среди них выделялись красным и синим мундирами двое военнопленных — англичанин и француз. Завойко приказал Мартынову передать их противнику в обмен на русских, если таковые будут на пришедших кораблях. После августовской баталии семь солдат и матросов числились пропавшими без вести: полагали, что они попали в плен.

На причале вдруг началось шевеление. Мартынов выхватил из ножен саблю, резко взмахнул ею, солдаты вскинули ружья, и грохнул слаженный залп.

— Прощальный салют, — дрогнувшим голосом сказал стоявший рядом с Завойко Изыльметьев и смахнул слезу.

Завойко тоже почувствовал, как защипало в носу, вытащил платок и гулко высморкался.

Неожиданно палуба дрогнула — две кормовых 24-фунтовки ответили холостым залпом.

Изыльметьев оглянулся — у пушек, приложив пальцы к козырьку, стоял артиллерийский поручик Дьяков. Вслед за ним все, кто был на палубе, тоже отдали честь.

Оборона Петропавловска закончилась.

Завойко снял фуражку и помахал оставшимся на причале. Потом надел и перекрестился.


На выходе из Авачинской губы «Аврора» и «Оливуца» едва не столкнулись с крейсирующими напротив Ворот двумя английскими пароходами. Но, как говорится, Бог миловал и уже ушедшие транспорты — они прошли до подхода крейсеров — и фрегат с корветом, которые скрыл густой туман. Пароходы были посланцами приближающейся мощной англо-французской эскадры, собравшейся под командой сменившего Прайса контр-адмирала Генри Уильяма Брюса. Несколько линейных фрегатов, бригов, корветов и пароходов — всего 12 кораблей, вооруженных более чем 420 орудиями, настоящая армада, иначе не скажешь, — придвинулась к маленькому городу. В составе эскадры были и участники прошлого сражения — фрегаты «Президент», «Пик» и «Форт». «Пиком» по-прежнему командовал Фредерик Николсон, не скрывавший жажды мести русским и лично Завойко за смерть адмирала Прайса и проигранное сражение. Он не мог забыть и слова Де-Пуанта, сказанные им на последнем перед разделением эскадры военном совете:

— Я восхищен военным талантом генерала Завойко и был бы рад пожать ему руку. Его имя достойно быть в одном ряду с адмиралом Нельсоном.

Эти слова взбесили Николсона: как посмел этот маразматик, из-за нерешительности которого случился такой постыдный провал, сравнивать какого-то русского генералишку, еще пять лет назад бывшего всего-то капитаном второго ранга, с величайшим флотоводцем девятнадцатого века? Кэптен рвался вызвать Де-Пуанта на дуэль, Буридж еле успокоил его:

— Фредди, старик не в своем уме, заговаривается. Ему жить-то осталось всего ничего, да и позор за поражение ляжет на него. Вот увидишь, он долго не протянет.

Буридж как в воду смотрел: Де-Пуант умер, не успев даже передать командование французской эскадрой назначенному преемнику.

Союзники не знали, сколько у русских осталось пушек, но в одном были уверены — их теперь много меньше, чем было в прошлом году, потому что пополнить артиллерийский парк было неоткуда. Десятикратное превосходство над русскими должно было показать истинную мощь британских и французских сил в этой части мира и вынудить Россию склонить перед ней непокорную голову. Однако эту демонстрацию можно расценить и по-другому: союзники настолько перепугались силы военного духа русских, что не рискнули снова выходить на бой иначе как при своем многократном возвышении над противником.

Истину, как водится, следует искать где-то посредине.

4

Первыми в Авачинскую губу вошли, конечно, пароходы. Просто как более маневренные. Обрыскали акваторию при полном молчании берегов, что немного удивило разведчиков, но они отнесли это к хитрости русских: мол, затаились под покровом тумана. Решили выждать, пока не кончится штиль, и ветер разгонит туман. Когда же это случилось, разведчики обнаружили, что на укреплениях нет орудий и нигде не видно движения людей. Тем не менее эскадра втянулась на внешний рейд с большой осторожностью, все еще ожидая подвоха или какой-нибудь хитроумной ловушки. И в таком ожидании простояли еще сутки.

Батареи по-прежнему не подавали признаков жизни. И тогда Брюс отдал приказ десантироваться.

Учитывая ошибки прошлого сражения, десант высадили сразу на три направления: у подножия Красного яра, на перешеек между сопками и у северной оконечности Никольской сопки, — и с трех сторон повели наступление на город. С криками «С нами Бог и королева!» и «Франция, вперед!» морские пехотинцы ворвались на улицы Петропавловска и… остановились в недоумении перед губернским правлением, на крыльце которого сидел и покуривал трубочку полицейский — возрастом лет сорока, в черном мундире и парадной треугольной шляпе.

Увидев толпу солдат в красных и синих мундирах, ввалившихся с трех сторон во главе с офицерами на площадь перед правлением, полицейский встал, оправил мундир и вынул трубку изо рта.

— Кто вы такой? — почти одновременно спросили по-английски и по-французски командиры десантных групп.

— Честь имею — полицмейстер Петропавловского порта штабс-капитан Губарев. — Михаил Данилович прикоснулся двумя пальцами к шляпе. Представился по-русски, потом повторил на подчеркнуто плохом французском языке. И, естественно, спросил, в свою очередь: — А с кем говорю я?

— Я лейтенант Лафонтен, мой коллега — капитан Несвилл. Вы говорите только по-французски?

— Я говорю только по-русски. По-французски мало-мало изъясняюсь, а по-английски и понимать не хочу. — Эту патриотическую тираду Губарев произнес, конечно, по-русски, а потом добавил, в ответ лейтенанту: — Me langue française est mal[91].

Несвилл, видимо, понимал французский — высокомерно усмехнулся и отвернулся, демонстративно разглядывая кафедральный собор.

— Он не говорит по-английски. — Лафонтен все-таки счел нужным пояснить английскому капитану. — Это местный полицмейстер.

— Я понял, — лениво откликнулся Несвилл. — Спросите его: где гарнизон и все население?

Лафонтен повторил вопрос по-французски.

Губарев пожал плечами:

— Эвакуация. Все уплыли.

— Куда?! — несказанно удивился лейтенант.

— Не знаю. Говорили, что в Батавию[92].

Лафонтен перевел ответ англичанину, затем приказал своим пехотинцам осмотреть город. Капитан отправил своих с тем же заданием.

— А почему остались вы? — продолжил допрос лейтенант.

— Я должен охранять город. — Михаил Данилович снова запалил свою трубку и с удовольствием затянулся.

— Тогда я беру вас в плен. Сдайте вашу шпагу, — потребовал Лафонтен.

— Какой-такой плен! Я — полицмейстер, гражданское лицо, — возмутился Михаил Данилович по-французски, обнаружив вдруг неплохое произношение.

Лафонтен подумал, коротко переговорил с капитаном и отменил требование.

— Нет такого права — брать в плен гражданское лицо, — ворчливо заметил Губарев. — А кроме охранения города я должен обменять пленных.

— Каких пленных? — опять удивился Лафонтен.

— Ваших на наших. У вас в плену семь русских матросов и солдат. У нас — один англичанин и один француз.

— Где они? Покажите!

— Один момент.

Михаил Данилович зашел в правление и вывел оттуда рыжего верзилу в красном мундире и маленького брюнета в синем. Увидев своих офицеров, они вытянулись по стойке «смирно».

— Назовите себя, — потребовал Лафонтен. Солдаты назвали имена и военную принадлежность. — Хорошо. Мы доложим начальству.

И тут рыжий что-то крикнул Несвиллу, Михаил Данилович расслышал фамилию «Завойко» и насторожился. И не зря. Капитан резко развернулся, подошел к крыльцу и обратился к полицмейстеру по-французски:

— Солдат сказал, что жена генерала Завойко с детьми находится недалеко от города, в деревне. Это правда?

— Сволочь он! — пробормотал Губарев по-русски. — Носились тут с ним, как с писаной торбой, а он — нате вам!

Михаил Данилович был прав: к пленным здесь относились по-божески — устроили на квартиру, поили, кормили, снабдили зимней одеждой и обувью. Француз все воспринимал с благодарностью, учился русскому языку, а желающих местных учил французскому. Англичанин — нет: был высокомерен, ни с кем не общался, капризничал и требовал к себе особого внимания. Его даже перевели из города в село, чтобы глаза не мозолил. В это же село, в свой домик, Губарев перевез семьи — свою и Завойко. Английский пленный видел это и вот — доложил. А вернее сказать — заложил.

— Что вы сказали? Это правда? — настойчиво допытывался Несвилл.

Рыжий снова что-то сказал. Капитан усмехнулся:

— Солдат говорит, что вы сами их туда привезли. Говорите, или я прикажу вас арестовать за укрывательство родственников командующего русскими силами.

— Англичане воюют с женщинами и детьми? — как можно язвительнее спросил Михаил Данилович Несвилла и повернулся к Лафонтену: — Французы — тоже?

Лейтенант открыл было рот, чтобы ответить, но тут случилось неожиданное: французский пленный гикнул и врезал кулаком рыжему в солнечное сплетение. Тот согнулся с перекошенным лицом, и француз двумя кулаками припечатал ему по загривку так, что тот кубарем полетел с крыльца.

— Что ты делаешь?! — завопил Лафонтен. — Не смей!

— Он — негодяй! — заявил пленный. — Он не умеет ценить добро. Напрасно я его спас от русских штыков, когда нас гнали к обрыву.

Рыжий поднялся на ноги, но оставался в полусогнутом состоянии. Держась за перила крыльца, он кашлял, плевался и что-то бормотал — должно быть, ругался.

— Лейтенант, — сказал Несвилл, — мы должны обо всем доложить своим командирам. Пусть решает высокое начальство.

— Разумеется, — согласился лейтенант и обратился к полицмейстеру. — У нас есть шесть русских пленных, и обмен скорее всего состоится.

— А где седьмой?

— Утонул. Не захотел стрелять по своим.

— Как это случилось? — мрачно спросил Губарев.

Лейтенант рассказал в нескольких словах.

Пленных русских хотели сделать корабельными артиллеристами. Сначала они охотно встали к орудиям, но, когда узнали, что придется стрелять по русским, этот «седьмой» взбежал по вантам, крикнул: «Братцы, не стреляйте в своих, Бог и земля родная этого не простят!» — и бросился в море. Он даже не пытался выплыть, сложил руки на груди и ушел на дно.

Звали его Семен Удалой.

После этого русских пленных оставили в покое.


Обмен пленными состоялся. Шестерых русских доставили на берег. Они упали на колени, крестясь на кафедральный собор, и поцеловали родную землю. Губарев поднял их и каждого сердечно обнял, приговаривая:

— Ну, вот вы и вернулись, товарищи. Добро пожаловать домой!

Бывшие пленные плакали слезами радости.

Плакал и французский пленный, расставаясь с приютившим его городом:

— Au revoir[93], я вас лублью…

Вместе с возвращенными пленными из шлюпки выгрузили на причал две больших коробки.

— Что это? — спросил Губарев.

Ответил присутствовавший при обмене пленных капитан Несвилл:

— Это презент мадам Завойко и ее детям от адмирала Брюса. Тут вино, чернослив, шоколад и печенье. Адмирал Брюс выражает свое уважение генералу Завойко. Как ни печально, генерал опять переиграл союзников. И все-таки скажите, куда ушли русские войска и корабли? Сейчас это уже не имеет значения.

— Не знаю, — пожал плечами Губарев. — Может быть, в Гонолулу. Или в Сан-Франциско…

Раздраженный капитан хотел сплюнуть, но удержался и отошел.

…Два дня союзники вели себя прилично, гуляли по городу и окрестностям, забирались на сопки, любовались вулканами (кстати, Авачинский вдруг взволновался и начал выбрасывать камни и пепел; над ним поднялось огромное многослойное облако пара и дыма). На третий день начали грабить и жечь.

На казенном складе осталось много муки и другой провизии, которые не вместились на и так перегруженные сверх меры транспорты, — кое-что десантники перевезли на свои корабли, остальное уничтожили, а склад подожгли. Спалили также несколько десятков домов — специально выбрали которые получше; ободрали церкви — кафедральный собор и церковь Святого Александра Невского у подножия Никольской сопки; в щепки разнесли дом губернатора — видимо, мстили за свое поражение. Особенно старались англичане — в Китае они накопили немалый опыт подобных грабежей. Однако и французы не отставали. В общем, порезвились цивилизованные европейцы на славу.

Губареву было странно и непонятно, что «завоеватели» даже не пытались водрузить флаги своих империй на захваченной территории, а высокое начальство эскадры так и не ступило на оставленные защитниками укрепления. Он, наверное, много больше удивился, если бы знал, что генерал-губернатор Восточной Сибири еще пять лет тому назад пророчествовал, что Англия может объявить России войну только ради захвата Авачинской губы. Выходит, ошибся Николай Николаевич: не нужна оказалась Британской империи эта великолепная гавань, как бы самой природой предназначенная быть базой мощнейшего флота? А может быть, и не ошибся — просто избалованные легко достающимися теплыми и удобными во всех отношениях бухтами морские волки Альбиона весьма скептически оценили выгоды от приобретения столь дикой и своенравной добычи. Прикинули, во что это обойдется, и решили точно, как на Руси говорят: а на хрена попу гармонь?

Однако мысль Михаила Даниловича не вникала в такие высокие материи. Он страдал оттого, что не мог выполнить свою задачу охранения города, но разгулу иноземной солдатни мешать не пытался.

Во-первых, от его вмешательства ничего бы к лучшему не изменилось, хорошо, если бы самого в живых оставили. А во-вторых, был несказанно рад, что окончательно оборзевшие десантники не ринулись по окрестным деревням и селам — вот тогда бы точно добром не кончилось: камчадалы — русские и ительмены — взялись бы за оружие, а стрелки они отменные, и полилась бы кровушка иноземная, напитывая ненужным злом эту суровую, но такую родную землю.

А потом отвалили от берега шлюпки, набитые довольными морскими пехотинцами, развели пары винтовые и колесные пароходы, распустили паруса фрегаты, бриги и корветы — вся армада кильватерной колонной потянулась к Воротам — Трем Братьям и Бабушкину Камню, — чтобы исчезнуть за ними и никогда больше тут не появляться.

Глава 9

1

Известие о смерти императора пришло в Иркутск в начале марта, в самую что ни на есть непогодь: пурга захватила половину губернии, а в самом Иркутске свирепый ветер в одночасье заваливал сугробами проезжую часть улиц; дворники выбивались из сил, пытаясь хоть как-то расчистить дороги, в помощь им губернатор Венцель направил городовых казаков и полицейских, но и этого было недостаточно. Казалось удивительным, что почтовая кибитка сумела пробиться сквозь круговерть метели и огромные снежные наносы.

— Господь Бог и матушка Природа оплакивают государя нашего великого, — сказал владыко Афанасий, архиепископ Иркутский и Нерчинский, кивая на залепленные снегом окна.

Все присутствующие на поминальной трапезе тоже взглянули на окна, словно только что осознали всю великую значимость произошедшего печального события.

Муравьевы собрали ближайший круг друзей и соратников после молебна по усопшему. Николай Николаевич не скрывал безутешного горя: он искренне любил и глубоко чтил своего благодетеля. Он вообще считал самым большим человеческим пороком неумение и нежелание быть благодарным, сам старался отблагодарить даже за, казалось бы, ничтожное доброе деяние. Сейчас он сидел, прямой и угрюмый, в парадном мундире при всех орденах с большим черным бантом на левой стороне груди. В церкви он откровенно плакал, глаза до сей поры были опухшие и красные.

На словах архиерея Муравьев вздрогнул, вроде бы встрепенулся. Лицо сморщилось, искривилось можно было подумать, что он снова заплачет, но Екатерина Николаевна знала, что мужа мучает почечная колика, для поддержки взяла его за руку и легонько пожала. Николай Николаевич благодарно пожал в ответ и обратился к владыке:

— Ваше высокопреосвященство, вы здесь один владеете даром доносить до мирян Божье Слово. Скажите то, что считаете нужным.

Архиепископ встал, опираясь на свой пастырский посох. Небольшого роста, телом сухой, он был полной противоположностью своего предшественника — Нила и в то же время роднился с ним, как говорится, густым голосом и седым волосом.

— Дети мои во Христе, — молвил владыко, — покойный наш император не нуждается в славословии великие деяния его говорят сами за себя, а то, что мы произносим, есть лишь дань благочестивым традициям. Но вечно живой душе почившего в бозе требуется главная и неоценимая помощь остающихся на сем свете, а именно — наша молитва за нее, могущая умилостивить Господа, посылающего испытания на пути ее к вечному пристанищу. Помолимся же вместе сейчас и повторять будем сие моление каждодневно, пока не познаем сердцем, что душа усопшего обрела покой и блаженство. Молитва краткая, повторяйте за мной: «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего Николая и прости ему вся согрешения вольная и невольная, и даруй ему Царствие Небесное».

Нестройным хором все старательно повторили и принялись за коливо. Вина и водки на столе не было — церковь этого не одобряла, дабы поминание не превратилось в обычное застолье. Оно и не превратилось: где-то через час волнение от внезапной и невосполнимой утраты улеглось, тем более что после каждого желающего что-то сказать в память об императоре читалась та самая краткая молитва, и все просто устали.

Муравьев слушал и не слушал, что там говорят его близкие люди, — он вдруг настроился на философский лад и думал о смерти. Вот в прошлом году умер Владимир Николаевич Зарин, старинный по кавказской службе друг, бывший с молодой супругой на его свадьбе с Катрин, приглашенный им, Муравьевым, на губернаторский пост в Иркутске, а жизнь взяла их и развела: врагами не стали, но и дружба кончилась, — и с той поры Николай Николаевич нет-нет да и вспомнит это славное семейство, и сердце уколет чувство неоплаченной раскаянием и непонятной вины.

Осенью они с Катрин, возвращаясь с Лены, опоздали на похороны замечательной женщины, Екатерины Ивановны Трубецкой. И тоже в душе поселилась какая-то виноватинка. И понятно, что все смерти в сердце не вместишь — может разорваться, но, тем не менее, ощущение вины растет. Даже перед императором, которому, по большому счету, ничего не должен.

Но — виноват, не виноват — надо жить дальше и делать, что тебе предназначено.

На следующий день Муравьев назначил приведение чиновников к присяге новому государю, и должен был состояться молебен во здравие его величества императора Александра Второго. А пока все принялись за текущие дела, которых было немерено в связи с подготовкой ко второму сплаву. До него оставалось всего ничего, каких-то два месяца.

Николай Николаевич бомбардировал письмами полковника Корсакова, который в Забайкалье занимался сбором войскового снаряжения и формированием линейных батальонов, казачьи части были поручены подполковнику Сеславину. Особенно генерал-губернатора беспокоила непременная, как он полагал, атака англо-французов на устье Амура. Ладно, в Петербурге перехватили карты пролива, лимана и входа в устье реки, а ну как другим каким-нибудь путем они все-таки переправлены за границу, и вражеские корабли, имея столь подробные лоции, зайдут в российские воды, как в свои собственные? Чем их остановить? Поэтому он внимательно следил за тем, как идут к Байкалу обозы с артиллерией, надеясь переправить ее по льду, а не окружной дорогой, как пополняются запасы пороха, свинца, ядер и других снарядов; приказал собрать кузнецов и столяров на Петровский завод к Дейхману — делать станки и лафеты для пушек. Волновало его и строительство казенных судов. Купцы, которых в этом сплаве набиралось довольно много, строили свои баржи и павозки, а вот с пароходом «Шилка» и другими сплавными средствами для войск и переселенцев происходили постоянные задержки: не хватало людей. Поэтому Николай Николаевич страшно разгневался, когда начальник Нерчинских заводов Разгильдеев использовал не по назначению 195 человек, откомандированных на строительство.

Генерал-губернатор приходил в ярость, когда кто-то отступал от его конкретных указаний. Он долго терпел самовольство атамана Забайкальского войска — Запольского, который настолько попал под влияние декабриста Завалишина, что тот начал распоряжаться делами области и давать указания самому атаману, который их исполнял более охотно, чем приказы генерал-губернатора. В своем недовольстве Запольским Муравьев не вникал в суть действий атамана, не разбирался, хороши ли указания Завалишина (который, при всем своем высокомерном самомнении, обладал большими знаниями по хозяйству края и умело их использовал), — он видел, что игнорируются приказы генерал-губернатора, и этого было достаточно. Не нравилась ему и все более активная самостоятельность Невельского, который, правда, регулярно докладывал, почему отступал от конкретных указаний начальства. Но, если генерал без обиняков поставил перед Запольским вопрос об уходе — сначала на лечение, а затем в бессрочный отпуск, то для контр-адмирала готовил почетную, но малодейственную должность начальника штаба при главнокомандующем всеми вооруженными силами Восточной Сибири, то бишь при себе.

Завойко после его прибытия на Амур Муравьев собирался поставить во главе морских сил, Корсакова — начальником сухопутных, а Невельского мягко отстранить от руководства краем. Времена изменились, и он, как полагал генерал-губернатор, должен отойти и не мешать. Тем более еще с этим шпионом напортачил…

2

Завойко на «Авроре», в сопровождении корвета «Оливуца» под командованием капитан-лейтенанта Николая Назимова, прибыл в Де-Кастри 1 мая. До него туда пришли все отправленные из Авачи транспортные суда — «Двина», «Иртыш», «Байкал» и бот № 1. Назимов встретил в Охотском море американского китобоя, и тот сообщил русским, что из Гонолулу вышел большой отряд военных кораблей Англии и Франции.

— Ну, эти сведения уже устарели, — поморщился Василий Степанович, когда капитан-лейтенант доложил ему о встрече. — А китобою этому никто не мог сказать, что мы ушли в Де-Кастри?

— Я, разумеется, не говорил, — смутился Николай Николаевич, — а не сказал ли кто-нибудь другой, гарантировать не могу.

— То-то и оно. Встретится китобой с тем самым отрядом и заложит нас за рупь в ломбарде. Поэтому боцман Новограбленов на своем боте пусть идет на север — наблюдать за ледовой обстановкой в проливе, чтобы мы могли при первой же возможности уйти к Амуру. А всех пассажиров отправим через Кизи в Мариинский пост. Всех и как можно скорей. А то придут англо-французы, захлопнут нас в заливе, как в мышеловке, и потопят вместе с пассажирами.

Высаженным на берег петропавловцам (с чьей-то легкой руки их все называли «камчадалами») предстояло пройти по раскисшей весенней тропе около десяти верст, неся на себе, что было возможно, а через озеро их должны были переправить солдаты и казаки Мариинского поста и зимовавший на Мариинском рейде пароходик «Надежда», которым командовал брат Екатерины Ивановны Невельской мичман Ельчанинов. Пароходик сам вмещал немного, но он мог тянуть на буксире несколько лодок.

Берег возле Александровского поста был заполнен людьми и завален вещами. Царила обычная в таких случаях суматоха, ругались мужчины, сновали женщины, плакали дети. Никак не могли договориться, кто пойдет первой партией, пока руководство не взял на себя Аполлон Давыдович Лохвицкий, правитель губернской канцелярии, человек, «камчадалам» хорошо известный, а потому его указания были для них весомы.

В течение полутора часов Лохвицкий определил очередность движения. Начальник поста есаул Имберг лежал больной, но распоряжения отдавал. Он направил в Кизи налегке двух солдат — предупредить Мариинский пост о передвижении гражданских лиц и подготовиться к их переправе через озеро. Еще трех человек — двух матросов и толмача — Имберг назначил проводниками, и вторая эвакуация многострадальных «камчадалов» началась.

Она была по времени короткая, а по мытарствам, пожалуй, превосходила первую. Сухих участков на тропе не было: люди брели где по колена, а где и по пояс в каше из грязи, снега и воды; места, где эта жутко холодная и мерзкая смесь доходила лишь до щиколотки, считались счастливыми. Однако никто не жаловался: все понимали, что перед лицом возможной гибели их невзгоды не значат ничего.


К тому времени, как началась высадка петропавловцев на берег залива, художник Любавин уже день сидел под замком. Поскольку арестантской на посту не было, его заперли в продуктовой кладовой, в которой было довольно-таки холодно.

Посадил его туда прибывший из Мариинского поста лейтенант Мацкевич с двумя матросами. Он предъявил Имбергу предписание контр-адмирала Невельского, в котором было сказано: «…задержать художника Любавина и передать лейтенанту Мацкевичу для препровождения под охраной в Николаевский пост». Есаул изумился несказанно, однако приказ есть приказ, им не изумляются, а руководствуются, посему он встал, преодолевая цинготную боль в ногах, проковылял с помощью костыля к закрытой двери в соседнюю комнату и поманил Мацкевича:

— Тут он.

В «гостинице», превращенной в «мастерскую». Любавин рисовал своего хранителя-попутчика Семена Парфентьева. Увидев вошедших, сердито отложил альбом:

— Алексей Константинович, я же просил не мешать, когда я работаю… Здравствуйте, Владимир Ильич.

Он был знаком с Мацкевичем. Тот в ответ молча поклонился.

— Андрей, тут такое дело… — замялся Имберг. — За тобой пришли.

Любавин встал. Парфентьев тоже поднялся, но Имберг сделал ему знак: сиди.

Мацкевич козырнул и сухо сказал:

— Господин Любавин? Согласно указанию контр-адмирала Невельского я должен вас задержать и доставить под охраной в Николаевский пост.

— За что? Чем я провинился? — холодно спросил художник.

— Не могу знать. Я лишь исполняю приказ. У вас есть где запереть задержанного? — обратился Мацкевич к начальнику поста. — Хотя бы до завтра.

— Только в кладовой…

Так Андрей Любавин, то бишь Андре Легран, то бишь Анри Дюбуа, оказался под замком. Хотя «под замком» — это довольно условно. Кладовая полуземлянка немного в стороне от казармы — замка как такового не имела, запиралась на деревянную щеколду. От кого ее запирать-то? Только от диких животных, а от них достаточно и простой задвижки. Поэтому Мацкевич, во исполнение приказа, поставил у двери часового из прибывших с ним матросов. Они должны были сменять друг друга каждые шесть часов. Часовой сидел на чурбачке, поставив ружье меж колен, от нечего делать смолил цигарку и развлекался, наблюдая за эвакуационной суматохой. Он обратил внимание на одного вновь прибывшего: в отличие от остальных тот не бегал, не суетился, а напротив — неторопливо ходил по территории поста, осматривал строения, иногда почесывая русую шевелюру или поглаживая рыжую бороду и сокрушенно покачивая головой.

— Слышь-ко, служивый, — обратился он к часовому, — и где мне, значитца, начальника найти?

— А он болееть, кажись, скорбутом. Вона в той избе лежить, — показал цигаркой матрос.

Рыжебородый — это был Степан Шлык — двинулся в указанном направлении, а к часовому немного погодя подошел чернявый казак:

— Эй, матрос! Тебя твой командир кличет.

— Я ж на посту…

— Меня послали подменить.

— А где он? Чего сам не пришел?

— В казарме он, с «камчадалами» зубатится. Беги, срочно требует.

Часовой убежал. Едва он скрылся за толпой петропавловцев, Устюжанин открыл дверь кладовой. Любавин лежал на топчане.

— Чего развалился? Живо, ноги в руки — и в лес! Давай за мной, бежко-бежко, но не бёгом.

Они затерялись в толпе, вынырнули из нее возле самого леса и скрылись в чаще. Никто их не заметил, как и они не видели выскочивших из командирской избы Мацкевича со злосчастным часовым.

— Что ты задумал? — тяжело дыша после получасового проламывания сквозь чащобу, спросил Анри (теперь уже можно было сбросить с себя порядком надоевшую маску художника Любавина). — Ты же не сможешь вернуться.

— Не смогу, — присев на сухую валежину, согласился Григорий. — Но кем бы я был, если бы бросил побратима в беде?

Анри присел рядом:

— Ты уверен, что в беде?

— А ты нет? — криво усмехнулся Вогул. — За тобой хвостик тянется. На Охотском тракте тебя Муравьева узнала? Узнала! Одного этого достаточно.

— Катрин не выдаст, — убежденно сказал Анри. — Она меня по-прежнему любит.

— А ты ее?

— И я ее.

Сказал и вдруг задумался: а как же Анастасия? А Коринна, наконец? Они же не те женщины, которых использовал и забыл.

— Что ж она не пошла с тобой? — тянул свою линию Вогул.

Анри посмотрел ему в глаза — серьезные, без тени насмешки — и ответил тоже серьезно:

— Она католичка, а католички от живого мужа не уходят. Поэтому я должен убить Муравьева.

— Теперь тебе это вряд ли удастся. Да и мне — тоже. У меня одна дорога осталась — подальше от России.

— Сочувствую.

— А-а, — махнул рукой Вогул, — где наша ни пропадала!

— Нам еще отсюда выбраться надо.

— Выберемся! Я разговорчик один услыхал, оченно антиресный. Эти посудины, что на рейде стоят, с Камчатки ушли, от англичан с французами, а теперь их тут ждут и крепко опасаются. Нам надо дождаться прихода твоих соотечественников и пробраться на их корабль. Паспорт французский у меня с собой, у тебя, думаю, с этим тоже порядок.

— Порядок, — подтвердил Анри.

— Вот и ладненько. Я тут за зиму все кругом облазил и юрташку одну охотничью приметил. Вот мы в ней на пару дней сховаемся, а потом на берег выйдем, к Клостеркампу, и лодку поищем, гиляцкую, али мангунскую, без разницы, лишь бы на волне держалась.

3

Ледовая обстановка в проливе не улучшалась. Эскадра Завойко была готова в любой момент сняться с якоря, но от Новограбленова не приходило никаких известий. А 8 мая показались три военных корабля — большой фрегат, винтовой корвет и бриг. Они шли к заливу под всеми парусами, но, заметив русские суда, перестроились: фрегат и бриг остались в отдалении за Клостеркампом, а корвет вошел в залив и поднял английский флаг. Он приблизился к «Оливуце» на расстояние меньше 5 кабельтовых и сделал три выстрела из носового орудия. Ядра просвистели мимо. «Оливуца» не осталась в долгу: из ее трех ответных ядер одно попало точно в середину парохода, повредив надстройки. Англичанин тут же развернулся и ушел к своим.

— С рассветом надо ждать атаки, — сказал Завойко Изыльметьеву, следя в подзорную трубу за вражескими кораблями, которые уходили за мыс Клостеркамп.

Но контр-адмирал ошибся. Ни 9-го, ни 10 мая англичане и не думали нападать. Наоборот, скрылись за линией горизонта.

Командовал этой группой кораблей капитан-командор Чарльз-Джильберт-Джон-Брайдон Эллиот. Увидев, как решительно настроены русские, он поостерегся нападать своими силами и отправил бриг в Японию, где под началом адмирала Стерлинга собралась часть Китайской эскадры для блокирования Охотского моря и северной части Японского. Фрегат и корвет остались контролировать выход из залива в южную сторону: Эллиот, как ни странно, не знал об открытии Невельского и по-прежнему считал Сахалин полуостровом, и, по его мнению, если русские решатся уйти из залива, то у них один путь — на юг.

Тем временем Василий Степанович, который все эти дни был хмур и задумчив, собрал на «Оливуце» военный совет в составе капитана второго ранга Изыльметьева, капитан-лейтенанта Назимова, командира «Двины» капитан-лейтенанта Чихачева, командира «Иртыша» капитан-лейтенанта Гаврилова, командира «Байкала» капитана корпуса штурманов Шарыпова. Вопросов было много, но главным оставался один: что делать, если флотилия подвергнется нападению. Драться до последней крайности, как того требует Морской устав, решил совет.

— Драться мы, конечно, будем, помолчав, сказал Завойко, — если того потребуют обстоятельства, но лучше, если скрытно уйдем к мысу Лазарева и там дождемся возможности войти в Амур. Героизм — штука хорошая, но я предпочитаю поберечь людей и корабли.

К счастью, 14 мая прибыл лейтенант Овсянкин, уходивший на рекогносцировку льдов на боте боцмана Новограбленова. Он сообщил, что путь к мысу Лазарева свободен.

Задумчивость Завойко как рукой сняло. На корабли был немедленно отправлен приказ: на рассвете, используя утренний бриз, выходить в море и идти на север. Следовать за «Оливуцей», на борту которой имеется единственная карта течений, мелей, банок и прочих опасностей Татарского пролива вплоть до лимана.

Господь, похоже, не оставлял своим вниманием русскую флотилию, и с вечера на море опустился густой туман. К утру он слегка поредел, но видимость была не больше 3–4 кабельтовых. Впрочем, ее вполне хватило, чтобы кораблям выйти из залива, прижимаясь левым бортом к среднему острову, и кильватерной колонной, имея во главе «Оливуцу», уйти в северном направлении.

Несколькими часами позже, когда уже взошло солнце, и туман поднялся вверх, что обещало плохую погоду, с английского фрегата «Сибилла», на котором держал флаг командор Эллиот, заметили шхуну, шедшую к побережью.

— Похоже, американцы, — сказал старший офицер фрегата, несший утреннюю вахту. В подзорную трубу он разглядел на гафеле звездно-полосатое полотнище. — Будем досматривать, сэр? — обратился он к командору, как раз вышедшему из своей каюты, Эллиот взял трубку, посмотрел: шхуна явно английского типа, вооружения на борту нет, если не считать пушчонок на носу и корме, которые имеются у всех купцов для защиты от пиратов, но, как говорят джентльмены, «beware of a silent dog and still water»[94], а потому лучше проверить.

— Дайте сигнал, чтобы остановились, и пошлите катер: надо удостовериться, что это действительно американец.

Пока давали сигнал и готовили к спуску паровой катер, налетел шквалистый ветер, на волнах закудрявились барашки, и командор не стал напрягать своих людей:

— Отставить! Пусть идет, куда шел. Если к русским, то мы там его и возьмем за жабры.

«Американец» а точнее, шхуна «Уильям Пенн» действительно шел в Де-Кастри. Правда, если бы командор знал, кто находится на его борту, то вряд ли бы к встрече с ним отнесся так благодушно. А находились на нем 150 матросов и 8 офицеров фрегата «Диана» со своим командиром — капитан-лейтенантом Степаном Степановичем Лесовским. «Диана», пришедшая на замену «Паллады», погибла в Японии в декабре во время цунами. Команда спаслась, но вынуждена была добираться до российских берегов частями. Первая партия во главе с Лесовским зафрахтовала случайную шхуну, на которой добралась до Петропавловска уже после того как там побывала англо-американская эскадра. В Петропавловске наняли шхуну «Уильям Пенн» и на ней отправились вслед за флотилией Завойко. Зашли в Императорскую Гавань, но там стояла лишь ободранная «Паллада», а на пути к Де-Кастри попались на глаза англичанам. Капитан шхуны Энквист приказал русским спрятаться в трюме, надеясь обвести англичан «вокруг мачты», но этого не потребовалось. Узнав в Де-Кастри, что флотилия ушла к мысу Лазарева, капитан страшно удивился. Оказывается, Энквист тоже не знал об открытии Невельского.

— Там же перешеек, тупик, — сказал он, когда Лесовский предложил плыть на север.

— Мы вас на руках перенесем, — улыбаясь, заверил его капитан-лейтенант. — правда, двигаться надо осторожно: много мелей.

Восемнадцатого мая шхуна догнала караван Завойко и вместе с ним пошла к проливу Невельского.

Вторая группа экипажа «Дианы» — 284 человека под началом лейтенанта Мусина-Пушкина — отправилась к берегам Сибири на бременском бриге на месяц позже и 20 июня у Сахалина была захвачена в плен английским пароходом. Она вернулась в Россию через Англию уже после подписания мира.

Третья партия с вице-адмиралом Путятиным своими силами построила шхуну, названную «Хэда» в честь помогавшего русским селения. В конце апреля Путятин вышел на ней в море, обогнул с юга Японию и пришел в Петропавловск, где узнал об уходе нашей флотилии. Он, естественно, направился в Татарский пролив, огибая Сахалин с юга, и в проливе Лаперуза едва не столкнулся в тумане с неприятельским кораблем: прошел у него под самой кормой. Самое удивительное, что остался при этом незамеченным. Восьмого июня «Хэда» появилась в Николаевском.


Шестнадцатого мая командор Эллиот решил проверить, как он выразился, «самочувствие русских»: фрегат и корвет подошли к заливу. Англичане не поверили своим глазам: русские корабли исчезли! И военные, и транспорты, и даже маленький бот! Не было, кстати, и американской шхуны! Предчувствие провала сжало сердце Эллиота. Переполненный негодованием командор приказал высадить десант и во что бы то ни стало узнать у людей, копошащихся на берегу возле каких-то жалких строений, куда пропала целая флотилия.

А в Александровском посту при виде двух многопушечных чужих кораблей поднялся переполох. Слава богу, все «камчадалы» благополучно успели уйти в Кизи. Правда, пропал казак Устюжанин с арестованным Любавиным. Лейтенант Мацкевич со своими матросами и постовыми казаками обрыскал окрестности, хотя и понимал, что это бесполезно, и ушел ни с чем. Остались на посту шесть казаков и больной командир — что они могли противопоставить мощному врагу? Правда, был еще восьмой, гражданский, Степан Шлык, напросившийся поработать топориком — уж больно ему не понравились строения поста, — но его как раз понесло в лес выбирать деревья, пригодные для строительства.

В общем, оценив обстоятельства, есаул Имберг, сам еле двигаясь на костылях, приказал отступать по тропе, ведущей к озеру.

— Вряд ли они полезут в тайгу, — сказал он.

— А Шлык? Его что ли бросим? — спросил один казак.

— Им нужен Завойко. Нас они могут взять в плен, а Шлык — лицо гражданское, его не тронут.

— Но он может сказать, куда ушла флотилия.

— Это вряд ли. Степан — мужик не из болтливых. Да он толком и не знает, куда она ушла. Давайте, братцы, пошевеливайтесь!

Взяв с собой все, что смогли унести, казаки покинули пост.

4

Едва катер с десантом клюнул носом песчаный берег, как по команде лейтенанта Бьюконена, морские пехотинцы со штуцерами наперевес ринулись во все стороны: одни бросились обыскивать строения поста, другие устремились по тропе, третьи в лесные заросли. Сам Бьюконен в сопровождении представителя союзной Франции лейтенанта — Да Понта неторопливо сошел на берег и обвел взглядом окрестности.

— Вы только посмотрите, Ла Понт, — язвительно сказал он, — русские так лихо рванулись наутек, что забыли спустить свой флаг.

— А мне кажется, они не забыли, — отозвался француз. — Спустить флаг — значит, сдаться. Русские редко сдаются. Об этом мне говорил отец, наполеоновский офицер.

— Еще как сдаются! — захохотал Бьюконен, указывая на возвращающихся солдат. Одна группа, та, что пошла по тропе, вела прихрамывающего рыжебородого мужика в поддевке. Другая, выйдя из чащи леса, толкала прикладами в спину еще двоих — чернявого крепыша в казачьем мундире и высокого длинноволосого молодого человека.

Когда они сблизились между собой, рыжебородый пригляделся и охнул:

— Гришка! Матерь Божья, Вогул!

— Степан! — узнал чернявый. — Ты-то как сюда попал?

— Да вот, — смутился Шлык. — Ногу подвернул, меня, значитца, и взяли.

— Ты его знаешь? — удивился Анри.

— Да энто Степан Шлык, почти сродственник мой…

— О чем они говорят? — спросил Бьюконена Ла Понт по-французски, вынимая из внутреннего кармана плоскую фляжку. — Будете?

— Вряд ли кто поймет их тарабарщину, — ответил по-английски лейтенант, взял фляжку и сделал большой глоток. — Вы кто такие? — обратился он к Анри.

Ла Понт забрал фляжку, тоже глотнул и с любопытством уставился на Дюбуа.

Анри догадался, о чем вопрос, и отвечал на французском, английского он просто не знал:

— Я вижу тут французского лейтенанта, так вот, я — майор Анри Дюбуа, офицер французской разведки, а это — мой товарищ, бывший сержант-легионер, французский подданный Жорж Вогул. Мы вышли к заливу, чтобы попасть на какой-либо корабль союзников.

— И у вас есть подтверждения ваших личностей? — осклабился Ла Понт и сделал еще один большой глоток. — А то я вижу на сержанте мундир казака.

— Майор сказал, зачем мы здесь. Я для того и записался в казаки, — сказал по-французски Вогул.

— О-о, вы — русский аристократ? Это они предпочитают французский язык.

— Я бывший сержант Иностранного легиона и своей кровью заслужил французский паспорт. — Вогул достал из потайного кармана пакет и протянул Ла Понту. Тот развернул обертку, небрежно отбросил ее в сторону и стал изучать документ.

Тем временем Анри надорвал подкладку куртки, вытащил кусок белой ткани и подал Бьюконену. Тот с недоумением повертел тряпицу в руках и отдал Ла Понту.

— Смочите его из вашей фляги, — сказал Анри.

Ла Понт удивленно взглянул, но подчинился. На смоченной ткани появился текст. Лейтенант прочитал, передал англичанину, а сам козырнул:

— Лейтенант Ла Понт, господин майор. — И подал паспорт Григорию: — К вашим услугам, господа.

Англичанин тоже нехотя представился по-французски:

— Лейтенант Бьюконен. Кстати, майор, вы не наткнулись в лесу на русский гарнизон этого поста?

Анри взял у Ла Понта фляжку, сделал несколько жадных глотков, передал ее Вогулу и только тогда ответил:

— Нет, лейтенант. Но километрах в тридцати отсюда, за амурским озером Кизи, есть большой русский пост Мариинский. Там много солдат и казаков, и они хорошо вооружены. Думаю, они скоро узнают о вашем десанте и что-нибудь предпримут.

Вогул, обтерев горлышко, отпил из фляжки и протянул ее Степану, молча стоящему между двух солдат в ожидании своей очереди в допросе, однако Да Понт ловко перехватил его руку и отнял ценную емкость.

— А это кто? — спросил он, кивая на Шлыка.

— Плотник это, гражданское лицо, — пояснил Вогул.

— Что вы знаете о русской флотилии? — обращаясь к Анри, вспомнил о главном Бьюконен. — Куда она исчезла?

— Ушла на север. Наверное, собирается войти в Амур. Он уже должен очиститься ото льда.

— На север? Вы полагаете, там есть проход в Амур?

— Есть. Русская винтовая шхуна «Восток» первой вошла с юга в Амур и потом проходила несколько раз. Под парусами из Де-Кастри в Петровское — это севернее устья Амура — прошел транспорт «Байкал» с капитаном Шарыповым. Но фарватер очень сложный. Я уже давно отправил во Францию подробные карты пролива. А капитан Невельской шесть лет назад открыл, что Сахалин — остров. Странно, что вы ничего о том не знаете.

— Невельской? — Бьюконен наморщил лоб, припоминая. — Да, слышал в адмиралтействе эту фамилию. Но там, кажется, не поверили, что великий Лаперуз и наш Броутон ошиблись.

— В вашем адмиралтействе, видимо, собрались одни ретрограды, — усмехнулся Анри.

— Думаю, в вашем их не меньше, — парировал Бьюконен.

— Господа, не стоит препираться, — прервал их Ла Понт. — Надо заканчивать и возвращаться на корабль. Скоро обед.

— Да, — согласился англичанин. — Только выполним некоторые формальности.

Он подозвал сержанта, что-то сказал ему, тот отдал приказание солдатам, а сам побежал к катеру. Вернулся, неся свернутый в несколько раз британский флаг. Тем временем солдаты спустили с флагштока русский Андреевский, сорвали его с фала и отбросили на песок, а сами быстро привязали на фал свой «Юнион Джек».

— Отлично! — Бьюконен махнул рукой. — Сержант, командуйте построение.

Десантники выстроились у флагштока. Офицеры, а за ними Анри с Вогулом и отпущенный Шлык приблизились к флагштоку.

— Солдаты ее величества! Подъем флага Великобритании означает присоединение новой земли к английской короне. С нами Бог и королева! Флаг поднять! — Бьюконен бросил два пальца к козырьку фуражки — отдал честь.

Сержант потянул фалы, большое полотнище с красно-белыми крестами начало расправляться; ветерок заполоскал его краями.

Десантники взяли штуцера «на караул».

И тут Вогул заволновался, обратился к Да Понту:

— Что сказал англичанин? Зачем флаг поднимают?

Француз скривился:

— Присоединяют русский залив к Англии.

— Как это присоединяют?! — возмутился Вогул по-русски. — Степан, ты понял? Нашу землю расейскую хапают! Сто-ой! — Григорий бросился к флагштоку, смел на ходу выскочившего из строя наперерез ему английского десантника, вцепился в край полотнища, подпрыгнул, вцепился выше и повис всей своей тяжестью, не давая фалу двигаться.

Полотнище затрещало и разорвалось на две неравные части. Григорий с обрывком в руках упал на землю, на него налетели английские солдаты и начали бить. Вогул вспомнил свои легионерские приемы, и от его ударов англичане полетели на землю, но их было слишком много на одного человека.

Степан стоял, не решаясь ввязаться, — он совсем не умел драться.

— Бьюконен, — крикнул Дюбуа, — остановите избиение! Это не по-джентльменски.

— Мы на войне, майор, — бесстрастно откликнулся лейтенант. — Он оскорбил флаг Британии. Это не прощается.

Вогула закрыла толпа осатаневших людей. Анри рванулся вперед, но Бьюконен ловким боксерским приемом отправил его в нокаут.

И тут Степан не выдержал. Завопив:

— А-а-а, наших бьют! — он ринулся в свалку.

Да Понт достал свою фляжку и порадовал себя коньяком. Бьюконен отвернулся к заливу и насвистывал какую-то песенку.

Анри Дюбуа лежал без сознания.

— Майор вам это не простит, — сказал Да Понт в спину Бьюконену и непонятно было, что он имеет в виду — нокаут или избиение.

— Пусть скажет «спасибо», что я его не расстрелял как русского шпиона, — откликнулся англичанин, не оборачиваясь. — Как говорят у вас в прекрасной Франции, la guerre comme à la guerre[95]. Эй, сержант! — крикнул он, повернувшись к свалке, которая по-прежнему кипела: солдаты били русских ногами, прикладами штуцеров. — Хватит!

— Сэр, — вырвался из гущи сержант с огромным синяком на пол-лица, — их не остановить.

— Я тебе дам «не остановить»! — заорал лейтенант. — Прекратить немедленно!

Солдаты неохотно расступились, окружив два неподвижных окровавленных тела. Бьюконен подошел, пригляделся:

— Вы что, их уже убили? Они подлежат расстрелу.

Сержант толкнул ногой Вогула — тот шевельнулся, захрипел. Приподнялся и Шлык. Сержант ухмыльнулся:

— Живые! А ну, вставайте, русские твари! Будем вас расстреливать.

— Вы что, правда хотите их расстрелять? — неприятно удивился Ла Понт. — Они же герои!

— Они — мерзавцы, посягнувшие на флаг великой державы!

— Оставьте их, — раздался тихий голос, прервавшийся кашлем. Это очнулся Анри. — Они и так уже… достаточно получили…

— Они получат все, что положено за их преступление, — жестко отрезал Бьюконен.

— Я вас вызову на дуэль…

— Кто вы такой, мистер Дюбуа, чтобы вызывать на дуэль английского офицера? Вы для меня никто. Я мог бы и вас расстрелять по закону военного времени. Так что хватит мусолить эту тему, отойдите и не мешайте. Сержант, поднять этих… и поставить к флагштоку. Дайте им их флаг — пусть утешатся.

Солдаты поставили русских на ноги. Григорий и Степан обнялись, поддерживая друг друга.

— Прости, ежели что не так, Степа, — с трудом произнес Вогул разбитыми губами.

— И ты меня прости, Гриша…

Сержант бросил им Андреевский флаг. Григорий, с трудом шевеля покалеченными руками, положил его на плечо, конец подал Степану. Тот сжал его в кулаке, губы растянулись в кровавой улыбке:

— Вот уж не думал… что буду помирать… как солдат…

Тем временем сержант построил десантников и только ждал приказа.

Вогул перекрестился, обвел взглядом землю, бухту, небо:

— Все едино их отсель выметут поганой метлой, — и тоже улыбнулся окровавленным ртом. — Не бойся, Степа…

Степан тоже перекрестился, мелко и несколько раз:

— А-а… двум смертям не бывать…

Бьюконен махнул рукой и отвернулся. Грохнул залп. Степан упал как подкошенный. Григорий шатнулся, но устоял.

— Перезаряжай! — заторопился сержант, оглядываясь на офицеров. Однако еще до второго залпа у Григория подкосились ноги, и он грузно упал, зарывшись лицом в песок. Пальцы судорожно загребли землю и замерли, сжатые в кулаки.

— Что они говорили? — спросил Бьюконен у Анри.

— Один сказал, что умирать не страшно, а другой — что земля эта все равно будет русской.

5

Из лондонской газеты «Таймс»: «Русская эскадра под командой адмирала Завойко переходом из Петропавловска в Де-Кастри и потом из Де-Кастри нанесла нашему британскому флагу два черных пятна, которые не могут быть смыты никакими водами океанов вовеки».

Глава 10

1

Высокопреосвященный Иннокентии любил бывать в Аяне, для него там был выстроен небольшой домик, который служил ему пристанищем в частых поездках по обширной епархии. На чем зиждилась эта любовь, он, наверное, и сам не смог бы объяснить. Может быть, на том, что он был первым, кто прошел сюда из Якутска после того как начальник Охотской фактории Русско-Американской компании капитан-лейтенант Завойко за один год отстроил этот поселок и перенес в него порт и контору фактории. А может быть, на том, что большего тепла и уюта, чем у Василия Степановича и Юлии Егоровны, пока они жили в Аяне, он не встречал нигде. Владыко с неослабевающим вниманием следил за тем, как успешно хозяйствуют на негостеприимной земле супруги Завойко, разводя мясомолочный скот и огороды — не только для себя, но для всех, и в своих миссионерских путешествиях, проповедуя Слово Божье, настоятельно советовал пастве брать с них пример. Именно эти качества самого Завойко и его «барышни-крестьянки» баронессы Юлии послужили основанием для рекомендации генерал-губернатору Муравьеву Василия Степановича кандидатом в губернаторы Камчатки. Высокопреосвященный был весьма рад, что его слово стало для Муравьева решающим, а Василий Степанович с присущим ему рвением принялся обустраивать огромный край.

Владыко рвался попасть на Амур, где второй год уже окормлял население словом Божьим сын его Гавриил, но все никак не удавалось. Он спланировал свой второй объезд Якутии таким образом, чтобы снова заехать в Аян, а оттуда уже на Амур. В Нелькане встретил свою дочь Екатерину, которая стала отговаривать отца от заезда в Аян.

— Там англичане, батюшка, — говорила она. — Они очень злы, что второй раз проиграли Петропавловск, всюду ищут корабли Завойко, не находят и потому грабят всё подряд.

— А зачем я им? — улыбнулся святитель. — Возьмут в плен — будут в убытке. Меня же кормить надо, а я — человек крупный, пищи много потребуется.

— Крупный-то крупный, а ешь мало, аки монах в пустыне.

— Так они же о том не ведают, а я им не скажу.

В Аян высокопреосвященный прибыл 9 июля, сразу после ухода англичан. Увидел разграбленные склады и магазины; в церкви Казанской Божьей Матери валялись прокламации, призывающие жителей города вернуться в свои дома. Оказывается, заметив приближающиеся английские корабли, аянцы закопали в землю те несколько пушек, что должны были защищать их от неприятеля, и ушли в окрестные леса и не хотели идти обратно, опасаясь возвращения неприятеля.

Владыко посожалел, что из-за распутицы на тракте опоздал на бриг «Охотск», который отправился к Амуру, но, как выяснилось позже, права поговорка: «не было бы счастья, да несчастье помогло — бриг захватили и взорвали то ли те же англичане, то ли французы. Путь на Амур оказался плотно закрыт: в Охотском море хозяйничали враги.

Однако святитель не впал в отчаяние, не потому что это — смертный грех, а потому, что душа его была закалена двадцатипятилетним апостольским служением на Алеутских островах. Он стал ежедневно совершать в церкви богослужение даже в отсутствие прихожан, посещал скрывавшихся в лесу, чтобы исполнять священнические требы, отпевал умерших и крестил новорожденных — бывало и такое. Он не призывал их вернуться в город — знал: наступит время, и люди сами придут к такому решению. Но наступило другое вернулись англичане.

Двадцать первого июля, стоя в одиночестве на коленях перед алтарем, владыко молился о даровании русскому воинству победы, а в это время на рейде появились два английских фрегата и вскоре в берег уткнулась носом большая шлюпка, полная незваных «гостей». Откуда пришельцы узнали, что в городе находится высокий русский архиерей, осталось неизвестным, но они вломились сначала в его дом, а потом, не обнаружив там хозяина, направились в церковь.

Архиепископ прекрасно слышал шум на паперти и понял, кого принесло лихими морскими ветрами, однако продолжал молиться, лишь повысил голос, вознося к Господу свою просьбу.

Англичане в нерешительности топтались у входа: их смутил естественно-спокойный, благоговейный вид священнослужителя, как бы не замечающего ничего мирского, и они замолчали и почтительно-терпеливо ждали окончания молебствия.

— О чем он так истово молится? — спросил капитан Буридж у переводчика.

Тот пожал плечами:

— Не знаю. Этот язык называется церковнославянским, я его не понимаю.

А святитель, рассказывая потом об этом случае, всегда весело смеялся:

— Знали бы носители шестого смертного греха[96], за кого я молюсь, они бы растерзали меня на мелкие клочки.

Когда владыко закончил молитву и встал, англичане окружили его и достаточно вежливо сообщили через переводчика, что должны его арестовать.

— Человек я невоенный, — улыбнулся в седую бороду святитель, — пользы вам от меня не будет никакой, кроме убытков. Пойдемте лучше ко мне в дом, выпьем английского чаю.

Пока пили чай и с помощью переводчика вели неспешную беседу на отвлеченные, главным образом божественные, темы, на рейд Аянского порта пришел пароход «Барракуда», таща на буксире бриг, на котором оказались пленные русские и среди них священник-миссионер Махов. Узнав об этом, владыко обратился к Буриджу с просьбой освободить из плена человека, обращавшего язычников к Господу Богу. На следующий день англичане явились к высокопреосвященному на чаепитие вместе с Маховым и заявили, что священнослужители свободны.

После ухода англичан старик-миссионер возмущенно сказал владыке:

— Как же, ваше высокопреосвященство, вы можете с неприятелем чаи распивать в то время, как наши воины в Крыму терпят от них печали великие?

— В Крыму терпят наши воины, в Камчатке терпели англичане с французами, — задумчиво ответствовал владыко. — Военные обстоятельства всегда печальны, брат мой во Христе, и они неподвластны ни моей, ни вашей воле. А люди всегда должны оставаться людьми и совершать свое служение на том месте, какое им предназначено свыше. Нам с вами предназначено смягчать Словом Божьим ожесточенные военными обстоятельствами сердца — так давайте делать это в меру своих малых сил.

2

Беспокоясь об успехе второго сплава, генерал-губернатор метался по всему Забайкалью, старался во все вникнуть и везде успеть. Казалось бы, есть у него надежные помощники — Корсаков, Сеславин, Дейхман, Скобельцын, Волконский, морские офицеры, инженеры, а ему все надо опробовать самому, пощупать своими руками. Описывать это подробно — не хватит целой книги, поэтому, наверное, лучше всего дать здесь отрывки из его писем тем же помощникам, в основном полковнику Корсакову.

«…В моем отделении пойдут лишь самые необходимые для первых распоряжений лица, а именно: 1) князь Оболенский; 2) Рейн, Егоров, Ледантю — инженеры; Казаринов — по продовольственной части; Свербеев, Сычевский — дипломаты; Бибиков, Якушкин, Фуругельм — канцелярия; Касаткин — лекарь. Вероятно, приедут… Максутов и Бошняк, и чем более будет в этом рейсе морских, тем лучше: они будут стоять вахту, следовательно, вернее дойдут, не становясь на мель…»

Скрупулезность и экономия, экономия и скрупулезность — были бы эти качества у каждого начальника, боже мой, как бы расцвела Россия-матушка! Понятно, генерал-губернатору без свиты нельзя, но ведь это смотря какая свита.

«…Бибиков прикатил молодцом и привез нам самую главную вещь — штуцера, которые и пошлются до Сретенска, а там разберут их в части… Окончательный расчет я сделаю на месте сам, а теперь, главное, вылить как можно более пуль и сделать патронов…»

«…400 штуцеров я разделю следующим образом: в стрелковый полубаталион — 22, в 15-й баталион — 100 и в 2 роты 14-го баталиона — также 100… Распределение я делаю на том основании, что стрелковый баталион должен большей частию действовать ружейным огнем и меткою стрельбою; 2 роты 14-го баталиона будут отделены и потому должны иметь штуцеров более…»

Его ли, генерал-губернатора, задача — делить штуцера? Но этих нарезных ружей пока что так мало, что раздать всем поровну никак нельзя — в первую очередь хорошим стрелкам, а уж остальным — что останется.

«…По моему расчету, настоящий холод… может продержаться дня три; береги людей… Пришли мне расторопного офицера или урядника, который бы от самого завода осмотрел всю реку и сказал, какие есть препятствия к проплыву и где именно; он должен проехать все верхом, чтобы видеть своими глазами…»

«…Если плашкоут мой готов, то я прямо к нему подплыву и выгружусь, чтобы не терять времени на двойную выгрузку и не занимать никакой на берегу квартиры: это всего лучше и удобнее…»

«…Мне нужны в Кизи баталионный командир и рабочие руки для проложения дорог, рубки лесу и закладки зданий. О порохе, находящемся в Нерчинске, не забудь; я не буду делать о нем никаких распоряжений, а его лучше отправить со 2-м рейсом; в 3-м же пойдет порох, находящийся на Шилкинском заводе…»

Ездил по области генерал не в удобной кибитке или коляске, а как придется. В Шилкинский Завод, где строились суда для экспедиции, он для осмотра работ прибыл из Сретенска верхом с одним лишь проводником-казаком по горной тропе, чрезвычайно опасной из-за весенней распутицы. Мало того, что она пролегала среди скал, — там были места, где на узких карнизах скользили лошадиные копыта, в то время как одно стремя касалось скалы, а другое нависало над пропастью, на дне которой бурлила река, ворочающая камни. Не каждый коренной сибиряк рискнул бы ступить в это время года на такую тропу, а Муравьев прошел и, как был верхом, так и заявился на верфь, где распоряжался подполковник Назимов, командир 15-го батальона. Тысяча топоров и конопаток в руках его солдат и ссыльно-каторжных трудилась над постройкой 130 барж и плашкоутов, которые должны были принять 400 тысяч пудов различных грузов.

К приезду генерал-губернатора вся армада была практически готова. На радостях Муравьев обнял и расцеловал подполковника и его офицеров, а к собравшимся вокруг них строителям обратился с такими проникновенными словами благодарности, что толпа взревела от восторга, подняла генерала на руки и начала его качать. Умел Николай Николаевич так увлечь людей горячими речами, что они готовы были за ним идти в огонь и воду.

Довольный генерал так же верхом уехал к Усть-Каре и Куларкам, где тоже строились суда, и там его порадовала готовность плавсредств.

Во втором сплаве Муравьев учел ошибки и недостатки первого и решил разделить его на три группы, что позволяло быстрее справляться с аварийными случаями; сам генерал-губернатор пошел с первым караваном из 26 барж и плашкоутов. Вернее, собирался пойти с 26, но на пути к Усть-Стрелке многие суда сели на мели, и он решил, не дожидаясь всех, идти с имеющимися 13, а остальные отдал под начальство Сеславина.

«Ради бога, требуй порядка, — писал Муравьев из Усть-Стрелки Корсакову, — чтоб баржи равнялись в затылок и сохраняли дистанцию от 20 до 30 сажен; я на опыте вижу, как вредно отступление от порядка. Ночи иди непременно с фонарями и приучись не спать, как я теперь: сплю три часа после обеда, а потом ложусь в 4 утра до 9 часов; ночью непременно должно наблюдать своим глазом…»

Вторую часть сплава, 64 баржи, возглавлял Назимов. На нем лежала ответственность за главный груз — тяжелые крепостные орудия, предназначенные для николаевских фортов. Намучились с ними — не приведи господи! Когда тащили к Шилке по горным дорогам, впрягали по шести десятков лошадей и быков на каждую пушку; стали грузить на баржи — пушки проламывали днища. Пришлось доставать их со дна, укреплять днища барж и снова грузить. А в каждой ни много ни мало — 150 пудов!

Еще одним грузом на плечах Назимова были баржи с переселенцами. Но о них — чуть дальше.

Третий караван из 35 судов вел Корсаков. С этим рейсом шли купцы и первая научная экспедиция на Амур Сибирского отдела Императорского Русского географического общества под руководством Рихарда Карловича Маака, тридцатилетнего директора Иркутской губернской гимназии, географа и натуралиста, уже утвердившего себя на научном поприще исследованием Вилюйского края. В нее кроме Маака вошли астроном Межевой, инженер Рожков, магистр Дерптского университета Герстфельд, прапорщик корпуса топографов Зондгаген и чиновник Министерства финансов Кочетов.

Сибирскому отделу исполнилось ровно три с половиной года. 6 июня 1851 года Сенат утвердил Положение о его статусе и назначил ему ежегодную субсидию в две тысячи рублей серебром, но первое заседание состоялось 17 ноября 1851 года. Его открыл прочувствованной речью генерал-губернатор.

— Вам выпала великая честь, господа, — говорил он, обращаясь к первым десяти членам, — приобретать Сибирь для России в учено-патриотическом отношении, и приобретать ее постоянными трудами и ревностным стремлением заслужить похвалу царя и Отечества.

Деятельность отдела не входила у генерал-губернатора в число приоритетных, но ему нравилось ей покровительствовать, и он охотно поддерживал не только словами, но, по возможности, и деньгами, планы отдела по развитию Восточной Сибири, поскольку они совпадали с его собственными. Содействие Муравьева снаряжению экспедиции Маака состояло в том, что он подвигнул на ее финансирование золотопромышленника Степана Федоровича Соловьева, пожертвовавшего на цели изучения Приамурья полпуда золота.

Земли Нижнего Амура были вдоль и поперек исхожены участниками экспедиции Невельского, которые не только открывали и наносили на карту дотоле неведомые реки, горы, озера и населенные пункты, но и собирали первичные сведения по этнографии, флоре, фауне и скрытым в земле полезным ископаемым — конечно, исходя из практических задач первопроходцев и первоосвоителей. Теперь же пришла очередь истинно научных изысканий и описаний, которые, естественно, важны и сами по себе, поскольку обогащали науку, но также необходимы были для практического применения теми же переселенцами, призванными закрепить присутствие России на этих землях.

А переселенцам в этом сплаве досталось трудностей и даже бедствий, наверное, больше всех. Почти пятьсот человек разместились на 12 баржах, на каждой был свой староста. Из Кындызыка в переселенцы попали всего три семьи, но Ярофей Харитонов по единодушному признанию стал старостой на своей барже, и его судно, единственное из каравана, прошло до Мариинского поста без происшествий. Старостой его избрали и новосельцы Богородского, основанного при впадении в Амур реки Тенджи.

На нескольких баржах везли скот, а на двух — сено, 7000 пудов. Сено запасли, предполагая сплавляться с наименьшим количеством остановок, однако — не получилось. Течение Шилки этой весной было необычайно быстрым, настоящий водохлест, и столь же быстро падал уровень воды. Баржи крутило и сажало на мель с удручающей регулярностью. Гребцы на лодках с сеном, развозя его по баржам, стоящим на мели, часто не могли противостоять течению, скот оставался некормленым и начал погибать. Поэтому, выйдя с Шилки на Амур, где течение было много спокойнее, а вода выше, стали останавливаться на кормежку, выпуская скот на молодую травку. Тем не менее по приходе в Мариинское не досчитались 280 голов коров, быков и лошадей.

Но на переселенцев обрушилось еще одно, совсем уже страшное, бедствие: на пятый или шестой день плавания среди них появился тиф и, несмотря на усилия врача и двух фельдшеров, распространился по всем переселенческим судам. Казалось бы, предусмотрели всё: баржи имели крыши от дождя, хотя весна выдалась сухой и теплой; горячая мясная пища, свежие овощи, чай и порция водки были ежедневно нормой, а не исключением; старосты следили за гигиеной, — и все-таки люди болели и даже умирали. За время путешествия умерли двое — мужчина и женщина, правда, как бы взамен, родились четверо детей.

Тринадцатого июня переселенцы прибыли в Мариинский пост. Генерал-губернатор лично указал на карте места, где следовало основать русские села, но ему осмелился возразить юный Волконский:

— Ваше превосходительство, позвольте, я проеду по выбранным местам со стариками-земледельцами? Пусть они определят их пригодность для заселения и хозяйства.

— Ты не доверяешь моему выбору? — неприятно удивился Муравьев. — Я Нижний Амур уже несколько раз проехал туда и обратно.

— Вряд ли вы смотрели на эти места как сельский житель, ваше превосходительство. Я на Аянском тракте лично убедился, сколько неудачных мест было выбрано пальцем на карте и сколько бед это принесло переселенцам. Но там выбирали, исходя из требований тракта, а здесь-то нас ничто не ограничивает. Пусть уж они сами решают, где им жить и хозяйствовать.

Муравьев подумал, оглянулся на Екатерину Николаевну, которая присутствовала при их разговоре — та улыбалась, одобрительно глядя на юного чиновника, — и махнул рукой:

— Ладно, бог с вами, обследуйте.

После знакомства с предложенными генерал-губернатором местностями старики одобрили только одно, остальные четыре выбрали сами. В результате заложили первые пять русских сел на трехсоткилометровом расстоянии от Мариинского до Николаевского поста: Иркутское (близ озера Иоме), Богородское, Михайловское (неподалеку от гиляцкой деревни Хильк; тут местность оказалась наиболее удобной для сельского хозяйства, ее заняли 25 семейств), Ново-Михайловское (пятью верстами ниже по течению Амура) и Сергиевское (на устье реки Личи, впадающей в Амур шестью верстами выше Николаевского поста).

Чтобы закончить историю мытарств первой партии переселенцев, скажем коротко. Поначалу они разместились в землянках, но сразу же начали рубить избы (благо леса вокруг хватало) и расчищать землю под огороды и пашни. Некоторые семьи успели посеять немного озимых. К осени избы у большинства были готовы; Михаил Сергеевич Волконский, которому было дано право распределять по семьям заготовленные предметы быта, сделал это, учитывая достаток каждой семьи и нужду в таких предметах. Столярные, кузнечные и слесарные инструменты раздавались только мастерам. Лошади, скот и прочая живность также распределялись с учетом количества рабочих рук, стариков и детей. Всего переселенцы получили 176 лошадей, 217 голов рогатого скота, 92 овцы и баранов и какое-то количество коз, свиней и домашней птицы.

Тиф не выпускал их из своих лап до следующей весны. Умерли оба фельдшера. Люди знающие говорили, что при переселении первое поколение всегда подвергается какой-либо эпидемии, и только второе начинает жить нормально.

В сентябре 1855 года Волконский передал своих «подопечных» под управление военного губернатора Завойко. Спустя некоторое время они хорошо укоренились и обжились, стали торговать с местным населением. Благодаря этим пионерам, Амур становился русской рекой: началось движение вверх и вниз по течению, появились склады провианта и казенного имущества. Это было удивительно для многих и не только в столице: шла война, в которой Россия терпела поражение; казалось бы, ей надо вести себя с соседними государствами куда как тихо и осторожно, а генерал-губернатор Восточной Сибири решительно проводит один сплав с войсками, второй — с войсками и переселенцами, и огромный Китай, имеющий с Россией пятитысячеверстную границу, испытывающий мощное давление Англии, молчит и принимает действия Муравьева как данность, тем самым обеспечивая им успех.

Видимо, в отношениях с Китаем только решительность и уверенность в своей правоте дают нужный результат.

3

Сплав по Амуру был для Екатерины Николаевны, а с ней и для Николая Николаевича вторым, можно сказать, после Лены медовым месяцем.

На плашкоуте для них оборудовали двухкомнатную каюту: одна комната была рабочим кабинетом генерал-губернатора, другая — спальней «новобрачных». Они и чувствовали себя молодоженами, почти каждую ночь, во время записного отдыха Николя, находя время для любви. Конечно, не было уже прежней бурной восторженности друг другом — страсть сменилась тихим утверждением нежности и ласки.

Но это не мешало «новобрачному» в другое время быть строгим генерал-губернатором, командующим своей партией сплава. Не забывал он также о поручении императора вести пограничные переговоры с китайцами. Нессельроде попытался навязать новому государю свое мнение по этому вопросу: мол, Китай воспользуется неудачами России в Восточной войне и силой воспрепятствует закреплению русских на Амуре, — однако Александр Николаевич хорошо запомнил отцовское кредо о поднятом русском флаге и в письме Муравьеву подтвердил наказ Николая Павловича. Генерал на эту тему не раз вел беседы-совещания со своими дипломатами Свербеевым и Сычевским, причем опирался больше на опыт Епифания Ивановича, своего ровесника, прослужившего много лет на российско-китайской границе, в Троицкосавске.

— Как вести переговоры — вот главный вопрос, — сказал Николай Николаевич. — О чем — понятно: сделать Амур пограничной рекой, а вот каких убедить добровольно отказаться от левого берега?

— Ну, ладно, допустим, убедим, — задумчиво покивал Епифаний Иванович. — А потом, где-нибудь лет через сто — сто пятьдесят, они заявят, что их вынудили отдать свои исконные земли.

— Эти земли не были их исконными! — запальчиво воскликнул Свербеев.

— Были, не были… У кого сила, уважаемый Николай Алексеевич, тот и будет прав. Головин в Нерчинске трактат подписал под давлением войска, прибывшего с дайцинским послом. Было бы войско тогда у него, все получилось бы иначе.

— А теперь мы сильнее!

— Да-да-да, — покивал Сычевский. Но… — он поднял палец, — русских здесь никогда не будет много. Свои столько не нарожают, переселенцев в нужном количестве — не пригонишь и не заманишь. А китайцев на том берегу уже сейчас десятки миллионов, и сколько будет через сто лет — даже Богу неведомо. И что Россия им тогда противопоставит? Только равноправный договор!

— Все вы правильно говорите, Епифаний Иваныч, — вмешался в спор дипломатов Муравьев. — Никто и не собирается делать договор неравноправным. Кстати, вам обоим следует начать над ним работу. Задача: текст должен быть кратким, емким и понятным, без дипломатических кружев и юридических загогулин. А что касается будущего — думаю и надеюсь, что правительство у потомков будет не в пример нынешнему и не оставит этот край в забвении. Иначе к чему все наши неимоверные страдания и усилия ради пользы Отечества?

— И славы ради! — воскликнул восторженный Николай Алексеевич.

— И славы, — согласился Муравьев. — Слава Отечества, если она высока, поднимает до себя души человеческие. За нее можно горы своротить и жизнь, если потребуется, отдать… — Он помолчал. — Я, признаться, пафос не люблю, без него стараюсь обойтись, но от слова этого великого — «Отечество» — глаза щиплет и сердце сжимается… Вот нам и надо с китайцами так договориться, чтобы слава Отечества не пострадала.

— Мне кажется, Николай Николаевич, — неожиданно осторожно сказал Свербеев, — переговоры сейчас надо потянуть, пока мир с англо-французами не будет подписан.

— Это почему? — вскинулся генерал-губернатор.

— Нессельроде в чем-то прав: Китай знает, что мы проигрываем Англии с Францией, и обязательно этим воспользуется, если мы попытаемся сейчас заключить договор. Вы заметили, как они заторопились с переговорами?

— Ну, еще бы! — отозвался генерал. — Где мы встретили лодки с уполномоченными? У Кумары? Но, Николай Алексеевич, вы говорите «заторопились», а уполномоченные отказались со мной встречаться. Скобельцын и вон Епифаний Иваныч им говорили, что генерал-губернатор здесь, а они пошли к Горбице.

— У них повеление богдыхана такое. Если они ею не выполнят, поплатятся головой, пояснил Сычевский. — А к Горбице они посланы не случайно: хотят Нерчинский трактат застолбить. Помните, что в нем сказано? — И Епифаний Иванович процитировал наизусть: — «Против усих постановленных о границе посольскими договоры статей, если похочет бугдыханово высочество поставить от себя при границах для памяти какие признаки, и подписать на них сии статьи, и то отдаем мы на волю бугдыханова высочества». Вот и «похотело» «бугдыханово высочество» поставить на границе у Горбицы «признаки» Нерчинского трактата.

— А вы, ваше превосходительство, своим листом с предупреждением о новом сплаве и ранним проходом по Амуру ему всю обедню испортили, — засмеялся Свербеев. — Вот и пусть теперь за вами гоняются.

— За нами. Вы — мои главные помощники в этом деле. Так что засучивайте рукава, изучайте Нерчинский трактат и готовьте новый.


В Айгуне был новый амбань. Куда девался прежний, неизвестно. Скобельцын по своим связям узнал: по одним слухам, его лишили званий и привилегий и отправили в ссылку, по другим — казнили за то, что пропустил первый сплав русских.

Новый амбань приехал к Муравьеву сам, в сопровождении десяти чиновников. Отметив количество войск, он не пытался воспрепятствовать движению русских, посожалев, что уполномоченные на переговоры не воспользовались встречей.

Генерал-губернатор объяснил, что торопится, как и в прошлом году, защищать устье Амура, просил передать уполномоченным, что будет ждать их в Мариинском или Николаевском посту, и одарил амбаня многими подарками.

Тот не остался в долгу и прислал в дар двух свиней. Николай Николаевич собрался обидеться, но Скобельцын и Сычевский объяснили ему, что у китайцев это означает глубокое уважение.

Свиньи хрюкали и визжали, раздражая генерала; Екатерина Николаевна смеялась над ним и любовалась «чушками», как их называли забайкальцы; они, кстати, чувствовали ее расположение и при ней похрюкивали очень деликатно и бывали весьма довольны, когда она чесала у них за ушами. А вот Муравьева явно не любили и при виде его чуть ли не рычали. Может быть, поэтому на пути к Бурее он приказал пустить их на мясо для офицерской столовой.

Ниже Уссури каравану встретилась лодка с отцом Гавриилом, сыном святителя Иннокентия. Священник был уверен, что с караваном следует его отец, и очень расстроился, узнав, что архиепископ даже не приехал в Иркутск.

Зато он рассказал Николаю Николаевичу и Екатерине Николаевне о положении на Нижнем Амуре.

— Контр-адмирал Завойко прибыл в Де-Кастри с двумя судами, полными людей и припасов, и начал разгрузку, а тут подошел англо-французский флот и запер выход из бухты. — Отец Гавриил пил чай у Муравьевых и говорил, торопясь, как будто боялся, что его прервут или остановят. Сведения его были отрывочные и кое в чем не соответствовали действительности, но он об этом не подозревал, а Муравьевы все принимали на веру. — У Завойко нет ни сил, ни вооружений, чтобы драться, а неприятель почему-то атаковать не стал, только постреливал ядрами через острова. А ночью Завойко потихоньку поднял якоря, проскользнул, как мышка мимо кота, под самым носом неприятеля и ушел в Николаевск. Представляете, ваше превосходительство? Под самым носом! — И довольный священник залился мелким смехом.

— И что же было потом? — спросила Екатерина Николаевна, подливая отцу Гавриилу свежего чаю.

— О-о, потом было печально, — грустно сказал священник. — Утром неприятель собрался предъявить контр-адмиралу ультиматум о сдаче, но не обнаружил его. Тогда он высадил десант и разграбил пост, забрав все, что успел выгрузить Завойко. А что не смог забрать — сжег.

— А что же наши — казаки, солдаты, которые были в посту? — напряженным голосом спросил генерал.

Екатерина Николаевна уловила зарождающуюся грозу, положила свою руку на его, сжавшуюся в кулак, и сделал незаметный знак отцу Гавриилу, чтобы он остановился, но тот, увлеченный собственным повествованием, ничего не замечал.

— Наши? Их было всего шесть человек да командир, есаул Имберг, они убежали в Мариинский пост, где была казачья сотня и несколько десятков артиллеристов с пушками.

— И что? Они выступили в Де-Кастри? — еле сдерживаясь, процедил сквозь зубы генерал.

— Да нет, никто не выступил, — простодушно сообщил рассказчик. — Неприятель в тот же день ушел, оставив пепелище и двух расстрелянных русских. Один казак из Усть-Стрелки, Герасим Устюжанин, а в другом казак Григорий Шлык признал отца своего Степана.

— Степана?! — Генерал вздрогнул и как-то сразу обмяк: сдавило сердце.

Он удивился: как, оказывается, прирос душой к этому рыжебородому мастеровому, который взял да и ушел следом за ним, генерал-губернатором, в Сибирь и вот надо же — нашел тут свою смерть. Да не простую — от болезни, голода или еще от чего-нибудь самого обычного, — а расстрельную, смерть несдавшегося воина!

Эта минутная слабость сбила его с раздраженного настроя, но, пережив ее, он снова стал наливаться гневом.

— А флаг российский на посту они тоже спустили?!

— С флагом — история. Имберг говорит, что не спускал, но флаг Андреевский оказался в руках у расстрелянных. А неприятель, видать, хотел свой поднять, но от их флага на фалах остались лишь два обрывка. Словно сорвали его. — Брови батюшки метнулись вверх в сиюминутном прозрении: — Так, может, его и сорвали те два русских человека, за что их и расстреляли…

Эти слова, видимо, взорвали еле сдерживаемую плотину, и гнев генерала вырвался на свободу.

— Ах, он сукин сын, этот Имберг! — зарычал Муравьев. — Ну, встретимся, я ему покажу, как с поля боя бегать, флаг российский позорить!

Он вскочил и заметался по «кабинету». Священник притих и сжался, поняв наконец, какую грозу вызвал его бесхитростный рассказ. Екатерина Николаевна с возрастающей тревогой следила за мужем. А тот распалялся все больше, багровея и бормоча ругательства.

— Вы идите, батюшка, подышите свежим воздухом, — вполголоса сказала Екатерина Николаевна. Отец Гавриил обрадованно бочком-бочком выскользнул за дверь. Муравьев его ухода даже не заметил: его трясло потоками ничем не сдерживаемой ярости.

— А Невельской! Куда он смотрел?! Почему не обеспечил защиту поста?! Шпионов под боком не видит! И я еще выбирал, кому доверить этот край — ему или Завойко. Только Завойко! Вот истинный герой!

Екатерина Николаевна встала из-за стола и перехватила мужа посреди комнаты. Остановила, обняла:

— Успокойся, родной, и крепко подумай, прежде чем принять окончательное решение. Разберись на месте, чтобы не сделать того, о чем будешь жалеть.

Он высвободился, упрямо вскинул голову, так, что растрепались волосы.

— Я не могу оставить безнаказанным поругание русского флага. Степан, гражданский человек, жизнь за него отдал, а солдаты бежали!

— Там и казак был военный человек, — осторожно напомнила Екатерина Николаевна. Как его… Устюжанин?

— И Устюжанин — герой! А этот… Имберг… — генерал сжал кулаки.

4

Плашкоут Муравьева стоял у причала Мариинского поста. Остальные суда большей частью приткнулись к берегу, несколько барж бросили якоря на рейде.

Был тихий теплый июньский вечер, расцвеченный изумительным по красоте закатом. Солнце уже село за дальние острова, сплошь заросшие кустарниками и мелколесьем. В спокойной воде отражались розовато-снежные сопки облаков — словно напоминание об ушедшей на север зиме. В природе царило блаженное умиротворение. Но лучи, изливаемые светилом из-за таежной неровной линии горизонта, окрашивали половину неба в быстро насыщающиеся от розового до ярко-красного оттенки и вызывали в душе ощущение тревоги.

По крайней мере, так казалось Екатерине Николаевне.

— Завтра будет сильный ветер, — сказал Вагранов, чутко уловив ее состояние.

Любоваться природой их отправил на палубу Николай Николаевич, сам оставшись наедине с Невельским, только что прибывшим на пароходике «Надежда», который притулился сейчас у второго причала. И теперь Екатерина Николаевна и Вагранов не столько смотрели на потрясающие краски заката, сколько оглядывались на генеральскую «резиденцию», из-за закрытой двери которой смутно доносились спорящие голоса.

Три часа назад все было иначе.

Ярко и весело светило солнце. Под небольшой духовой оркестр, оставшийся в Мариинском от первого сплава, караван Муравьева втянулся на рейд, а генеральский плашкоут подошел к причалу. Его встречали стоявшие строем казаки и солдаты. Гражданской разношерстной толпой сгрудились «камчадалы», которых не успели отправить в Николаевский.

Генерал-губернатор легко сбежал по сходням на причал, с него — на берег и первым делом подошел к «камчадалам». Они зашумели, приветствуя его.

— Спасибо вам, дорогие мои! — почти выкрикнул генерал и низко поклонился. — Спасибо вам за подвиг ваш великий и незабываемый! — повторил он и вытер внезапно выбрызнувшую слезу.

«Камчадалы» еще громче зашумели, плотно обступили генерала, кто-то крикнул «ура», другие нестройно подхватили.

Муравьев пожимал руки окружившим его людям, всматривался в радостные лица и повторял «спасибо, спасибо». Взгляд его остановился на мальчике 11–12 лет с рукой, висевшей на перевязи.

— Кто ты? — склонился к нему генерал. — Что у тебя с рукой?

Мальчик сконфузился, опустил голову.

— Это Федя Алексеев, — выступил правитель губернской канцелярии Аполлон Давыдович Лохвицкий, — наш герой. Он на второй батарее подносил картузы и его ранило вражеским ядром…

— Вот как! — Генерал-губернатор принял официальный вид. — Федор Алексеев, — произнес он таким тоном, что люди вокруг затихли, а Федя вытянулся в струнку, восторженно глядя на генерала снизу вверх, — от имени Его Императорского Величества государя нашего Александра Второго и от себя лично как главнокомандующего войсками Восточной Сибири объявляю тебе благодарность и представляю к награде медалью за самоотверженную защиту Отечества. Ура!

— Ур-р-ра-а-а!.. Ур-р-а-а-а!.. — подхватили «камчадалы», а вслед за ними стоявшие в строю солдаты и казаки, которые терпеливо дожидались внимания генерала.

И — дождались!

— Иван Васильевич, — обратился Муравьев к бывшему неподалеку от него Вагранову, — отведи мальчика к Екатерине Николаевне, пусть возьмет его под свое попечение. — А сам направился к строю служивых.

Уже приступивший к обязанностям начальника казачьих частей подполковник Сеславин встретил его докладом, но генерал отмахнулся:

— Где казаки с Александровского поста? Шаг вперед! — Из строя вышли шестеро. И только что бывший растроганным и торжественным, генерал вдруг превратился в разъяренного зверя. Побагровев, он осыпал понурившихся казаков градом ругательств и закончил, как припечатал: — Позор вам, казаки! Бежать с поля боя — несмываемые стыд и позор! А где командир? Где есаул Имберг?!

— Он болен, ваше превосходительство, — вполголоса пояснил Сеславин.

— Что? Болен?! Он еще смеет болеть! Привести немедленно!

Привели Имберга на костылях. Муравьев подскочил к нему, встряхнул за грудки и проревел прямо в искаженное то ли страхом, то ли болью лицо есаула:

— Ты, негодяй, как посмел бросить пост и бежать от неприятеля?! Как посмел оставить флаг российский на поругание?! Тебя ждет позорная смерть! По закону военного времени ты немедленно будешь осужден и расстрелян перед строем. Взять мерзавца и пусть смотрит, как ему копают могилу!

Он отшвырнул от себя есаула так, что тот не удержался на костылях и рухнул навзничь в истоптанную сапогами грязь. Казаки подхватили своего командира под руки, поставили, подали костыли. По лицу есаула, измазанному грязью, текли слезы, но он молчал, не пытаясь оправдаться.

— Исполняйте! — бросил Муравьев Сеславину и пошел прочь, на первый причал.

Имберга отвели на маленькое кладбище. Два казака начали копать могилу, но глубже одного копка лопаты продвинуться не смогли: земля была мерзлой.

— Разложите костры и оттаивайте землю, — приказал Сеславин и хотел было отойти, но его остановил подошедший Скобельцын, недавно получивший чин войскового старшины.

— Ваше высокоблагородие, Александр Николаевич, можно вас на пару слов? — И, когда они отошли на несколько шагов, горячо заговорил вполголоса: — Не виноват Имберг! Он ходить не мог, его на руках уносили. И, посудите здраво, что могли сделать шесть ружей против сотни штуцеров?!

— От меня-то вы чего хотите? — сухо поинтересовался Сеславин.

— Поговорите с Николаем Николаевичем. Нельзя расстреливать отличного офицера за то, в чем он вовсе не виноват. Я был в Де-Кастри. — И Скобельцын рассказал подполковнику об увиденном в посту, добавив в заключение: — Устюжанина жаль, вытный[97] был казак и отчаянный. С медведем-ходуном сойтись не ахнулся. И генерала нашего веснусь[98], на первом сплаве, спас.

— А почему вы сами не поговорите?

— Ну-у… вы — адъютант, по одной половице с генералом ходите, а теперь и начальник над всеми казаками… Нельзя мне через голову…

— Вы ручаетесь за Имберга?

— Ручаюсь! — Скобельцын перекрестился. — Перед Господом нашим ручаюсь!

— Ну, хорошо, я попробую.

Сеславин ушел, а Скобельцын поглядел на совершенно убитое лицо есаула, освещаемое неровными сполохами костров на будущей могиле, не выдержал и махнул ему рукой: держись, мол, товарищ.

Муравьевы обедали, за столом сидели также Вагранов и адъютант князь Енгалычев. Возле Екатерины Николаевны притулился Федя Алексеев и грыз очищенное яблоко. Муравьева яблоки любила, и они у них не переводились круглый год. Когда вошел Сеславин, генерал, обычно радушный и гостеприимный, на этот раз глянул мрачно:

— Ну, что там, подполковник? Могила готова?

— Никак нет, ваше превосходительство — землю размораживают.

Муравьев кивнул и жестом пригласил за стол, но Сеславин остался стоять.

— У тебя что-то еще?

— Так точно. — Сеславин подтянулся и твердо сказал: — Имберга нельзя расстреливать, ваше превосходительство. Он показал себя отличным офицером, а десант не смог отразить по не зависящим от него обстоятельствам.

Каким-таким обстоятельствам? — грозно спросил Муравьев.

— Во-первых, противник в двадцать раз превосходил команду поста, а во-вторых, у есаула цинга, он был прикован к постели, казаки уносили его на руках.

— Командовать можно и прикованному к постели. Он допустил поругание российского флага!

Генерал снова начал распаляться.

— Николя, — быстро сказала Екатерина Николаевна, — Je demande à vous arrêter[99].

— Нет! — закричал Муравьев и ударил ладонью по столу. — Такое не прощают! Так опозориться! И перед кем — перед англичанами!

— Ваше превосходительство, — вдруг сказал Вагранов, — Николай Николаевич! Вы ведь целый город приказали эвакуировать ради спасения людей, за что же Имберга расстреливать? Он тоже людей спас, а это куда как важно!

— Что касается флага, — добавил Сеславин, — то спуск его перед наступающим противником означал бы сдачу поста. Казаки этого не сделали, они пост не сдали. И то, что наш флаг остался целым, только простреленным, а английский сорван с фала, говорит о поражении англичан. Это они опозорились, уже в который раз.

— Что ж Имберг смолчал? — хмуро спросил Муравьев. — Я приказываю расстрелять, а он плачет, но молчит!

Сеславин пожал плечами.

— А может, у него гордость есть? — негромко сказала Екатерина Николаевна. — Ему не в чем оправдываться — вот и молчит.

Генерал быстро взглянул на нее и опустил голову. Его гнев уже угас, он явно чувствовал себя неловко. Встал, прошелся и остановился перед подполковником.

— Кто тебе рассказал про флаг? Ты же не мог этого видеть.

— Войсковой старшина Скобельцын побывал в Де-Кастри.

Муравьев кивнул:

— Скобельцыну верю.

— Он, кстати, сказал, что один из расстрелянных, казак Устюжанин, спас вас на первом сплаве.

— Ты мне не говорил, — удивленно взглянула на мужа Екатерина Николаевна.

— Как-нибудь расскажу… — смутился Муравьев. — Устюжанин… Устюжанин… нет, не помню такого. — Он покачал головой и вздохнул. — Их уже похоронили?

— Да.

— Надо бы крест поклонный поставить, с именами, — раздумчиво сказал генерал. — Семья есть? У Шлыка, я знаю, жена осталась в Петровском Заводе, надо будет помочь, а у этого… Устюжанина?

Говорят, никого нет.

Генерал снова походил, покивал, видимо, своим мыслям.

— Ваше решение по Имбергу? — напомнил Сеславин.

— А? Да! Расстрел, разумеется, отменить. Передайте, пожалуйста, есаулу мои извинения.

— Этого мало за пережитое унижение, — опять негромко сказала Екатерина Николаевна. — По сути, этот человек — герой.

— Потом, позже, я найду что-нибудь для его удовлетворения, — согласился генерал и обратился к Сеславину: — А Скобельцыну дайте полусотню казаков с полным вооружением — пусть снова займет Де-Кастри, но окопается в лесу. Хотя нет, полусотни будет мало. Надо не меньше сотни и пару пушек. Что-то мне подсказывает, что англо-французы снова туда наведаются.

В раскрытое окно влетел пароходный гудок. Муравьев выглянул:

— О-о, «Надежда» на подходе. Наверняка с Невельским. У меня к нему серьезный разговор наедине, господа.


И вот уже целый час в походном «кабинете» главнокомандующего бушевали страсти. Сеславин ушел отменять расстрел. Молодой Енгалычев тоже куда-то запропастился, а Екатерина Николаевна и Вагранов «любовались» закатом. Федю отправили отдыхать в каюту.

Так что там за спасение Николая Николаевича? — спросила вдруг Екатерина Николаевна. От чего его спасли? Кто этот Устюжанин?

— Николай Николаевич вам все сам расскажет, а фамилию эту я слышал в связи со смертью Элизы, неохотно сказал Иван Васильевич. Он до сих пор чувствовал себя виноватым в том, что убийцу так и не обнаружили. — Неподалеку от места убийства нашли картуз с этой фамилией, а хозяин картуза жил в одном из постоялых дворов Иркутска. Жил и внезапно исчез. И я, похоже, видел его возле Элизы в момент убийства, но в его руках не было ружья.

— А если он исчез, испугавшись, что его посчитают убийцей? — задумчиво, как бы сама себя, спросила Екатерина Николаевна. — А он совсем ни при чем…

Вполне возможно.

— За что же все-таки ее убили?

— Я много думал над этим. — Вагранов внимательно посмотрел на Екатерину Николаевну — на лице ее была печаль, не более того, — и вдруг решился: — Скажите, Екатерина Николаевна, вы писали Элизе из заграницы, что не хотите ее видеть?

Муравьева вскинула брови:

— Она вам показала письмо?

— Нет, я догадался.

— Она меня предала, и я предложила ей уехать как можно скорее.

— Больше ничего?

— А разве этого мало?

— Да-да… конечно… Вы правы. Простите меня!

Он сказал так горячо, что теперь она внимательно посмотрела в его глаза:

— Пожалуйста. Ничего особенного, вы же были с ней близки и, естественно, хотите все знать. — Она помолчала и перевела разговор: — А как у вас с Настей? Она очень мила!

— Спасибо! Лучше некуда! — Получилось, что он сразу ответил на вопрос и согласился с оценкой жены. Смущенно улыбнулся: — Мы как будто давно были вместе, даже не пришлось привыкать друг к другу.

— Это замечательно! — с искренней радостью сказала Екатерина Николаевна. — У нас было точно так же… — Она оборвала фразу и прислушалась: — Что-то тихо стало. Странно…

С треском распахнулась дверь «резиденции». Выскочил Невельской, за ним — Муравьев. Оба красные, взъерошенные. Невельской, даже не кивнув Екатерине Николаевне, бегом направился к сходням.

— По праву главнокомандующего я отдам вас под суд, контр-адмирал! — крикнул вслед генерал и замолк, словно удивившись собственным словам. И добавил без всякой надежды: — Геннадий Иванович, вернитесь!

Невельской сбежал на причал и широкими шагами направился к домикам поста.

Муравьев оглянулся на жену и Вагранова:

— Каков недотрога! Слова ему укорного не скажи — тут же все перья дыбором!

Екатерина Николаевна открыла было рот, но муж не дал ей и слова сказать — поднял обе руки, отмахиваясь или защищаясь:

— Вот только этого не надо: «Николя, ты не прав, нужно быть деликатнее…» Я и так деликатный сверх меры: его действительно следовало отдать под суд: шпион у него, видите ли, не только под боком сидел, но еще и сбежал из-под замка. Дознаватель из Петербурга приехал, а допрашивать некого! Это ли не бардак?! А ведь придется и тут прикрывать нашего героя! Не-ет, мавр сделал свое дело, получил награды и потихонечку-полегонечку — в сторону. Со всем почетом и уважением. Я сам — увижу, что никуда не годен, уйду немедленно.

Муравьев говорил, горячась, а Вагранов думал: «Эх, Николай Николаич, знали бы вы, что шпионка целых три года была у нас под боком, ела-пила за одним с нами столом, не говоря уж про постель, слыла своим человеком, наверняка что-то важное сообщала своим хозяевам в Париж и уехала бы с миром во Францию, если бы не тот выстрел…

Нет, такое лучше не знать. Никому!»


На следующее утро генерал-губернатор Восточной Сибири издал приказ о закрытии Амурской экспедиции и новых назначениях: контр-адмирала Невельского — начальником штаба при главнокомандующем всеми войсками, полковника Корсакова — командующим сухопутными силами, контр-адмирала Завойко — морскими, с подчинением ему как военному губернатору Камчатки территории Нижнего Амура; административным центром губернаторства определен Николаевский пост. Приказ сосредоточивал внимание начальствующего состава на двух главных задачах — организация обороны на случай нового нападения неприятеля и подготовка зимних квартир для войск. Для успешной обороны необходимо было соорудить береговые батареи на мысах Мео, Чныррах и Куегда; четвертую батарею, Константиновскую, следовало оборудовать на островке посреди устья Амура зимой, так как в лед удобнее бить сваи и по льду проще доставить на место тяжелые орудия. Самим войскам главнокомандующий определял действия так: «Войска, на устье Амура сосредоточенные… нигде от неприятеля не отступают, в плен не сдаются, а побеждают на своих местах или умирают, памятуя слова Великого князя нашего Святослава: «ту ляжем костьми; мертвии бо срама не имут». Герои Петропавловского порта покажут нам пример самоотвержения, Русской силы и безусловного повиновения…».

Глава 11

1

Жизнь на Нижнем Амуре шла своим чередом.

Завойко, радостно соединившись с увеличившимся на дочку Аню семейством — оно добралось до Николаевского лишь в июле, — с удесятеренной энергией принялся за обустройство нового центра вверенного ему края и в первую очередь — за строительство жилья для войск и эвакуированных «камчадалов». Юлия Егоровна с детьми заняла один из новых домов. Муравьевы, прибыв в Николаевский, первым делом навестили знаменитую семью, и Екатерина Николаевна была очарована дружной, но ужасно беспокойной детской компанией Завойко. Николай Николаевич и Василий Степанович были в постоянных разъездах и немудрено, что их жены быстро стали подругами. А вскоре к ним присоединились Екатерина Ивановна Невельская, Елизавета Осиповна Бачманова и Екатерина Ивановна Попова, супруга отца Гавриила. Эти пять женщин занялись организацией досуга и развлечений для загруженных делами мужчин, в чем им охотно помогали все, кто был так или иначе свободен.

В столовой-клубе начались танцевальные и театральные вечера, совместно отмечались дни рождения и именины — с вручением незамысловатых подарков типа копченой амурской рыбы или мешка кедровых орехов. Тезки, Невельская и Попова, обе были заметно беременны, но с радостью участвовали во всех задумках — они словно наверстывали время, прошедшее в отрыве от большого мира.

Невельской занимался строительством береговых укреплений и батарей, был постоянно мрачен и всем недоволен. Они с Катенькой словно поменялись ролями: он ворчал и ругал Муравьева, а она защищала генерала. Геннадий Иванович не мог смириться с расформированием Амурской экспедиции.

— Ну, война же когда-нибудь кончится, — говорил он Катеньке, обычно почему-то во время купания годовалой Олюшки; купали девочку горничная Авдотьюшка и сам Геннадий Иванович — Катеньке мешал наклоняться живот, — а побережье до Кореи осталось неисследованным. Коля Бошняк так хотел до нее дойти!

— Конечно, война кончится, — отвечала Катенька, — и ты снова наберешь команду. Да все те же офицеры к тебе вернутся! А у Муравьева сейчас каждый опытный человек на счету!

— Как ты не поймешь? — сокрушался Геннадий Иванович. — Муравьев меня в почетную отставку отправил!

— Какая ж это отставка, если ты целый день как белка в колесе? Просто он понимает, что великих открытий здесь больше не будет, ты свое главное дело сделал, а мелочевкой могут и другие заняться. Вон Маак приехал, будет край изучать по-научному и открытий наверняка сделает множество — травку новую, цветочек, рыбку неизвестную поймает… Но это же не твой уровень и не твоя стезя, милый! Война кончится — нам в Россию надо будет уезжать. Я больше не хочу детей терять. Вон и Юлия Егоровна поговаривает, что Василий Степанович подал прошение о переводе.

Невельской пропустил намек мимо ушей: он настойчиво думал о своем.

— Он грозил меня суду предать, представляешь?!

— Но не предал же. А скажи, Геночка, ты на его месте как бы поступил? Только по-честному.

Геннадий Иванович такого поворота не ожидал — сконфузился, покраснел и начал усиленно плескать теплой водой на розовую попку дочери. Олюшка топала ножками, брызгалась и смеялась. Обычно в таких случаях смеялись все, но сейчас повисло молчание. Авдотьюшка, окуная ребенка в глубокую бадью, делала вид, что ничего не слышит, а может, и вправду не слышала, о чем говорят хозяева, а Екатерина Ивановна, скрывая лукавую улыбку, ждала ответа.

— Что ж ты молчишь? — наконец не выдержала она. — Ужели нечего сказать?

Геннадий Иванович понял, что отмолчаться и увильнуть не удастся, да он и не приучен был увиливать, а потому поднял голову и сказал:

— Да уж по головке бы не погладил.

— Во-от! — восторжествовала победу Катенька. — Так что, милый мой, успокойся, но подумай и о своем переводе. А то и об отставке. Поедем в деревню к дядюшке Ельчанинову. — И вдруг, безо всякого перехода: — А Любавина — жаль! Такой приятный молодой человек и нате вам — шпион! Фу, какое нехорошее слово! Есть в нем что-то змеиное, ползучее. То ли дело — разведчик! Герой в стане противника!..

Она еще что-то говорила Невельской не слушал. Ему почему-то стало грустно и действительно захотелось в отставку, в деревню, окунуться в милую с детства русскую природу и засесть наконец за книгу: общество должно знать о подвигах русских офицеров, помнить их поименно. Именно — о подвигах! А все эти шпионские истории — кому они нужны, что дают уму и сердцу? Как у нас говорят: с глаз долой — из сердца вон? Это про них…

Обижался Геннадий Иванович и на то, что морские силы подчинили Завойко, хотя умом понимал, что военного опыта у Василия Степановича поболе, чем у кого бы то ни было на Нижнем Амуре, исключая, пожалуй, самого генерал-губернатора. Но Муравьев в морских делах ничего не понимал и не пытался в них вмешиваться. После истории с десантом в Де-Кастри он был не на шутку озабочен защитой этой стратегически важной бухты и укреплением Мариинского поста как ее тыловой базы. В Мариинске не хватало толкового распорядителя работ по строительству, и генерал уже через два дня после отправки в Де-Кастри Скобельцына отозвал его обратно, послав взамен полубатальон пеших казаков и артиллерию в составе двух единорогов под общей командой есаула Пузино. Кроме всего прочего, Муравьев ожидал в Мариинске приезда китайских уполномоченных по ведению переговоров: он собирался произвести на них впечатление размахом работ. Китайцы должны убедиться, что русские на Амуре — не временное явление, что Российская империя готова защищать не только свои, но и китайские интересы на крайнем Востоке.

В конце июля по Амуру пришла первая почта. Ее отправили из Читы на пароходе «Шилка», но пароход сел на мель у Кутомандского кривуна, и почтари отправились дальше на лодке, к счастью, без новых происшествий. Историю с пароходом Муравьев почему-то отнес на счет атамана Забайкальского казачьего войска Павла Ивановича Запольского (мол, плохо команду подобрал), и она стала последней каплей, переполнившей чашу недовольства генерал-губернатора своим протеже. Атаман сложил полномочия и уехал в родовое имение в Калужской губернии. Военным губернатором Забайкалья и наказным атаманом Забайкальского казачьего войска стал полковник Корсаков.

Но это случилось немного позже. Сейчас для Муравьева наиважнейшим делом были пограничные разграничения. Еще в марте он написал молодому императору Александру, что ждет от него полномочий для трактования границы с Китаем по реке Амуру как естественной и наиболее удобной для обоюдной пользы Российского и Дайцинского государств, особенно в интересах защиты от вторжения иностранцев. С первой амурской почтой генерал-губернатор получил такие полномочия. Он немедленно известил китайскую сторону, что ждет переговорщиков, и в августе дайцинский генерал, амурский главнокомандующий, приближенный к императору сановник, князь 6-й степени И-Шань дал на то согласие.

Восьмого сентября китайские уполномоченные прибыли в Мариинский пост; среди них были и те четверо, что встретились со сплавом у Кумары. Они побывали на Горбице, дождались там повеления Трибунала, потом спустились до городка Сахалин-Ула, где к ним присоединились еще четыре чиновника из Урги, и уже все вместе добрались до Мариинского поста.

На следующий день состоялось первое заседание комиссии. Муравьев чувствовал себя нездоровым, и российскую сторону представлял контр-адмирал Завойко. Помощниками у него были Крымский, Сычевский и Свербеев. Во главе китайской делегации был айгуньский амбань Дзираминга.

Неискушенный в дипломатических тонкостях, Василий Степанович без экивоков разразился напористой вступительной речью:

— Уважаемой китайской стороне хорошо известны агрессивные устремления Англии, стремящейся получить власть над землями в различных частях света, в том числе и в Китае. Сейчас она обратила свое внимание на российские владения на крайнем Востоке и с целью их захвата увлекла за собой Францию. Военные корабли англичан и французов приходили к Камчатке, где потерпели поражение благодаря русским войскам, доставленным с первым сплавом; в этом году они неоднократно появлялись в Татарском проливе и Охотском море, грабя и сжигая русские поселения и стремясь проникнуть в Амур. Такое проникновение, если оно состоится, будет угрозой безопасности не только России, но и Дайцинской империи. Поэтому российский император повелел провести второй сплав с войсками и артиллерией для противодействия захватчикам. Китайская сторона благосклонно отнеслась к сплавам, понимая их пользу для Дайцинской империи. Если понадобится еще больше укрепить подступы к Амуру, Россия готова организовать и третий, и четвертый сплавы. Император повелел генерал-губернатору Муравьеву организовать постоянное войско в сто тысяч солдат и казаков и держать его наготове на случай вражеского вторжения и для помощи дайцинскому богдыхану против бунтовщиков, которых подстрекают к смуте те же англичане. Правительство России согласно нести расходы по созданию укреплений и передвижению войск, чтобы ни в коем случае не допустить появления в устье Амура иностранных военных кораблей. Но такие огромные расходы не могут быть временной мерой, они должны способствовать дальнейшему усилению защиты от любых посягательств…

Китайцы слушали контр-адмирала, склонив головы, покрытые шелковыми шапочками гуаньли с цветными шариками на заостренном верху, и ничем не выдавали своих чувств. Показной покорностью они напоминали туго заплетенные косицы, лежащие на их спинах поверх нарядных халатов. Они, конечно, отлично понимали, что именно скрывается за словами, а главное — действиями, русских во главе с генералом, который всегда добивается, чего хочет, несмотря на успокоительные листы, присылаемые в Трибунал внешних сношений российским Министерством иностранных дел. Они подозревали, что у этого генерала есть в запасе сила, побольше той, которая уже дважды проплывала мимо их берегов, и что сила эта может быть направлена в любую сторону. Подозревали и боялись, что протягиваемая рука дружбы в случае отказа сожмется в железный кулак. На юге страны уже давно размахивали такими кулаками англичане и тайпины, и богдыхану совсем не хотелось, чтобы подобное началось и на севере. Однако Дзираминга все-таки попытался вернуть русских в рамки Нерчинского трактата, ссылаясь при этом и на лист из Министерства иностранных дел, в котором китайских уполномоченных приглашали на установку пограничных столбов от реки Горбицы.

Посоветовавшись с помощниками, Завойко ответил:

— Политика государств не бывает заскорузлой, она меняется вместе с изменениями международных обстоятельств. Война России с Англией и Францией многое поменяла здесь, на Востоке. Китай убедился, как важно и полезно для него, что Россия пользуется Амуром; это лишний раз доказало, что данная река является естественной границей между нашими империями вплоть до Уссури, а далее такой же границей является Уссури вплоть до реки Тумен-Ула, то есть земли к востоку от Уссури, оставшиеся неразграниченными по Нерчинскому трактату, должны принадлежать России.

— Но их и оставили неразграниченными из-за неопределенности владения, — возразил Дзираминга.

— Так и было сто семьдесят пять лет, — согласился Завойко, однако тут же добавил: — но в последнее время к этим землям протянули свои хищные руки Великобритания, Франция и Америка (а Китай во время опиумной войны убедился, сколь цепки эти руки). Российский император вовсе не желает иметь их соперниками на своих восточных берегах; поэтому Россия, не дожидаясь развертывания новой войны, стала укреплять побережье океана и отвергать любые поползновения чужестранцев на эти земли. Первым результатом такой политики стало отражение нападения объединенного англо-французского флота на Петропавловск, о котором уважаемые уполномоченные, конечно же, знают. Мы не сомневаемся, что это способствовало безопасности Дайцинской империи. — Китайцы понимающе кивнули. Завойко улыбнулся им с дружелюбным удовлетворением и продолжил: — Но китайской стороне нужно учесть, что постоянная поддержка обороноспособности российских укреплений возможна только по Амуру, а продовольствие для гарнизонов следует не везти за тысячи ли[100] — необходимо производить его здесь, для чего Россия должна основать мирные поселения земледельцев по левому берегу Амура. Продовольствие также можно будет покупать у китайских крестьян. Это еще больше укрепит дружественные отношения между нашими империями и устранит всякие поводы к недоразумениям, как в настоящем, так и в будущем.

— Ваше превосходительство, — обратился Дзираминга к Завойко, — мы видим, что ваши помощники записывают все сказанное по-русски, а наши писцы пишут по-китайски. Давайте обменяемся бумагами, чтобы сравнить тексты и избежать ошибок.

— Разумеется, мы так и сделаем. Одного дня хватит для сравнения? Очень хорошо. На следующем заседании, 11 сентября, если китайская сторона не возражает, подведем итоги переговоров.

Китайская сторона не возражала.


На второе — и последнее — заседание Завойко пришел с Муравьевым. Появление грозного генерал-губернатора вызвало среди китайцев небольшое замешательство, которое не осталось незамеченным русскими. Контр-адмирал и генерал переглянулись, и Муравьев, спрятав под усами самодовольную улыбку, тут же принял суровый и непреклонный вид.

— Господин Дзираминга, — сказал Муравьев, когда члены делегаций расселись по своим местам, — правильно ли изложено сказанное на первом заседании в той бумаге, что вам вчера передали с моей подписью?

— Ваше превосходительство, — ответил с поклоном Дзираминга, прошу прослушать бумагу, которую прочтет младший чиновник.

Он сделал знак, младший чиновник в простом синем халате вскочил и прочитал по-маньчжурски довольно длинный текст.

— Что он там лопочет, — вполголоса спросил Крымского Муравьев.

— Читает лист нашего Сената от 16 июня 1853 года, где говорится про установку пограничных столбов от Горбицы.

Муравьев кивнул и дослушал чтение до конца. После чего сказал:

— Уважаемый амбань, одновременно с этим листом наш великий император повелел мне сначала обсудить с представителями богдыхана вопрос о землях неразграниченных и лишь после этого приступить к, собственно, разграничению. Я прошу довести до сведения его величества богдыхана и китайского правительства содержание переданной вам бумаги с моей подписью. Можете быть уверены, что главная мысль нашего правительства есть сохранение мира для обоюдных польз двух великих соседствующих держав Дайцинской и Российской — на вечные времена. И я прошу поспешить с ответом, так как война с Англией и Францией продолжается, и будущей весной я должен сплавить по Амуру значительное количество войск и снаряжения, а также установить постоянное сношение войск с Забайкальской областью, что возможно только по реке. Весьма надеюсь, что мне как главнокомандующему русскими силами в Восточной Сибири не понадобится искать какие-либо иные пути решения необходимых задач.

На том и разошлись. Китайцы отправились вверх по Амуру на гребных судах, а Муравьев попытался вернуться в Забайкалье на «Аргуни». Однако не получилось: выше устья Хунгари пароход не справился с течением, и пришлось возвращаться в Николаевский. Но у Хунгари к пароходу причалила джонка, и нарочный от джангина[101] Фуль Хунги из Сахалян-Ула передал Николаю Николаевичу письмо, в котором джангин сообщал, что вышел указ богдыхана — в будущем, 1856 году, русских по реке не пропускать. Тем не менее Фуль Хунга выражал уверенность, что «почтеннейший, великий главнокомандующий Муравьев» сумеет убедить пекинскую власть в необходимости сплава, а местные жители, со своей стороны, будут оказывать русским всяческое содействие. «…Своею справедливостью, точностью и необыкновенной твердостью Вы навсегда оставили такую по себе славу, что обитатели нашей Черной реки вечно будут превозносить Вас похвалами», — заключал письмо джангин.

Ровно через год жители Хэйлунцзяна[102] на деле доказали справедливость слов Фуль Хунги: рискуя навлечь на себя гнев чиновников, они помогали лошадьми и провизией попавшим в беду солдатам и казакам, запоздавшим с возвращением домой с Нижнего Амура.

Муравьев же воспользовался информацией об указе и не медля написал генерал-адмиралу письмо с ходатайством о том, чтобы Сенат подтвердил Трибуналу необходимость сплава, дабы не оставить без военной поддержки и продовольствия более 4000 человек, собравшихся в низовьях Амура. И еще ходатайство нужно было для того, чтобы китайское правительство не вздумало сомневаться в полномочиях генерал-губернатора.

2

Неудача с пароходом заставила Николая Николаевича искать иные возможности для возвращения. Впрочем, путь был один — через Аян, и тут, весьма кстати, подвернулся американский парусник — торговый барк «Пальметто», доставивший в Николаевский пост провизию. Барк был маленький, всего семь человек экипажа, считая и капитана Перкинса, краснолицего здоровяка с вечной трубкой в зубах, а пассажиров набралось больше полусотни: одних штабных офицеров и чиновников 30 человек да почти столько же нижних чинов.

— Я простой торговец, господа, — заявил Перкинс, заключая фрахт, — у меня на борту всего одна каюта. Ее предоставлю генералу с супругой. Остальным придется без комфорта — в трюме, на соломе.

— Все в порядке, капитан, — ответил Муравьев по-английски. — За каюту благодарю, хоть я, как и все остальные, привычен к походным лишениям. Главное — чтобы вы до наступления морозов доставили нас в Аян.

— О'кей, генерал! Барк «Пальметто» немедленно берет курс на Аян! Я тоже не хочу вмерзнуть в лед посреди моря.

На выходе в лиман барк попал в штиль, но времени терять было нельзя, и Муравьев предложил верповаться. Члены команды «Пальметто» завозили на шлюпке малый якорь, верп, четыре человека становились к кабестану[103] на носу барка и вручную подтягивали судно к якорю.

И так бессчетное количество раз.

У кабестана успели намозолить руки все, не исключая самого генерала, прежде чем подул легкий ветерок, и барк, поймав его парусами, смог до ночи перейти на сахалинский фарватер, где и встал на ночлег. Утром, к счастью, ветер усилился, и судно пошло на север вдоль берега Сахалина.

Перед выходом из лимана в залив барк попал в полосу густого тумана, а, вынырнув из него, обнаружил в паре миль от себя французский фрегат, который, видимо, крейсировал тут в надежде на поживу.

Заметив «Пальметто», фрегат направился к барку, но, идя против ветра, он был вынужден лавировать, перекладывая галсы. Его носовая пушка выстрелила, ядро упало в воду, не долетев до «Пальметто» два-три кабельтова.

— Требует спустить паруса, — сказал Перкинс Муравьеву, пыхнув ароматным дымом прямо генералу в лицо.

— США нейтральны, — поморщившись, откликнулся Николай Николаевич. — Вы не обязаны ему подчиняться.

— Ударит пушками всего борта, да даже одного опердека или мидельдека[104] — от барка щепки останутся. Доказывай потом свой нейтралитет.

— Вон, справа, облако тумана, — вмешался в разговор присутствовавший на шканцах Михаил Волконский. — Можно скрыться.

— Правильно. Уходите в туман, — приказал Муравьев.

Перкинс послушался, и «Пальметто» скрылся в густой мгле. Фрегат стрелять не стал — возможно, не ожидал от торговой «посудины» такой прыти.

В Охотском море в это время года туманы и шквалы идут полосами, иногда перемешиваясь, чем доставляют морякам массу хлопот и неприятностей. Когда барк вынырнул из тумана, корма фрегата оказалась у него по правому борту не более чем в пяти-шести кабельтовых. Пока фрегат разворачивался, «Пальметто» снова нырнул в «молоко». И так случалось много раз в течение нескольких дней, словно шла игра в кошки-мышки.

Однажды фрегат оказался в опасной близости, а спасительного тумана рядом не было, и Перкинс развел руками:

— Придется сдаваться, мистер Муравьев.

— Русские не сдаются! — рявкнул генерал. — Поднять все паруса!

— Фрегат нас догонит в два счета.

— Фрегат тяжелый, а барк легкий. Лавируйте!

Перкинс что-то хотел возразить еще, но налетевший с кормы шквал положил конец спору. Барк подпрыгнул и рванулся вперед. Ветер засвистел в снастях.

— Летим как на крыльях, — с удовольствием сказал Муравьев, глядя на быстро отстающий фрегат. — Бог русским благоволит, капитан.

— Да уж, иначе не скажешь, — проворчал Перкинс, разжигая потухшую было трубку. — Кажется, будет буря.

Ветер нарастал, разгоняя туман и облака. Выглянуло холодное осеннее солнце. Кутаясь в соболью шубку, на шканцы пришла Екатерина Николаевна. Она на удивление хорошо переносила качку. Встала рядом, прижалась бочком к мужу, обняв его одной рукой за талию.

— Как ты, дорогой?

— Все в порядке, милая. Одно лишь беспокоит: перед отплытием я получил известие, что в районе Императорской Гавани и Де-Кастри рыщет английская эскадра. Там «Паллада» осталась, я приказал в случае угрозы захвата затопить ее. А в отношении поста, надеюсь, Сеславин и Скобельцын учтут ошибку Невельского.

— Ну, конечно, они все учтут! Твой Скобельцын такой обстоятельный!

— Самородок! Ему бы образование, далеко бы пошел…

Держась за поручни, они любовались сумасшедшей по красоте пляской пенных волн. Им и в голову не могло прийти, что с носа отставшего фрегата на них смотрит в сильную подзорную трубу чернобородый и темноволосый молодой человек в мундире французского майора.

— Что вы там высматриваете, Дюбуа? — крикнул с мостика капитан фрегата Огюст Клермон.

— Ваш приз, капитан, — откликнулся Анри. — На барке находится генерал Муравьев с женой. Вполне вероятно, с ним и весь его штаб.

Словно в ответ на его злорадные слова, мощный порыв ветра сорвал со шкотов грот-брамсель, и полотнище паруса заполоскалось в вышине. Фрегат не успел подняться на волну, и она обрушилась на бак, мгновенно сбив майора ног. Анри покатился по палубе в потоках ледяной воды, пытаясь за что-нибудь ухватиться. Фрегат резко накренился, и майора перебросило через фальшборт. В последний момент руки его во что-то вцепились, и он повис на мгновение над клокочущей пеной. «Ну, все, конец», — мелькнула мысль, и единственное, о чем он пожалел, была судьба его малышек. А в следующий миг волна завалила корабль на другой борт, ноги Анри взлетели выше головы, и он кувыркнулся обратно на палубу.

3

А в это самое время из-за мыса Клостеркамп на рейд залива Де-Кастри, где одиноко стояла американская торговая шхуна «Беринг», вошли три военных корабля — парусный фрегат и два винтовых корвета. Поначалу флагов на них не было, но, встав на якорь, они подняли английские гюйсы, и есаулу Пузино, оставшемуся главным в Александровском посту, сразу стало ясно, что без боя не обойтись.

— Твою мать! — крякнул он. — Заявились, будто с неба свалились! А наши-то командёры решили, что гостей уже нынче не будет. Придется звать помощь.

Есаул немедленно послал нарочного в Мариинский пост, к Сеславину, а сам приказал казакам и солдатам уйти в лес и окопаться цепью вокруг расположения поста.

В распоряжении есаула были полтораста человек, вооруженных штуцерами, — полурота подъесаула Шамшурина, пехотные взводы лейтенанта Линдена и штурманского подпоручика Самохвалова; в артиллерийском взводе мичмана Ельчанинова имелось два единорога. Сила, конечно, невеликая, но к отпору неприятеля готовая.

В 9 часов утра к уже имевшимся кораблям присоединились еще один фрегат и винтовой корвет — оба под английскими флагами. Также встав на якорь, они сразу же стали спускать шлюпки и готовить десант.

Вскоре семь гребных катеров, приняв на борт не менее 400 человек и ощетинившись штыками, двумя кильватерными колоннами двинулись к берегу. На носу каждого катера с саблей в руке стоял офицер.

Окопавшиеся казаки и солдаты с интересом наблюдали за ними и готовили штуцера к бою. Страха не было.

— Славное ружьецо! — поглаживая штуцер, сказал Кузьма Саяпин Гриньке Шлыку. — На сорок шагов можно муху выбить.

— Ты целься лучшее, да не мух, а офицеров ихних выбивай.

— В офицера-то я и за полверсты попаду, — самодовольно ухмыльнулся Кузьма.

Казаки недоверчиво зашумели:

— Гли-кось, каков хлюздя выискался!

— А не попадешь! — оглядев товарищей, заявил Гринька.

— А на спор! Гляди!

Кузьма тщательно прицелился и выстрелил.

На головном катере офицер, уронив саблю, схватился за грудь и свалился на сидевших сзади десантников. Те открыли беспорядочную стрельбу по берегу.

Кузьма оскалился, довольный:

— Ну, чё, проспорил? То-то, брат!..

Знали бы друзья-побратимы, что Кузьма выбил не просто вражеского офицера, а именно того, кто командовал расстрелом Шлыка и Вогула, их торжество было бы неописуемо. Но и так конопатая физиономия Кузьмы, обросшая за прошедшее время пшеничной бородкой, сияла гордостью: бывший плавильщик улыбался во весь рот, принимая одобрение товарищей.

Подошел и Шамшурин, похлопал по плечу:

— Молодец, Саяпин! Награда, считай, обеспечена.

Его слова совпали со взрывом бомбы на прибрежном песке: стоявшие ближе к берегу пароходы начали обстрел поста, поддерживая десант. Первый залп — недолет, второй накрыл казарму и штабную избу. На воздух взлетели бревна вперемешку с землей. С левого фланга цепи послышались крики: кого-то зацепило.

По катерам ударили единороги. Один катер завалился на бок, из него в воду посыпались люди. Колонны задержались, вылавливая десантников. По ним открыли штуцерный огонь.

Артиллеристы Ельчанинова не успели порадоваться удаче и крикнуть традиционное «ура», как батарею засекли: несколько ядер взрыли землю перед пушками.

— Меняем позицию! — крикнул мичман и первым ухватился за колесо лафета.

Под прикрытием деревьев артиллеристы на руках перенесли батарею на десяток саженей левее и спешно приготовились к новому залпу.

Катера десантников снова двинулись к берегу. Один из фрегатов и корвет снялись с якоря и подошли ближе к берегу. Причины этого маневра стали ясны после первого же залпа их орудий. Картечь ударила по верхушкам деревьев, окружающих пост. Англичане поняли, где скрываются его защитники. Из укрытий казаков и солдат послышались крики раненых.

Тем временем катера дошли до мелководья. Десантники, невзирая на потери от заградительного огня русских, двинулись на берег. С левого фланга по ним гавкнули единороги Ельчанинова, изрядно выкосив картечью ряды атакующих.

Пушки фрегата и корвета моментально откликнулись на этот вызов. Взрыв бомбы перевернул одно орудие, ядро сорвало с лафета второе. Другие снаряды разметали людей; контузило Ельчанинова.

Десантники уже были на берегу. Пушечная стрельба прекратилась. И тут смертельная пружина боя, которая, казалось, раскручивалась медленно, но неотвратимо, словно сорвалась с крепления.

— В штыки их, братцы! — закричал Пузино и сам выскочил вперед, выхватив саблю. — Ура-а-а!

Офицеры Линден, Самохвалов и Шамшурин последовали его примеру; за ними, подбадривая себя криками, поднялись казаки и солдаты. В первой цепи плечом к плечу, выставив штыки, бежали Гринька и Кузьма.

— Ура! — крикнул Шамшурин, голос сорвался, и подъесаул, закашлявшись, остановился. Это, возможно, спасло ему жизнь, потому что драться врукопашную он не умел, а в штыковую пошел, боясь, что посчитают трусом.

Гринька и Кузьма обогнули его и, догнав есаула Пузино, вместе с ним врезались в ряды морских пехотинцев. Следом накатились волной их товарищи.

Закипел рукопашный бой, подобный сулою[105]. Каждый дрался с каждым, и все дрались со всеми. Несмотря на потери при высадке, десантников все равно было больше: на одного русского приходилось два, а то и три красномундирных пехотинца.

Кузьме вроде бы не повезло: десантник ловким ружейным приемом вышиб штуцер из его рук. Следующий удар вражеского штыка пришелся бы парню в живот, но Саяпин уклонился от острия, перехватил оружие англичанина за ствол левой рукой, а правой, сжатой в приличный по размерам кулак, врезал пехотинцу в переносицу. Тот моментально обмяк и выпустил ружье, которое казак тут же и перехватил. «Ну уж теперь-то я не дам себя обезоружить», — подумал Кузьма и, сжав английский штуцер обеими руками за ствол, заработал им как дубиной. Так ему было привычней.

Рядом Гринька отбивался штыком от двух десантников да еще успевал помочь есаулу Пузино, на которого тоже насела пара морских пехотинцев.

В какой-то момент Помпей Поликарпович не доглядел опасности, и приклад десантного ружья уложил его на землю, а штык вознесся над его грудью. Гринька краем глаза уловил смертельный момент, но прийти на помощь есаулу не успевал никак.

— Кузя-а! — отчаянно завопил он.

Кузьма оглянулся на зов и в последний момент всем телом рухнул на командира, отшибая английский штык в сторону. Десантник, потеряв равновесие, упал на колено, и тут же приклад Гринькиного ружья пришелся ему в висок.

Подобные схватки с перевесом в ту или иную сторону кипели на всей неширокой песчаной полосе от речушки Нелли до постовых построек. Над побоищем висел равномерный шум, складывающийся из «ахов», «охов», стонов и звуков ударов — жестких — металла по металлу, дерева по дереву, металла по дереву, ну, и, конечно, мягких — дерева и просто кулака по человеческому телу.

Долго, нет ли, длилась бы еще эта рукопашная заваруха, но на катерах запели рожки, и десантники стали отступать, подхватывая раненых и убитых товарищей. Их не преследовали. Забрав своих пострадавших в бою, ушли в лес и русские.

Корабельная артиллерия дала несколько залпов, не причинивших особого вреда защитникам поста, и временно все успокоилось.

Следующее утро снова началось с артиллерийского обстрела, опять же безрезультатного. Снова была сделана попытка десанта, но попытка какая-то вялая: встреченные штуцерным огнем десантные катера повернули назад.

В тот же день из Мариинского поста прибыл подполковник Сеславин и принял общее командование обороной. Еще через день войсковой старшина Скобельцын привел 40 конных казаков и 160 солдат, доставил и провизию, порадовав гарнизон поста хлебным вином. Хотя Сеславин и позволил принять не более одной чарки, все повеселели.

Вялотекущая осада с регулярными обстрелами бомбами и ядрами продолжалась в течение двух недель. Иногда англичане спускали шлюпки с десантом и прощупывали оборону в разных частях бухты, но всюду защитники поста успевали организовать заградительный огонь, и десантники уходили ни с чем.

Наконец в дело вмешалась погода. Наверное, Господу Богу надоела бессмысленная возня и бесполезная перестрелка. Резко похолодало, на поверхности воды стало образовываться ледяное «сало», и англичане прекратили свои домогательства. Оставаться на зимовку они не собирались.

Восемнадцатого октября корабли ушли в море, чтобы уже не вернуться. Сражение закончилось, и снова русские остались непобежденными. Они не знали, что последние залпы Крымской войны в Европе прогремели еще 2–4 октября, когда англо-французский флот разрушил Кинбурнскую крепость на устье Днепра, а за месяц до этого завершилась осада Севастополя, от которого остались лишь развалины. Здесь, на крайнем Востоке, имея колоссальный перевес в вооружении и количестве живой силы, союзники не только не выиграли ни одной кампании — они с треском провалили все, что задумывали. Активно обороняясь, русские показали себя хозяевами положения.

Несмотря на сдачу Севастополя в военном отношении эта война не была проиграна ни на одном театре боевых действий, ее проиграли на Парижском конгрессе российские дипломаты, но прежде — совещание, созванное императором Александром II 3 января 1856 года и принявшее ультиматум «нейтральных» Австрии и Пруссии. Главную партию на совещании сыграл министр иностранных дел Нессельроде, убедивший всех, кроме старого дипломата графа Блудова, принять унизительные для России соглашения.

К счастью, это было последнее деяние канцлера: после Парижа, видимо, оценив трезвым взглядом реальные результаты российской внешней политики, император отправил его в почетную отставку.

4

«Пальметто» пришел в Аян в тот же день, как ушли корабли из Де-Кастри. Море было на удивление спокойным, над водой висел густой туман, от берега его отгонял несильный ветерок. Барк вынырнул из белой мглы, словно призрак из стены, и шел, раздвигая носом льдины. «Сало» налипало на борта на уровне ватерлинии; капитан Перкинс боялся вмерзнуть в лед и потому поспешил высадить пассажиров. Его шлюпке, вмещавшей 15 человек, пришлось сделать пять рейсов между барком и причалом, чтобы перевезти людей и грузы.

Небольшое население поселка радостно встретило генерал-губернатора с супругой; некоторые из жителей еще помнили их приезд в Аян осенью 1849 года. Начальник порта Кашеваров тут же пригласил их к себе; остальных чиновников и штабных офицеров местные жители разобрали по своим домам, а нижние чины разместились в казарме. Конечно, получилось тесно, однако никаких обид не было. Наоборот, во всех домах развернулись пиршественные столы. Причины для празднества были неоспоримы: счастливое окончание опасного во всех отношениях плавания для вновь прибывших и новые лица, новые рассказы для местных.

Еды и питья хватало в избытке — Русско-Американская компания неплохо снабжала свою факторию, — всюду звучали тосты, а в казарме после возлияний начались песни и пляски под старенькую балалайку и гармонь.

Однако полноценного отдыха не получилось. Где-то после полуночи прояснело, и маячники на входном мысу увидели в море огни корабля. Поднялась тревога.

— Ваше превосходительство, — сказал Кашеваров генерал-губернатору, — к нам англичане заходили уже несколько раз. Защищаться нам нечем, и мы уходили к перевалу. Там у нас база и основные склады. Надо и теперь перебираться туда. Мало ли кто идет на этот раз.

— Это, наверное, тот французский фрегат, что гонялся за нами от самого лимана, — заметил Николай Николаевич. — Надеется взять нас в плен.

— Вряд ли французы полезут в горы, тем более, когда выпал снег, — покачал головой Кашеваров. — Да и ледовая обстановка им не благоприятствует. А вот высадиться в порту — могут.

— Тогда — уходим! Немедленно, и все без исключения.

Однако немедленно всем — не получилось: не хватало собачьих и оленьих упряжек. До базы было 13 верст, упряжки до рассвета смогли обернуться всего лишь два раза, все нижние чины пошли пешком, взяв с собой только самое необходимое. Когда поселок покидали последние люди и упряжки, солнце уже висело над горизонтом, а на рейде стоял французский фрегат.

На носу фрегата капитан Огюст Клермон и Анри Дюбуа рассматривали порт в подзорные трубы:

— Они уходят, Клермон! — взволнованно говорил майор. — Немедленно высаживайте десант! Два часа — и генерал Муравьев будет в ваших руках! Это будет главная ваша победа! Я сам пойду на первой шлюпке!

— Посмотрите за борт, Дюбуа, — покачал головой капитан. — Льды начинают смерзаться. Через два часа мы окажемся в ледяной ловушке, и уже генерал возьмет нас голыми руками. Мы проиграли, и я ухожу.

— Только не я! Дайте мне тузик и одного матроса, чтобы доставил меня на берег. Раз вы такой трус, я пойду за Муравьевым один!

— Нет, Дюбуа, я не могу рисковать жизнью даже одного своего человека и вас не пущу. Это — верная смерть!

Лицо Анри исказилось. Клермону показалось, что майор зарычал.

— Огюст, жена Муравьева — моя бывшая невеста. Она вышла замуж, потому что считала меня погибшим. Я хочу ее вернуть…

Капитан с жалостью посмотрел на него:

— Ладно, Анри. Тузик я вам дам, но добираться до берега будете сами.


Спустя несколько минут от борта фрегата отчалила двухвесельная шлюпка с одним человеком. На корабле не нашлось для него теплой одежды, поэтому он был одет в офицерский плащ и кепи. С решимостью отчаяния Анри греб к берегу. Он понятия не имел, что будет делать в пустом поселке, где искать Муравьева и Катрин и вообще — зачем он это все затеял. Он подумал, не вернуться ли, пока не поздно, и даже перестал грести, но увидел, как фрегат распустил паруса и тяжело развернулся, направляясь в открытое море.

Поздно!

Поздно что-либо менять. Если ты выбрал путь, надо пройти его до конца.

Анри вспомнил, как они с Вогулом (бедный Жорж!) шли через пустыню, и у них закончилась вода в тыквенных фляжках. Анри тогда сдался, стал говорить о возвращении, но Жорж посоветовал ему заткнуться и продолжать путь.

— Назад мы уже по-любому не дойдем, поэтому надо идти вперед, даже если идем не в ту сторону, — сказал он, едва шевеля потрескавшимися губами. — Если нам суждено погибнуть, то хотя бы в уверенности, что мы сделали все, что могли.

Когда Анри упал, не в силах сделать даже шага, Жорж потащил его на себе, шепотом ругаясь по-русски. (А он, Анри Дюбуа, не сумел спасти друга-побратима и даже потом, когда был признан его офицерский статус, не вызвал этого убийцу Бьюконена на дуэль. Впрочем, они больше не встречались, потому что корабли разделились по эскадрам. Но он все-таки поклялся найти высокомерного британца и посчитаться с ним за все. Разумеется, для него осталась неизвестной смерть Бьюконена от пули Кузьмы Саяпина.)

В конце концов им повезло: на них, уже теряющих сознание, наткнулась французская конная разведка.

…Значит, и он, майор Дюбуа, должен пройти весь путь. Даже если выбрал его неверно. Он снова в пустыне — правда, один и в ледяной — и снова не знает, что ждет впереди.

Только ужасно жаль Никиту и Аню. Но Коринна позаботится о них, он уверен…

Фрегат уже растаял в сизой мгле.

Анри взялся за весла.

5

В тайге, в распадке среди гор, расположился палаточный городок. Горят костры, люди заняты бытом: кто-то чинит нарты, кто-то готовит варево в котелке. Отдельной кучкой держатся тунгусы: одни курят трубки, тихо беседуют, другие обихаживают ездовых собак и оленей.

Муравьевы сидели на нартах, тесно прижавшись друг к другу. Екатерина Николаевна, хоть и была в собольей шубке, почему-то никак не могла согреться. Муравьев — в своей обычной зимней шинели — крепко обнимал ее.

— Черт побери! — ворчал он. — Что они там тянут с палаткой?

— Не волнуйся так, дорогой, — стараясь сдержать дрожь, откликнулась Екатерина Николаевна. — Это просто нервы. Я никак не могу успокоиться после тревоги.

Возникший в отдалении Вагранов подал генералу знак, что хочет что-то сообщить. Муравьев понимающе кивнул и крикнул:

— Енгалычев!

Адъютант вынырнул из ближайшей палатки:

— Все готово, ваше превосходительство. Можно отдохнуть.

— Спасибо, князь! Проводите Екатерину Николаевну. — Муравьев встал и помог подняться жене. — Катенька, иди, там медвежьи шкуры, тебе будет тепло. Я тоже скоро приду.

Дождавшись, пока жена скроется в палатке, Муравьев подозвал Вагранова:

— Что, француз высадил десант?

Штабс-капитан был оставлен с оленьей упряжкой на выезде из Аяна. Он должен был сообщить о действиях противника. На вопрос генерала Иван Васильевич как-то странно усмехнулся:

— Можно сказать и так…

— Сколько человек? Далеко ли они отсюда? Почему не объявляешь тревогу? — Нетерпеливые вопросы засыпали порученца, но ответ был на удивление односложным:

— Вон его ведут… А фрегат ушел.

Два солдата с ружьями вели к палатке человека в кепи и офицерском плаще.

— Он что, один? — изумился генерал. — Кто такой?

— Сейчас сами узнаете, не совсем по субординации ответил Вагранов, но Муравьев не обратил на это внимания: он всматривался в подходившего француза. И, чем ближе тот подходил, тем радостнее становилось выражение лица генерала.

Однако француз не проявил встречного светлого чувства — более того, он оставался угрюмым.

— Андре Легран?! — воскликнул Николай Николаевич, когда они очутились друг перед другом. (Солдаты ушли по знаку Вагранова.) — Здравствуйте, дорогой друг!

Муравьев хотел обнять майора, но тот резко отшатнулся и заговорил на родном языке.

— Я не Андре Легран. — Он мрачно и, как ему самому казалось, снисходительно посмотрел сверху вниз на генерала, кутающегося в темно-зеленую шинель с барашковым воротником. — Я — Анри Дюбуа, кузен Катрин де Ришмон и ее жених. Я пришел, чтобы забрать мою Катрин!

Последние слова он выкрикнул, словно хотел не его, а себя убедить в своей правоте.

Лицо Николая Николаевича окаменело, но по спине поползли ледяные струйки пота. За несколько секунд он пережил, наверное, больше, чем за всю жизнь. По крайней мере, у него было именно такое ощущение. В первый момент он почувствовал себя жестоко обманутым, но не просто обманутым, а обманутым тысячекратно, кощунственно. Ну, ладно, обманул Дюбуа, назвавшись Леграном, у него, видимо, была на то причина, но Катрин почти каждый день видела этого фальшивого Леграна и НИ РАЗУ НЕ ОБМОЛВИЛАСЬ, что он — воскресший из мертвых Анри Дюбуа! КАК ОНА МОГЛА ТАК ПОСТУПИТЬ?!! А вдруг они были в сговоре? И, вообще, чем они занимались, когда оставались НАЕДИНЕ?..

И тут из палатки появилась Катрин. Она, наверное, услышала крик Анри, а выглянув, мгновенно поняла, что происходит, и бросилась к мужчинам. Вагранов хотел ее задержать, догадываясь, что ей не следует здесь быть, но она оттолкнула его и встала перед мужем — тонкая, стройная, с непокрытой головой, в распахнувшейся собольей шубке, лицо раскраснелось, прическа растрепалась, сделав ее удивительно юной и прекрасной.

— Я знаю, Николя, что ты подумал, но все на самом деле не так, — быстро-быстро заговорила она по-русски. — Я всегда была тебе верна…

Она хотела что-то сказать еще, но муж мягко отстранил ее:

— Это все потом, Катюша. Иди к себе.

Она удивленно взглянула на него, и он слегка повысил голос:

— Я прошу тебя уйти. Пожалуйста!

На глазах ее выступили слезы, она резко повернулась и ушла в палатку, а Муравьев сказал, обращаясь к Дюбуа, подчеркнуто на русском языке:

— Не говорите глупостей, сударь. Вашей Катрин уже нет — она давно Екатерина Николаевна Муравьева. И она — не вещь, которую можно забрать… при живом-то муже.

Он усмехнулся, и эта усмешка окончательно взбесила Анри.

— Катрин была и останется моей. Первая любовь не умирает. А что муж живой — так это исправимо.

Они продолжали говорить каждый на своем языке.

— Вы меня вызываете?

— Да. Я требую стреляться и — немедленно!

— Вы ошибаетесь, сударь, думая, что любимую можно вернуть выстрелом из пистолета…

Генерал говорил спокойно, только покрасневшее пятнами лицо и напряженная фигура выдавали его состояние, но это заметил лишь Вагранов. Заметил и испугался, мысли его заметались, ища и не находя выхода.

А Дюбуа, словно подстегивая себя, выкрикнул:

— Стреляться!!!

Вы не могли бы говорить тише? Совсем необязательно оповещать всех о вашем желании умереть.

— Вы трусите?! — Майор не смог скрыть злорадства. — Стреляться!

— Извольте. Государь не одобрит дуэль, но я принимаю вызов. Только мне нужно какое-то время, чтобы оставить необходимые распоряжения, после чего я — к вашим услугам. Два часа, не возражаете?

— Не возражаю, — процедил Анри.

— Благодарю. Кстати, месье Дюбуа, нам нужны секунданты. Вы не против, если мои офицеры выполнят сию неприятную миссию? Обойдемся двумя, чтобы не расширять огласку?

Анри пожал плечами: дескать, выбора нет.

— Прекрасно! Вагранов, вы будете моим секундантом. Енгалычев послужит месье. Через два часа доставите месье на место… — Муравьев махнул рукой в сторону Аяна. — Ну, туда, за крутой поворот. А пока, Иван Васильевич, покормите майора. Чтобы у барьера его руки не дрожали. И дайте что-нибудь согревающее — у месье уже зуб на зуб не попадает.

Вагранов кивнул и повел Дюбуа к кострам.

Муравьев прошел в свою палатку и расположился за походным столиком с пером и бумагой. Распоряжения на случай своей смерти надо тщательно обдумать и записать, чтобы ничего не упустить. Впрочем, из важных дел осталось одно — граница с Китаем, поручение двух императоров. Конечно, хотелось бы самому довести его до логического завершения, но ведь любой человек смертен — закончит кто-нибудь другой, да тот же Путятин. Он везучий: с одной стороны, договор с Японией заключил, теперь жаждет прославиться договором с Китаем, с другой цунами пережил, едва-едва в плен к англичанам не попал и умудрился на слабосильной «Надежде» в малую воду дойти вверх по Амуру до Шилки.

Да ладно, бог с ним, с Путятиным, а вот с Катюшей, любимой, единственной, — вопросы… вопросы… И ни одного внятного ответа! Нет, один есть, в искренности которого он ни на миг не усомнился: «Я всегда была тебе верна».

А нужны ли другие ответы? Тем более, когда через два… нет, уже через час все окончательно определится.

Он оторвался от листа бумаги, заполняемого прыгающими строчками (рука дрожит от волнения — это плохо), и покосился на полог, отделявший спальные места. Там было тихо, но он знал, что это ничего не значит: Катрин, конечно, сейчас не до сна и отдыха. Она, бедная, мучается от невозможности какого-либо оправдания, не догадываясь, что скоро ничего не будет нужно…

Николай Николаевич добавил к перечню указаний еще несколько пунктов. Надо бы написать письма — объяснительное государю, прощальные братьям, но… время вышло.

ПОРА!!


На участке таежной дороги, с которого не видно палаточного городка, Вагранов и Анри ждали остальных участников дуэли. Анри был в глубоком раздумье, ходил взад-вперед, качал головой и наконец остановился возле штабс-капитана, который прутиком прицельно сшибал с веток кустарника налипший снег. Спросил по-русски:

— Господин Вагранов, вы давно служите Муравьеву?

— Больше десятка лет при генерале, — ответствовал Иван Васильевич, не прекращая своего увлекательного занятия.

— Он всегда такой… собранный, напористый и… благородный?

— Сколько помню — всегда. Да вы и сами могли заметить, когда были в Иркутске. Еще и смелость могу добавить. У него ж недругов — не перечесть. То доносы пишут, то каверзы устраивают. Распускаться никак нельзя. Хорошо — тыл крепкий!

— Тыл?!

— Супруга его, Катерина Николаевна, души в нем не чает и помощница первая! — пояснил Вагранов и неожиданно схватил Анри за руку. — Сударь, откажитесь от дуэли! Как офицер офицера прошу! Он великий человек! Ежели вы, не дай бог, убьете его, сколько дел хороших погибнет… А она… она же просто не переживет!

— Вот как! — Анри вырвал руку. — Вызов принят, и пути назад нет…

— Тогда прежде я убью вас. — Вагранов отступил и вынул пистолет. — Люди меня осудят — Бог простит.

— Вы убьете безоружного?! Вы, боевой офицер?! Даже палач убивает по приговору…

Вагранов в смятении опустил пистолет. Отвернулся и увидел подъезжающие оленьи нарты, а в них Муравьева и Енгалычева. Первым спрыгнул на снег генерал, подошел легким шагом.

— Простите, господа, за небольшую задержку, но зато сделано все, что нужно. Давайте поспешим, а то здесь скоро будет слишком многолюдно. — Он вдруг заметил пистолет в руке Вагранова: — Иван Васильевич, что это?!

— Месье проверял оружие, — опередил Вагранова Анри. — Дуэльных пистолетов нет — придется стрелять из боевых.

— Значит, придется. Все в порядке, Иван Васильевич? — Вагранов кивнул. — Тогда приступим.

— Господа, не желаете ли помириться? — важно спросил Енгалычев.

Было заметно, что ему ужасно нравится быть секундантом.

— Нет, — жестко сказал Муравьев.

— Я… — неуверенно начал Дюбуа, но тут же оборвал себя: — Нет, не желаю. Как говорил мой покойный друг: чему быть, того не миновать. И я согласен на все условия.

— Я тоже, — кивнул генерал.

— Тогда условия такие: сходиться с пятидесяти шагов и делать по одному выстрелу. Возражений нет? — спросил Енгалычев и достал из сумки, висевшей у него на поясном ремне, ящик с пистолетами. — Я взял у вас, ваше превосходительство, из домашнего арсенала. Выбирайте и проверяйте оружие, господа. А вы, Иван Васильевич, отмерьте расстояние.

Вагранов воткнул в дорогу саблю Енгалычева, отсчитал 50 шагов и воткнул вторую — свою.

— Господа, прошу занять места. — Енгалычев указал французу на дальнюю саблю.

— Сударь, — негромко по-русски сказал Анри Муравьеву, — прежде чем мы разойдемся навсегда, должен вам сказать, что, наверное, слишком плохо вас знал и сожалею об этом. — Отдал честь и пошел к своему барьеру.

Дождавшись, когда майор встанет возле сабли, князь взмахнул платком, и соперники начали сходиться. Вернее, шел один Дюбуа — Муравьев после нескольких шагов остановился в задумчивости и ждал, опустив пистолет.

Он вдруг вспомнил сон о дуэли. Прав был писатель Гончаров: надо очень осторожно себя вести, чтобы не навредить будущему — оно слишком зависит от мелочей. Вот майор во сне что-то говорил о дважды украденном счастье — что он имел в виду? И, кажется, должна появиться Катрин…

Генерал настолько ушел в себя, что не заметил, как противник начал целиться.

Вдруг из-за поворота, со стороны временного поселка аянцев, вылетела оленья упряжка с нартами без каюра. Держась за дуговую спинку саней, на их полозьях стояла маленькая фигурка в коричневой шубке. Вагранов бросился на перехват и остановил упряжку как раз возле Муравьева. Екатерина Николаевна — а это была она — спрыгнула с нарт, бросилась к генералу и закрыла его своей спиной.

В тот же миг раздался выстрел Анри. Пуля прошла так высоко, что даже не было слышно свиста.

Казалось, все в природе замерло, никто ничего не успел сделать.

Анри бросил пистолет и встал открытой грудью к противнику.

Екатерина Николаевна обернулась к мужу, обняла его за шею и заговорила быстро, глотая слова и захлебываясь слезами:

— Мой дорогой, мой умный, сильный, добрый, не убивай его! Я тебя люблю, очень люблю, я навсегда твоя, не убивай его, пожалуйста, очень тебя прошу! Он — мой брат, мой кузен, я тоже его люблю, но мой муж — ты, ты, ты…

— Я и не собирался его убивать, — удивленно сказал Николай Николаевич и отдал оружие Вагранову.

Он обнял жену и повел ее не во временный поселок, а по дороге в Аян.

Анри понял, что его гордыня нелепа и теперь стоял, потерянно опустив голову. Возле топтался Енгалычев, не зная что делать дальше.

— Надеюсь, господа, все произошедшее останется между нами, — сказал, проходя, Муравьев. Енгалычев энергично закивал. — А вы, майор Дюбуа, сдавайтесь и следуйте за нами в Иркутск. Для вас война закончена.

Глава 12

1

В Аяне не хватало собачьих и оленьих упряжек, чтобы отправить команду генерал-губернатора единым поездом. Поэтому пришлось разделиться на группы. Одна группа доезжает до станции и отправляет упряжки назад для второй группы, а сама двигается дальше на упряжках, имеющихся на станции. И так далее.

Муравьевы и Вагранов выехали последними.

До последнего перед Якутском полустанка Майя, что в пятидесяти верстах от центра области, все шло хорошо. Но в Майе случилась задержка.

Упряжка в двенадцать сибирских ездовых собак-лаек была готова; Муравьевы стояли в ожидании возле загруженных нарт.

— Последний перегон до Якутска, — сказал Николай Николаевич. — Полсотни верст. Осилим, Катюша?

— Да я уже привыкла, — с улыбкой отвечала она. — Ты знаешь, мне так нравится ездить на нартах! Ни с чем не сравнимое удовольствие!

Из избы смотрителя выскочил Вагранов:

— Николай Николаевич, каюр заболел, а на подмену нет никого.

— Что же нам, ждать, пока выздоровеет каюр? Что с ним?

— Животом мается, смотритель его обихаживает… Николай Николаевич, дозвольте мне за каюра? Наука нехитрая. Я, когда ездил на Амур прошлой зимой, от Аяна до Петровского управлял собаками. Дорога тут простая, тайга да луга — доберемся. Смотритель, правда, сказывал: к ночи метель взыграет, — да мы до метели управимся. Часов за пять домчим. Собачки сытые, отдохнувшие — потянут за милую душу.

— Ладно, умаслил. Садись, Катюша, с левой стороны, я — с другой. Ну, а ты, каюр Иван, берись за хорей.


Упряжка мчалась по лесу, уносились назад деревья, усыпанные снегом, мелькало сквозь ветви невысокое оранжевое солнце… Внезапно лес кончился; открылась заснеженная равнина до самого горизонта — горизонт холмился, от неба его отделяла толстая черная линия тайги. В одном месте холмы лохматились дымами: там было жилье, там был Якутск.

Упряжка вырвалась из леса на эту равнину уже не одна: следом неслась большая стая волков. Впереди стаи — огромный зверь с умными сосредоточенными глазами. Он — вожак, он — координатор нападения. Вот он издал короткий рык, и четыре волка — по два с каждой стороны — начали обходить нарты. Они наметом шли на перехват упряжки. Их темно-серая, почти черная на загривках и спинах шерсть взблескивала искрами под лучами солнца.

Вагранов шлепнул вожака упряжки хореем по спине, но собак не стоило подгонять — они и так уже изо всех сил рвались из постромков. Муравьев и Екатерина Николаевна держали наготове револьверы «лефоше».

— Стрелять только наверняка, — сказал Муравьев. — Перезарядить не успеем.

Они и стреляли почти в упор, пока из стаи не осталось два волка, один из которых — вожак, а из оружия — лишь кинжал.

И тут случилось самое страшное: Вагранов оглянулся — видимо, чтобы оценить обстановку, — хорей в его руке опустился, воткнулся тонким концом в снег и столкнул с нарт всех пассажиров. Облегченная упряжка умчалась вдаль.

Муравьев вскочил, закрывая спиной Екатерину Николаевну, успел перекинуть кинжал из больной руки в здоровую, и прикрыться от налетающей клыкастой пасти. Зубы зверя сомкнулись на его правом локте, но левая рука человека уже наносила удары кинжалом в шерстистый бок: раз… другой… третий…

Вагранов в это время обломком хорея дрался со вторым волком и удачным ударом сломал ему хребет.

Потом они долго, поддерживая друг друга, брели по переметенному поземкой санному следу. Брели, пока окончательно не выбились из сил. Потом лежали, засыпая, метель заметала их тела, и лишь обломок хорея, воткнутый в снег, мог подсказать, где находятся люди…

Они уже не видели, как издали с факелами мчатся конные сани…

* * *

Банька в Якутске для промерзших победителей волков оказалась в самый раз.

При генерал-губернаторском доме, построенном после первого приезда Муравьевых, своей мови[106] не было, но в соседних купеческих усадьбах — с одной стороны, Платона Колесова, с другой — Петра Захарова — бани были одна в одну и по высшему разряду — с просторными теплыми предбанниками для чаепития, с осиновыми лавками в мыльне и полк ми в парной, с запаренными пихтовыми и березовыми вениками, с ушатами кваса и пива — чтобы поддавать на раскаленную каменку… Таких бань в Иркутске не было ни у кого.

Екатерину Николаевну парили у Платона Колесова. Две дочери купца, пышногрудые и крутобедрые красавицы, словно сошедшие с полотен Рубенса, натерли медом генеральшу и поддали на камни квасу брусничного, так что дух занялся; под присказку «Вот тебе баня ледяная, веники водяные, парься — не ожгись, поддавай — не опались, с полка не свались» истомили ее легкими шлепками, жаркими обмахиваниями и оглаживаниями душистыми вениками, омыли прохладной, смешанной с лечебными отварами, водой и, не вытирая, завернули в огромную льняную простыню. После всего, усадив именитую гостью за стол с самоваром, заставленный плошками с вареньями и медами, блюдами со сдобой, напоили травяным чайком и, обрядив в пимы и тулуп до пяток, по хрусткому снежку и свежему морозу проводили в спальню в губернаторском доме.

А мужчин-победителей позвал Петр Захаров. Ко времени заехал и владыко Иннокентий: со словами «Дух парной — дух святой» не отказал себе в удовольствии потешиться квасным паром с пихтовым веником.

— Веник в бане — господин, — рокотал владыко, охаживая свои могучие телеса мягкой пахучей хвоей.

— В бане мыться — заново родиться, — пословицей на пословицу откликался якутский купец Захаров, от души хлеща генерал-губернаторскую спину.

Муравьев крякал, охал, ахал и даже повизгивал, когда Вагранов поддавал пару — то квасом, то пивом, то снова квасом.

По всей бане гулял густой хлебный дух.

Архиепископ и купец выскакивали на улицу, чтобы под полной луной поваляться в чистейшем снегу; возвращались, исходя паром от разогретой кожи, и снова лезли на полок. Муравьев, совершенно обессилев, лежал на лавке в предбаннике, Вагранов поил его чаем.

Передохнув, компания переместилась в губернаторский дом, к накрытому столу. Там к ним присоединился якутский гражданский губернатор Григорьев — это он распорядился насчет послебанной трапезы.

Прежде чем сесть за стол, Николай Николаевич заглянул в спальню. Екатерина Николаевна спала, разметавшись в чистой теплой постели под призрачным покрывалом лунного света. Муж полюбовался ею, бережно, чтобы не разбудить, укрыл до пояса одеялом и вышел в гостиную, где за уставленным бутылками и закусками столом, среди которых возвышался горячий самовар, сидели высокопреосвященный Иннокентий, губернатор Григорьев, Захаров и Вагранов.

— Константин Никифорыч, — обратился к Григорьеву генерал, — как устроили моих людей?

— Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, все исполнено наилучшим образом.

Владыко разлил всем золотистое вино:

— Отведайте наливочки из морошки, чада мои возлюбленные. Славная, скажу я вам, для жизни ягодка! От цинги спасает. Травка, знаете, северная, неприметная, а такую пользу родит! Как и вся земля наша… Тост за вами, Николай Николаевич, дорогой вы моему сердцу человек. Вы же ныне совершаете такое, за что потом вся Россия будет Господу Богу нашему молитвы за вас возносить. Святое дело! Недаром покойный государь наш успел отметить отличную службу и особые труды ваши орденом Святого благоверного Великого князя Александра Невского.

— Полноте, владыко, — поморщился Муравьев. — Вот ваши труды апостольские в Америке и здесь, в Сибири, воистину святы, а мое служение царю и Отечеству — долг чести. Нет, я от наград не отказываюсь, но смотрю на них, как на знаки исполнения этого долга и подтверждения доверия ко мне со стороны государя… А тост я предлагаю поднять за то, чтобы вы, владыко, стали первосвятителем Приамурского края. В прошлые пять лет мы заступили туда ногой военной, с нынешнего сплава начали его мирное заселение, но только обращение аборигенов к свету веры православной закрепит этот край за нами, за Россией.

— Обещаю: как только будет договор о границе, я перенесу резиденцию свою на Амур. Выберем с вами место для основания города и понесем благую весть о жизни и деяниях Отца нашего Иисуса Христа в каждую душу, свету открытую.

2

— Как тяжко живется на свете, когда никто не воюет с Россией!

Этой фразой, рассчитанной на то, чтобы остаться в истории, сэр Генри Джон Темпл Пальмерстон завершил свой доклад королеве Виктории и принцу-консорту Альберту о результатах Парижского конгресса, на котором была подведена черта под Крымской войной. Премьер не скрывал своего недовольства ее окончанием.

Королева, никогда не забывавшая, как уничижительно отзывался лорд о дипломатических инициативах и способностях ее горячо любимого мужа, не упускала даже малейшего промаха виконта, чтобы не поставить его на место. После падения правительства Абердина, которого она глубоко уважала, падения, подготовленного, между прочим, именно Пальмерстоном, она вынуждена была прислушаться к воинственно настроенному общественному мнению и поручить сэру Генри возглавить кабинет, но схваток с ним не прекращала.

— Так что же мы получили в результате Восточной войны, сэр Генри? — как можно язвительнее спросила королева.

— В военном отношении успехи ничтожны, ваше величество, — со вздохом признал премьер. — Даже взятие Севастополя, как бы его ни раздували газеты, не прибавило нам военного авторитета. А провалы операций на Тихом океане нанесли весьма чувствительные удары.

— А территориальные приобретения?

— Их нет, ваше величество.

— Может, Англия получила какие-то выгоды для торговли?

— Увы, если не считать свободы плавания по Дунаю.

— Зачем же мы ввязывались в это предприятие, Пальмерстон? Это же была ваша инициатива, которую вы настойчиво внедряли в общество. Кстати, почему лорд Кларендон и этот… как его?.. Каули удовлетворились в Париже столь ничтожными результатами?

— Парижский конгресс оказался под сильным влиянием императора Наполеона, — вмешался до того молча следивший за словесной баталией принц Альберт. — Его величество Император Французов[107] раздумал побеждать Россию и многие требования союзников спускал на тормозах. В результате мы имеем то, что имеем.

— Отрицательные результаты, ваше величество, — Пальмерстон намеренно обращался только к королеве, приводя принца в тихое бешенство, — иногда приводят к положительным выводам. Да, я был зачинщиком этой войны и считаю ее своим достижением. Война выявила наши слабые места и ошибки, то, что в мирное время мы бы долго не замечали, а теперь это надо немедленно исправлять. Разумеется, то же самое, и — я подчеркиваю — в гораздо большей степени, выявилось и у России. Россия выдохлась, это — главный итог войны. Но вот исправлять выявленное она, в отличие от нас, будет очень долго. Минимум пятнадцать-двадцать лет мы будем избавлены от соперничества с этим неповоротливым монстром.

— И на Тихом океане, где мы потерпели позорное поражение? Россия обеими ногами встала на Амуре!

— О нет, ваше величество. До этого еще далеко, и, я уверен, никогда не случится. Мы затеем небольшую войну с Китаем, заставим его открыть для нас торговое судоходство по Янцзы и Хуанхэ…

Пальмерстон говорил уверенно, напористо, а думал о том, что далеко не все из того, что он вколачивал в головы царствующих особ, может реализоваться. Ему уже было известно, что граф Нессельроде отправлен в отставку, а его место должен занять князь Александр Горчаков, который не станет угождать всем[108], что только что, в марте, прошло заседание российского Правительствующего Сената, на котором генерал-губернатору Восточной Сибири Муравьеву дали такие полномочия, что он стал основной политической фигурой, представляющей Россию на востоке империи. А это значит, что он любыми средствами будет давить на Китай ради подписания договора о разграничении на его, Муравьева, условиях. И самое печальное, что Англия не может никого противопоставить этому агрессивному деятелю. Остина разоблачили и выслали из страны, а те, кто его прикрывал в Цицикаре, поплатились головой. Теперь в провинции Хэйлунцзян новый губернатор, князь И-Шань, и Муравьев будет с ним вести переговоры, а князь, насколько можно судить по его предыдущим контактам с русскими, благоволит им гораздо больше, чем другим иноплеменникам. И воздействовать на него со стороны невозможно, хотя бы потому, что он тесть богдыхана и к нему не подобраться.

И под угрозой полного разгрома вынудим отказаться от переговоров с Россией по поводу Амура, — победно закончил премьер.

3

В парке шереметевского дворца в Останкине прогуливались два старых друга, два Александра — император и князь Барятинский. Оба высокие, статные, пышноусые, оба — неторопливые, как в разговоре, так и в движении. Они шествовали вдоль решетки, отгораживающей парк скульптур от дороги, ведущей в Отрадное, иногда останавливались возле мраморных изваяний богинь, любуясь идеальными формами мифических женщин и между делом перебрасываясь небольшими, но емкими фразами.

Александр Николаевич вызвал князя на свою коронацию, назначенную на 26 августа, как издревле повелось, в Успенском соборе Кремля. Монаршая чета прибыла в Первопрестольную специальным поездом за неделю до коронации и пока отдыхала, одновременно говея[109]. Выбор для отдыха усадьбы Останкино явился знаком особого расположения императора к знаменитому благотворителю — графу Дмитрию Николаевичу Шереметеву, кстати сказать, сыну крепостной актрисы Прасковьи Ковалевой-Жемчуговой и графа Николая Петровича.

— Ну, как у тебя, Саша, складывается дело в Кавказской армии? — Император так заинтересовался «Дианой-охотницей», что даже обошел ее со всех сторон.

Князь, наблюдая за ним, ухмыльнулся в усы:

— С Милютиным — хорошо. Лучше, чем было без него. — Генерал Дмитрий Алексеевич Милютин по просьбе князя был назначен исправляющим дела начальника Главного штаба Кавказской армии. — А что, ваше величество, эта девица вам кого-то напоминает?

— Кажется, она и тебе кого-то должна напоминать. Даже больше, чем мне, — с сарказмом парировал самодержец.

Барятинский вгляделся внимательнее в профиль языческой богини.

— А ведь и верно, — протянул он, покачав головой. — Какой острый глаз, ваше величество! И какая память! Всего две встречи — одна на балу, а вторая наверняка в полумраке, — и так помнятся!

— Ты-то с ней сколько якшался, а не вспомнил. Так что не ерничай, — осадил князя Александр Николаевич. — Да и генералу от инфантерии это не к лицу.

— Запамятовали, ваше величество, — я всего лишь генерал-лейтенант, а лейтенанту все к лицу.

— В день коронации можешь надеть эполеты полного генерала.

— Благодарствуйте, ваше величество! — поклонился князь. — А те, кто по старшинству впереди меня, тоже принарядятся? Там, кажется, Муравьев, который в Сибири, и Суворов, который в Риге?

— Они получат бриллианты к своим «Невским». А с чином могут и подождать. Для тебя чин важнее: ты становишься кавказским наместником и должен внушать аборигенам страх и уважение.

Барятинский стал серьезным:

— Уважение — согласен, а вот насчет страха… Ермолов и иже с ним пытались воздействовать страхом — око за око! — вот и получили мы свою Тридцатилетнюю войну. Нет, мет да Муравьева надежнее и быстрей приводит к результату.

— Что еще за мет да и какого Муравьева? — насторожился император.

— Мет да, какой сегодня пользуюсь я, звучит так: зло и страх возбуждают гордыню, а добро и порядок усмиряют ее. Ей пользовался Муравьев, который в Сибири, когда служил на Кавказе. Я нашел его докладную записку и взял на вооружение.

— Где же она валялась, эта докладная записка? — недовольно спросил Александр Николаевич.

— В бумагах, назначенных к сожжению за ненадобностью, — не скрывая иронии, ответил князь.

— Шкуру надо спустить с того, кто подобные бумаги обрекает на уничтожение. — В голосе императора зазвенел гнев.

— Эх, ваше величество, — тронул его за плечо Барятинский, — умерьте ваш пыл. Россия всегда славилась разгильдяйством и недоверием к своим пророкам. И у нас никогда не найдешь виноватого. Лучше обратим свои взоры вновь на «Охотницу Диану». Она весьма подходит для говения.

— Ты давно с ней расстался? — хмуро спросил царь.

«Расстался» — мягко сказано. Сбежала она от меня, почитай, тому уже пять лет. Сбежала и вещицу одну памятную прихватила.


Ни князю Александру Ивановичу, ни, тем более, российскому императору и в голову не могло прийти, что в это самое время «охотница Диана», сиречь Хелен Эбер, беседовала с министром уделов и заведующим Кабинетом Его Величества Львом Алексеевичем Перовским. Аудиенцию ей устроил товарищ министра иностранных дел Сенявин. Графиня Эбер обратилась к графу Перовскому как к шефу Академии художеств и Комиссии по исследованию древностей с предложением создать в России просветительско-образовательную группу для студентов и всех любителей археологии под эгидой Общества лондонских антиквариев, имеющего уже полуторастолетнюю историю. Графиня явилась на прием не с пустыми руками, она преподнесла Льву Алексеевичу два презента: портрет «Неизвестной» работы академика акварельной живописи Владимира Гау и обломок песчаника с выцарапанным на нем животным с ветвистыми рогами.

— Этот наскальный рисунок найден в Забайкалье, на берегу реки Аргунь, — на чистом русском языке пояснила графиня. — Наши ученые считают, что рисунку несколько тысяч лет, и он представляет собой исключительную ценность. Тот край надо тщательно изучить, чем и займется предлагаемая группа.

Лев Алексеевич, открытая душа, потрясенный уникальным археологическим подарком, кроме согласного кивания в ответ, вкупе с любовным оглаживанием камня, ничего вразумительного не произнес. Но, несколько успокоившись, взял в руки портрет и вгляделся в тонкие черты милого открытого лица:

— Кого-то она мне напоминает… Скорее всего, супругу генерал-губернатора Муравьева. Правда, еще очень молодую. Очень похожа! Очень!! Хотя… кто это на самом деле, можно выяснить у самого академика. Благодарю вас, графиня, просто не хватает слов, чтобы выразить вам признательность…

— Так я смею надеяться, милый граф, на ваше содействие нашему проекту? — обольстительно проворковала гостья, подавая руку.

— Все, что в моих силах… — Лев Алексеевич встал и поцеловал обтянутую тонкой белой перчаткой тыльную сторону маленькой узкой ладони.

Не знал старый граф, что визит очаровательной молодой англичанки был прологом новой многоходовой операции Пальмерстона, направленной против России в лице ее самодержца. Операция эта потрясет Россию первыми террористическими актами, а развитие ее приведет к тому, что внучатая племянница графа Софья Перовская возглавит роковое покушение на императора 1 марта 1881 года и закончит свои дни на виселице вместе с четырьмя подельниками.

Глава 13

1

В течение весны и лета 1856 года Муравьева беспокоили три вопроса. Они следовали по цепочке, но и переплетались между собой и были взаимозависимы.

Во-первых, третий сплав.

Дела требовали срочного выезда генерал-губернатора в столицу, но до него дошли тревожные слухи о том, что китайцы не намерены в этот раз пропускать русских по Амуру и якобы даже готовы применить силу. Николай Николаевич действовал, как всегда, решительно. В Ургу немедленно был отправлен Михаил Волконский с предписанием от имени главнокомандующего войсками Восточной Сибири выразить самое дружеское расположение амбаню Бейсэ лично, а через него — богдыхану и всему Дайцинскому государству, а насчет русских войск — если спросят — рассказать, что огромные силы собираются со всей Сибири, но с единственной целью — защитить владения России и в случае надобности помочь китайскому правительству против английской и любой другой агрессии. При этом главная задача Михаила Сергеевича — выяснить всё про намерения китайской стороны в отношении сплава. Результаты не отправлять почтой, а по-курьерски доставить лично в Петербург.

Одновременно генерал возложил на полковника Корсакова обязанности действительно готовить войска, в первую очередь — к отправке в низовья Амура, но и — при необходимости прорыва по Амуру — к решительным действиям.

Следует сказать, что Волконский снова, как и в случаях борьбы с холерой, командировки на Аянский тракт и организации переселенцев, доказал свою надежность в качестве чиновника особых поручений. Взяв с собой переводчика Шишмарева, человека опытного и имеющего на китайской стороне обширные личные связи, а также несколько казаков, Михаил Сергеевич, несмотря на глубокие снега, добрался до Урги и был принят амбанем Бейсэ, с которым имел долгую доверительную беседу. Амбань Бейсэ, монгольский князь Дилека-Дарджи, воспитывался вместе с богдыханом и, видимо, поэтому имел большое влияние при дворе, особенно по вопросам границы с Россией. Князь благосклонно принял устное послание генерал-губернатора и подарки (ими снабдил Волконского новый градоначальник Кяхты Деспот-Зенович) и весьма живо интересовался действиями России — Восточной войной, обороной Петропавловска, защитой побережья Татарского пролива. Он оценил два русских сплава как содействие укреплению доверия между соседями, однако уклонился от ответа на вопрос об отношении к третьему сплаву. Тем не менее его секретарь Тотти, начальник почтового округа Тусулакчи и другие чиновники дали понять, что сплаву для войны с Англией и Францией Китай препятствовать не будет, а Шишмарев через купечество и монгольское духовенство выяснил, что никаких военных приготовлений вообще не предполагается.

С этими сведениями Волконский помчался в Петербург. Поездка в столицу оказалась исключительно важной: в честь своей коронации Александр II помиловал государственных преступников, в том числе декабристов: Николай Николаевич решил немедленно отправить эту счастливую весть в Сибирь, и молодой Волконский оказался тут как нельзя кстати. Михаил ринулся в Иркутск (с заездом по пути во все места, где на поселении находились бывшие каторжане), даже не зная о том, что через три дня после его отъезда царь возвратит ему княжеский титул.


Второй вопрос — возвращение войск с Нижнего Амура в Забайкалье в связи с окончанием войны. Им на смену с третьим сплавом должны прийти свежие части, правда, уже не в таком количестве, ибо содержать там большие воинские соединения, пока не налажено регулярное пароходное сообщение по Амуру, слишком накладно. Вернуться в Забайкалье следовало 13-му и 14-му линейным батальонам и казакам; 15-й батальон оставался в низовьях на постоянную службу и вливался в состав 48-го флотского экипажа. Приказ о возвращении Муравьев отправил Корсакову с новым адъютантом подполковником Александром Антоновичем Моллером[110], а в личном письме двоюродному брату писал о необходимости начать организацию будущего Амурского казачьего войска и для начала сформировать отряд под началом войскового старшины Хилковского, из состава которого во время сплава основать шесть постов — Кутомандскиий, Кумарский, Усть-Зейский, Бурейский, напротив устья Сунгари и возле устья Уссури.

Очень важным генерал считал обеспечить возврат войск продовольствием, а для этого приказал Корсакову поручить подполковнику Буссе устройство складов по пути следования солдат и казаков вверх по Амуру. Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает: двух обстоятельств не могли учесть ни сам Муравьев, ни Корсаков, ни Буссе — большой и ранний паводок на Амуре в результате муссонных дождей и большие и ранние холода с последующими обильными снегопадами. Эти обстоятельства вкупе с обычным русским разгильдяйством, которого всегда хватает в большом и серьезном деле, вкупе с тифом и простудами привели к гибели около 200 солдат и офицеров на 3000-верстном пути по безлюдной пустыне, вначале залитой водой, а потом заваленной снегом. Склады с продовольствием, рассчитанным на определенную заранее длительность переходов, оказывались порой недосягаемыми из-за слишком медленного движения: против быстрого течения лодки тянули бичевой, продираясь через непроходимые заросли по пояс, а то и по грудь в воде, порой заходя в незамеченные устья притоков и вынужденно возвращаясь обратно; невозможность согреться и просушить одежду быстро приводила к горячке и выходу людей из строя — все это изо дня в день тормозило продвижение партий. Когда по реке пошла шуга, пришлось долго ждать ледостава, а потом ладить санки и идти с грузом сквозь метели… Последнему отряду, под началом подполковника Облеухова, особенно не повезло. Не повезло главным образом с командиром. Корсаков приказал ему сплавиться и вернуться за одну навигацию, но отряд прибыл в Мариинский лишь 17 июля. Казакевич предлагал Облеухову перезимовать с отрядом в Мариинском, но рьяный подполковник, не дав подчиненным отдохнуть и набраться сил, уже через неделю двинулся обратно. И… застрял в пути на четыре месяца. Только в ноябре, претерпев жесточайшие лишения и огромные потери, солдаты добрались до родных мест. Но, если бы не помощь китайцев с правого берега, если бы не Скобельцын, благополучно прошедший с первой партией казаков и пославший из Усть-Стрелки людей на выручку отстающих, если бы наконец не баржа с мукой, брошенная Облеуховым на мели по пути в Мариинский, потери могли быть еще больше и мучительней.

Правда, в сравнении с потерями в Севастополе, где в один день порою погибали свыше тысячи человек, гибель двух сотен солдат не столь уж значительна, и, наверное, поэтому никто из начальствующего состава не был наказан. Однако можно сказать, что там люди погибали в бою, под бомбами и пулями, а здесь ничего подобного не было. В то же время нельзя не признать, что природные силы — вода, ветер, мороз и жар солнца могут убивать даже больше, чем снаряды и пули. А для солдата смерть, когда потребуется, — есть часть службы…

И все-таки вопрос оставался: а кому и для чего требовалась смерть этих несчастных и требовалась ли она вообще? Ответа нет. Вернее, он есть, но относится скорее к общим, историко-философским: этот случай — еще один пример в ряду многих и многих, подтверждающий, что в России, пока жив человек, его жизнь ни в грош не ценится, а после смерти — о ком-то можно и погоревать. Во время четвертого сплава Муравьев взял молодого казака Романа Богданова (он его ласково называл Богдашкой) в качестве гребца и отправился на малой лодочке на один из амурских островов, где, по слухам, больше всего полегло солдат из отряда Облеухова. Они ходили по острову, собирали кости непогребенных в одну братскую могилу, потом поставили небольшой крест и долго молились возле него, стоя на коленях и отбивая поклоны.

Муравьев плакал и бормотал:

— Простите, братцы, но моей вины в вашей гибели нет… Простите, ради Христа…

Кончив молиться, генерал встал, вытер слезы и строго сказал:

— Ты, Богдашка, это место запомни, и все, что здесь было, — тоже. Но — никому не рассказывай до самой моей смерти. После — можешь, а прежде — никому ни слова. Такой тебе мой наказ.


Третий вопрос, не дававший Николаю Николаевичу покоя ни днем ни ночью, — переговоры с китайцами.

Сменивший Нессельроде князь Горчаков был совершенно равнодушен к восточным делам — все его мысли занимали проблемы европейские и главная среди них — возвращение России статуса великой державы, который она утратила после Парижского конгресса. Пользуясь безразличием начальства, противники Муравьева в Министерстве иностранных дел, сникшие после отставки Карла Васильевича, вновь подняли головы и начали, как выразился Гончаров, ставить bâtons dans les roues.

Первым делом постарались очернить значение Амура для России. Свою лепту, и немалую, внес в это адмирал Путятин. После подписания договора с Японией, лишенный «Паллады» и «Дианы», он долго возвращался в Россию вверх по Амуру на пароходике «Надежда», насмотрелся на залитые водой острова и донельзя раздраженным тоном рассказывал об этом путешествии императору и генерал-адмиралу.

— Не нужны России эти болота, ваше величество, — рокотал адмирал. — В них можно так завязнуть, что и не выберешься никогда. Муравьев хочет их присоединить — это понятно: тщится остаться в истории продолжателем Пояркова и Хабарова. А что — у России мало земель, что надо лезть черт-те куда? Простите, ваше величество, ваше высочество! В какие-то дебри, Богом забытые, где неделю плывешь — человека не встретишь, даже аборигена!

— Да что же делать, Евфимий Васильевич? — уныло вопросил император. — Три сплава уже прошло, и каждый раз мы заявляем Китаю, что левобережье Амура и земли за Уссури принадлежат России. Я назначил Казакевича военным губернатором новой Приморской области, в которую включена и Камчатка, и Приамурье, и побережье вплоть до Кореи. А теперь что — отдавать?!

— С Китаем никакого договора пока нет, ваше величество. Надо отправить в Пекин опытного дипломата и заключить соглашение, вроде того, что подписали с Японией — о торговле, а вместе с тем и о границах. — Путятин гнул свою линию, зная, что кроме него в Китай посылать некого: только у него был уже опыт дипломатии на Востоке. — Левый берег можно оставить за нами.

— Нижний Амур отдавать нельзя, — сказал Константин Николаевич, без единого замечания выслушавший рассказ адмирала. С некоторых пор он стал вести все дела, связанные с Востоком. — Невельской столько трудов положил на его изучение! Он считает край богатейшим.

— Невельской и Завойко уже покинули Амур, — хмуро заметил император. Он не знал, как поступить, и это его раздражало. — Что бы им было не заняться колонизацией?

Они уже выслужили свои сроки, — возразил генерал-адмирал. — Невельской — полтора, а Завойко — так вообще целых три! Но полтора Невельского стоят трех завойковских! Надо же и о семьях подумать.

— Подумать следует и нам. — Император повернулся к Путятину. — Спасибо, Евфимий Васильевич, за информацию. Мы ее учтем.

Раздосадованный этим разговором, Константин Николаевич настолько охладел к амурскому вопросу, что разрешил «Морскому сборнику» печатать статьи, резко критические по отношению к присоединению Приамурья и Муравьеву лично.

Николаю Николаевичу пришлось пустить в ход перед императором и генерал-адмиралом все свое красноречие, чтобы защитить Амур, но критику печатать не перестали йот переговоров с Китаем его отодвинули. Вернее сказать, «заморозили» сами переговоры до следующего года. В 1857-м намеревались послать дипломатическую миссию с функциями посольства с целью заключения договора. Послом, разумеется, должен был стать адмирал Путятин.

Решение это возмутило Николая Николаевича, который считал вопрос о разграничении своей прерогативой, поскольку положил на это немало сил и времени, но он смолчал, опершись на мнение главы русской православной миссии в Пекине архимандрита Палладия. Палладий писал, что поднимать в Пекине сейчас вопрос о разграничении абсолютно бесполезно: китайское правительство боится, что, уступив России Амур, оно даст повод другим государствам добиваться для себя каких-либо привилегий. Зная, как любят китайские чиновники откладывать в долгий ящик порою даже важнейшие дела, Муравьев нисколько не сомневался, что и путятинская миссия затянется на неопределенное время; причем он был убежден, что разграничением надо заниматься непосредственно на границе, а не в столицах, и что-то ему подсказывало, что это дело вернется к нему.

Однако сразу после коронации Александра II произошло событие, которое едва не погубило все замыслы и предположения. Не случайно князь Барятинский, узнав о своем производстве в генералы от инфантерии, напомнил императору о старшинстве Муравьева и князя Суворова. Генерал-лейтенанты не стерпели того, что их обошли чином, и, будучи оба генерал-губернаторами, подали в отставку. Князь Александр Аркадьевич, встретив Николая Николаевича в приемной императора, после приветствия сказал в своей обычной язвительной манере:

— Мы с вами стали жертвами нежной дружбы, Муравьев. Как поется у Бетховена: «За друга готов я пить воду, да жаль, что с воды меня рвет». Не знаю, как вы, а я чувствую себя оборванцем.

Суворова в высшем свете хорошо знали как человека, острого и злого на язык, поэтому, наверное, на его дерзость на обратили внимания, тем более что в отставку он не вышел.

А Николай Николаевич усмотрел в действии царя лишение доверия, которым очень дорожил. Он всегда считал и не раз писал в письмах родным братьям и Корсакову, что без доверия государя не видит смысла в своем генерал-губернаторстве.

— Дело не в чинах и орденах, как таковых, — говорил он в кругу близких людей, — но именно они свидетельствуют окружающим о том, что государь одобряет исполнение мною долга перед ним и Отечеством.

Свое заявление об отставке Николай Николаевич направил государю, но оно попало в руки великого князя, и тот уговорил генерала отказаться от пагубного для его положения намерения. Константин Николаевич был довольно наблюдательным человеком и, несмотря на свою молодость, успел изучить тонкости натуры Муравьева. А потому основным доводом убеждения избрал не тщеславие или честолюбие, не заботу о личном благополучии, а любовь генерала к Престолу и Отечеству. Должно быть, от отца своего, Николая Павловича, воспринял он как духовную опору стихотворение Гавриила Державина «Вельможа», а может быть, знал достоверно, что Муравьев весьма его чтит, но, исчерпав обычные аргументы, напомнил генералу бессмертные строки:

Вельможу должны составлять

Ум здравый, сердце просвещенно;

Собой пример он должен дать,

Что звание его священно,

Что он орудье власти есть,

Подпора царственного зданья;

Вся мысль его, слова, деянья

Должны быть — польза, слава, честь.

Читая их, великий князь вдруг увидел, как повлажнели глаза генерала.

— Я остаюсь, сказал Муравьев. — Но у меня имеется просьба, ваше императорское высочество. Так или иначе, срок моего пребывания на посту генерал-губернатора окончится, и я не хочу, чтобы главное дело моей жизни попало в равнодушные руки.

— У вас есть кто-то на примете? — поднял брови генерал-адмирал.

— Да. Уже несколько лет я постепенно ввожу в круг моих занятий полковника Корсакова, начальника Забайкальской области…

— Знаю, знаю, перебил Константин Николаевич. — Это он в 54-м привозил донесение о первом сплаве. Толковый офицер!

— Очень толковый и — полный мой единомышленник. Он в курсе всех дел и, если что со мной случится, всегда готов принять на себя обязанности. А главное, для него «польза, слава, честь» — не пустые слова.

— А что же Венцель, который в ваше отсутствие всегда исправляет дела генерал-губернатора.

— Карл Карлович — отличный заместитель! Исключительно надежен! Но он всего лишь исполнитель, а Корсаков…

— Я вас понял, Николай Николаевич, — снова перебил великий князь. — Извините мою неучтивость, но я спешу к государю. А с Корсаковым продолжайте идти прежним курсом. И знаете что? Он, если не ошибаюсь, второй год наказный атаман Забайкальского войска — пора бы и на генерала представлять.

— Я представил и буду счастлив, если государь утвердит представление.

— Я замолвлю за него.

2

Китайцы не пропустили посольство Путятина сухим путем. Адмиралу пришлось сплавляться по Амуру, а в Николаевске (так стал называться центр новой, Приморской области) он со всем своим сопровождением пересел на военный пароходо-корвет «Америка», закупленный в США вместе с двумя железными речными пароходами капитаном первого ранга, а теперь уже контр-адмиралом Казакевичем, и отправился в Китай морским путем.

Посол потребовал, чтобы кораблем его командовал кто-то из лучших морских офицеров, и выбор Муравьева пал на капитан-лейтенанта Чихачева.

Николай Матвеевич, герой Амурской экспедиции, любимец Невельского, успел после нее послужить командиром корвета «Оливуца» и начальником штаба Сибирской флотилии, а также принять участие в третьем сплаве. Генерал-губернатору он был хорошо знаком, и Николай Николаевич с легким сердцем доверил ему это специальное плавание.

Муравьев вообще оказывал Путятину подчеркнутое уважение и содействие. Потому как совсем не хотел, чтобы кто-то подумал, будто он из ревности препятствует послу в его миссии. Специальным письмом к Корсакову генерал приказал, чтобы начальники с ординарцами являлись представиться адмиралу, а сам с большим пиететом проводил его по Амуру до Айгуна.

Генерал был более чем уверен, что с посольством ничего положительного не выйдет, и всю весну писал Корсакову в Читу, чтобы тот готовил войска на случай военного давления на цинское правительство, которое чувствовало себя весьма неустойчиво. Он даже не исключал падения правящей династии и отделения от Китая Монголии и Маньчжурии с превращением их в самостоятельные княжества под покровительством России. Вторжение в Китай Муравьев предполагал вести тремя отрядами — один направить через Кяхту на Ургу, второй десантировать с Усть-Зейского поста в Айгун и далее двигать его по хорошей дороге в глубину Маньчжурии, третий, конный, перебросить через Аргунь из Цурухайтуя на Кайлар и Чигиляр. Он всегда помнил слова покойного императора, один на один вполголоса сказанные ему в 1853 году: «Китайцы должны исполнять справедливые наши требования, а если не захотят, то у тебя теперь есть войско, и мы можем их заставить». Однако вслед за тем вслух было заявлено о том, чтобы на Амуре военным порохом не пахло, поэтому генерал надеялся, что Пекин все-таки преодолеет свое упрямство и согласится на предложения России. Надежда подкреплялась тем, что китайцы, хотя и не давали письменного ответа, но и не препятствовали ни словом, ни делом тому, что русские плавали по Амуру вверх и вниз, перевозили войска и переселенцев и, как говорится, явочным порядком занимали левый берег. До Муравьева доходили сведения, что китайские чиновники очень боятся его гнева, полагая, что этот русский генерал способен на любые действия, и он исподволь начал пользоваться сложившейся ситуацией.

Сформировав от Усть-Стрелки до Хинганских Ворот первое отделение Амурской линии, он дал следующие указания временному ее начальнику Хилковскому: во-первых, сохранять с властями Айгуна дружеские отношения, наносить им визиты и принимать их с соответствующими почестями; во-вторых, ни в коем случае не обижать простое население, при этом объявить жителям левого берега, что с новой навигацией они станут подданными России, поэтому, кто не желает, должен заблаговременно переселиться на китайскую сторону. Но вместе с тем следует внимательно наблюдать, не ведутся ли на правом берегу военные приготовления, и при малейшем проявлении недружелюбия или появлении войск высадить десант, всех разоружить и расположиться в городе с войсками и артиллерией, объяснив китайцам, что действия эти совершаются по воле русского царя, а если они чем-то недовольны — пусть жалуются генерал-губернатору Муравьеву в Иркутск или Правительствующему Сенату в Санкт-Петербург. Начальник линии просто выполняет приказ.

Особо генерал подчеркнул, чтобы уходящие на правый берег жители за свои дома не беспокоились: все будет в целости и сохранности. В них поселятся казачьи семьи, а следующей весной за эти дома бывшим хозяевам будут уплачены хорошие деньги.

Проводив посланника-адмирала, Николай Николаевич вернулся в сопровождении войскового старшины Хилковского, недавно назначенного старшим адъютантом поручика Венюкова и переводчика Шишмарева в Усть-Зейский пост и тут же отправился осматривать окрестности. Он хотел выбрать место для будущего города. Слегка холмистая расширяющаяся от стрелки между Амуром и полноводной Зеей равнина, кое-где поросшая лесом, ему понравилась.

— Что скажешь, Николай Иванович? — спрашивал он Хилковского, плотного 45-летнего казака с хитрыми глазами, по которым сразу было видно, что человек себе на уме. — Ты у нас главный оценщик пригодности земель.

— Да какой я главный? — отнекивался тот. — Может, чуток кумекаю, но и только. От себя могу сказать: городу тут будет просторно, и улицы легко располагать линиями: одни вдоль Амура, а поперешные вдоль Зеи.

— Ваше превосходительство, дозвольте слово сказать? — вмешался командир Усть-Зейского поста сотник Травин, принимавший участие в рекогносцировке. Излишне полный, он еле поспевал за быстро шагавшим генералом, то и дело останавливался, снимая папаху и вытирая заметную лысину фуляровым платком, а потом бегом догонял остальных. Вот и сейчас присоединился к группе как раз на словах Хилковского.

Генерал поворотился к нему с выжидательно-кислым выражением лица. Он был недоволен сотником: будучи оставлен в зиму при продовольственном складе для поддержания возвращающихся войск, Травин потерял 29 человек из своей сотни. Умерли они, разумеется, не от голода тиф, цинга и горячка, сырые землянки (поблизости не было подходящего для строительства леса), нехватка лекарств косили людей одного за другим. Пожилой, опытный сотник, если и был в том виноват, то в малой степени (гораздо большая доля вины ложилась на подполковника Буссе, отвечавшего за обеспечение постов всем необходимым), но такова уж была натура генерала — ему нужно было быстро найти виноватого, чтобы излить на него свой гнев, а кроме Травина никого подходящего не было. Ему и досталось.

Впрочем, основание для начальственного разноса не надо было искать: оно было, что говорится, на виду. В Усть-Зейском посту не было ни часовни (не говоря уже о церкви), ни священника, чтобы предать умерших земле по христианскому обряду. С наступлением весны, как надеялся Травин, пост посетит священник и отпоет покойных, а пока их складывали в опустевшем промороженном складе. В первой партии сплава священник, конечно, был, и всех неупокоенных похоронили, как полагается, но раздраженный генерал припомнил сотнику этот склад с трупами.

Отголоски генеральского гнева чувствовались и сейчас.

— У прошлом годе в летний паводок подтопление было, — пояснил Травин. — Дома надо на рёлке[111] ставить.

— «У прошлом годе», — почему-то передразнил Муравьев, — понятно. А в этом?

— В этом пока не было. Так же ж еще июнь…

— Наверно, и китайцы тут не селились из-за наводнений, — подал свой голос поручик Венюков. Шишмарев в разговоре не участвовал.

— Эх, жаль, Скобельцына с нами нет, — вздохнул генерал. — Вот он все знает… Ладно, — оборвал он себя, — город нужен как раз против Айгуна, значит, город будет. А пока оснуем станицу. Хилковский и Травин, вот вам мой приказ. А ты, поручик, записывай. Во второй партии сплава идут переселенцы, по большей части казаки. Разрешаю семей двадцать оставить, с выделением им всего необходимого из переселенческого запаса. Немедленно найти подходящий для строительства лес — не может быть, чтобы его не было, — и до зимы тут должны стоять избы для семейных и казарма для холостых казаков. Кстати, Травин, холостых много?

— Да почти все, ваше превосходительство, вытянулся сотник.

— Эт-то хорошо! — Муравьев прошелся перед офицерами. — На первом сплаве один хороший человек, ныне, к сожалению, покойный, — генерал перекрестился, за ним перекрестились остальные, — подсказал мне интересную мысль: направить на новые поселения молодых каторжанок, которые на постах могут быть прачками, стряпухами, поломойками, а с кем из казаков слюбятся — так и замуж могут выйти, и тогда срок каторги с них снимается.

— Ничего себе! — изумился поручик Венюков. — Так их мигом разберут!

— Вот и пусть разбирают. В третьей партии сплава идет баржа или павозок, точно не знаю, с шестью десятками таких молодух. Так сказать, первопроходицы. Ваша задача, господа офицеры, проследить, чтобы не было борделя. Пары сложатся — пожалуйста, а борделя на посту быть не должно!

3

Посольство Путятина застряло в Печелийском заливе Желтого моря, перед фортами Дагу большого города Тяньцзиня, считающегося «воротами Пекина». Китайцы объявили, что послу в столице делать нечего. Трибунал внешних сношений в листе Правительствующему Сенату России пояснил, что предмета для переговоров нет, поскольку граница между Дайцинской и Российской империями от реки Горбицы до Удского края определена на вечные времена, а о неразграниченной территории следует договариваться на месте, а не в Пекине. Кроме того, Трибунал выразил Сенату свое негодование самоуправством генерал-губернатора Муравьева, который под видом защиты устья Амура от англичан занимается заселением Левобережья.

Адмирал пытался жаловаться, что его встречают не так, как положено принимать послов, на что китайцы опять же отписали, что в Тяньцзине посольство никто не ждал по той причине, что место встречи предварительно не было оговорено, что все совещания о важных делах проводятся в пунктах проезда через границу, а Тяньцзинь таковым пунктом не является. Однако из уважения к высокому сану посланника и учитывая, что он прибыл впервые и издалека, Трибунал дает указание гражданским и военным чиновникам лично проводить его по морскому берегу во исполнение законов гостеприимства, но при повторении подобного прибытия никакого сношения с посланником не будет.

Переписка шла почти все лето; Путятин за это время сплавал в Шанхай. С октября 1856 года на юге Китая шли бои — разгоралась вторая опиумная война; Англия и Франция требовали от Пекина права на неограниченную торговлю, открытие портов и допущение постоянных послов в Пекин. Китайское правительство было в полном расстройстве, и казалось странным столь решительное его поведение по отношению к российскому посланнику. Еще более странной выглядела попытка оказать давление на Муравьева, «пристыдить» его за то, что он коварно нарушает двухсотлетнюю дружбу двух государств. Джангин города Сахалян-Ула Фуль Хунга, всегда выказывавший расположение к русским и лично к генералу, посылавший помощь бедствующим солдатам Облеухова, вдруг прислал гонца с пакетом в Усть-Зейский пост, где Муравьев обосновался на все лето.

— «…вы завладеваете насильственно местами серединного государства, — переводил Шишмарев послание джангина, — и, как кажется, вовсе не для отражения англичан, и кажется, на то нет повеления вашего императора… люди здешние крепкого сложения и надменны, к спорам и дракам охотники, и поэтому вам следует пораньше возвратить всех людей и поддержать этим дружеское согласие с нами… Просим тебя, генерал-губернатор, тщательно размысливши высокими мыслями твоими, не разрушать доброго согласия двух государств, но, разъяснивши настоящее истинное дело, написать лист на маньчжурском языке, по рассмотрении которого мы бы посоветовались и решили, и тем избавили бы от хлопот и беспокойства войско двух государств».

— Это писал не Фуль Хунга, — решительно сказал Николай Николаевич, выслушав перевод. И тут же задумался: — Впрочем… могли и заставить: джангин — лицо подневольное.

— А вы обратили внимание, ваше превосходительство, — заметил Венюков, — что он намекает на военные действия?

— Разумеется, обратил. Но это неважно. У них силенки маловато. Да мне кажется, никаких действий и не будет, если они сами сдуру не начнут. А на письмо надо ответить.

«Из вашего листа, уважаемый джангин, — писал генерал-губернатор, — я усмотрел, что ургинскому, айгунскому и чигиринскому амбаням неизвестна моя переписка с Высоким Трибуналом, которая ведется уже три года. Наш Великий Государь поручил мне вести переговоры по размежеванию границ, о чем российский Правительствующий Сенат своевременно известил Высокий Трибунал. Я в своих письмах неоднократно высказывал предложения России по разграничению и со стороны Высокого Трибунала не получал никаких возражений. Когда же в нынешнем году, по Высочайшей воле нашего Великого Государя, послан был в Пекин посланник, то он Трибуналом туда пропущен не был под тем предлогом, что будто бы нет предмета для переговоров. Поэтому я не считаю себя вправе принять ваш лист и вынужден его возвратить… По дружественным же отношениям обоих государств прошу вас обращаться со всеми словесными объяснениями к г. Языкову, назначенному на Усть-Зею и по всему левому берегу Амура начальником, равностепенным с амбанем. Письменных же листов он принимать от вас не сможет, ибо не имеет при себе переводчика, который бы умел читать и писать».

Отправив эту отповедь Фуль Хунге, а по сути, ближайшим к Усть-Зее амбаням, Муравьев вернулся в Иркутск. Он желал съездить за границу для поправки здоровья, но, главным образом, чтобы повидаться с Екатериной Николаевной, по которой болезненно скучал. В прошлом году, выбрав время до коронации императора, Муравьевы уехали в Мариенбад. В Москву Николай Николаевич вернулся один: Екатерина Николаевна отправилась в По. На ее здоровье сказались длительные недомогания, усугубленные путешествиями и климатом Сибири, — во Франции она чувствовала себя несравнимо лучше.

— Не получилось из меня сибирячки, — грустно улыбнулась Катрин при расставании. — Ну, ты меня там, пожалуйста, не забывай. Приезжай, как только сможешь. — И всхлипнула, припав к его плечу.

Николай Николаевич крепко обнял ее и, понимая, что любые слова утешения будут звучать фальшиво, все же сказал:

— Жди. Приеду и привезу тебе что-нибудь сибирское.

И вот теперь у него был для нее весьма приятный «сибирский» сюрприз, даже больше — амурский. Его преподнесли ему для передачи супруге казаки-переселенцы новой станицы, основанной у самого входа в Хинганские Ворота.


В Петербурге Муравьев пробыл ровно столько, сколько потребовалось для оформления выезда на лечение. Из Парижа он устремился на юг, к Тулузе, откуда поезд по недавно открытой линии ходил до Тарба. А от Тарба до По надо было ехать в дилижансе.

«Какое же это все-таки чудо — железные дороги! — думал Николай Николаевич, сидя в купе на мягком диване и покуривая сигариллу. — Как их не хватает в Сибири! И почему правительство наше такое неумное? Тратят миллионы черт-те на что, а на важнейшее предприятие, видите ли, нет денег!»

Дело в том, что он в очередной раз (уж и не помнил, в какой по счету) подал докладную записку о необходимости железной дороги для сибирских расстояний и в очередной раз получил отказ. А она, как воздух, нужна торговле, промыслам, почтовой связи, армии, наконец! Ну, ладно, зимнюю почту по Амуру нынче наладят, оптический телеграф Казакевич поставить обещал, но железная дорога — это… — Муравьев вздохнул, — железная дорога! На века и никакой распутицы! Вон как в Европе и в Америке за нее ухватились! Да разве сумел бы он в считаные дни добраться из Варшавы до Тулузы и Тарба?!

Тут мысли его перескочили на предстоящую встречу с Катрин. «Боже мой, уже целый год прошел, как мы расстались! Как же мне тебя не хватает, девочка моя! От скольких ошибок ты меня удержала, сколько человек спасла от моего порой неправедного гнева! А люди помнят твое заступничество, справляются о твоем здоровье — это многого стоит! Да простит меня государь за мой обман, за то, что поехал не на воды, а к любимой жене!»

Генерал вздохнул и вернулся к просмотру свежих газет, купленных на парижском вокзале Монпарнасе. И вдруг взгляд его зацепился за знакомую фамилию в криминальной хронике. «Вчера поздно вечером на пороге своего дома на Елисейских Полях, — написал репортер под инициалами DJ, — выстрелом из пистолета был убит шеф «Сюртэ Женераль» виконт Артюр де Лавалье. Убийца бесследно скрылся. Единственная случайная свидетельница утверждает, что это был высокий чернобородый мужчина в широкополой шляпе, закрывавшей лицо, и свободном темном плаще, истинный цвет которого в свете газового фонаря определить невозможно. Полиция предполагает, что убийцей мог быть кто-либо из республиканцев, к преследованию которых шеф «Сюртэ Женераль» имел прямое отношение».

Вот еще один сюрприз для Катрин, весело подумал Муравьев. Как у нас говорят: «Сколько веревочке ни виться, а конец, все одно, придет».

Он предполагал, что Катрин обрадует это печальное известие, но не ожидал, что до такой степени: жена ахнула, всплеснула руками и повисла на шее мужа, целуя его и даже, кажется, повизгивая от переполнивших ее чувств.

— Так ему, мерзавцу, и надо! — заявила она, отпустив наконец полузадушенного супруга и победно оглядела замерших в недоумении родителей.

— Интересно, чем тебе досадил этот бедный виконт? — поинтересовалась Жозефина де Ришмон.

— Да, да, мы сгораем от любопытства, — подтвердил Жерар.

— Можно сказать? — обернулась к мужу Катрин. Он кивнул: теперь можно. Она набрала воздуху и выпалила: — Так вот, дорогие супруги де Ришмон, ваша дочь была шпионкой!

— Что?! — ахнула Жозефина. — Как шпионкой?! Чьей шпионкой?!

Жерар как старый воин воспринял известие гораздо спокойнее.

Он быстро сопоставил информацию:

— Тебя завербовал этот Лавалье? Шпионить за мужем? — Катрин кивнула. Жерар расхохотался. — О-о, милая девочка, да девять жен из десяти шпионят за мужьями безо всякой вербовки. Просто ради удовольствия!

— Ты считаешь, что я за тобой шпионю? — возмутилась Жозефина.

— Что ты, что ты, дорогая! Ты у меня как раз десятая!

— Я — десятая?!

Жозефина угрожающе двинулась на мужа, тот захохотал, отступая, и они оба скрылись в соседней комнате.

— Какие деликатные у тебя родители, — шепнул Муравьев, привлекая в объятья жену. Они поцеловались долгим поцелуем; с трудом оторвавшись, он сказал: — А у меня, Катюша, для тебя еще один сюрприз. Амурский.

— Амурский?! Так давай его поскорей сюда! Я сгораю от нетерпения!

— М-м-м… как бы его преподнести?.. — Он прошелся по комнате, предвкушая удовольствие. — Ну, ладно, скажу как есть… На Амуре появилась первая станица, называется — Екатерино-Никольская. Казаки-переселенцы назвали ее в твою честь, — торжественным тоном объявил Николай Николаевич.

— Ну да, — не поверила она. — Это ты назвал.

— Честное благородное, я ни при чем. Они сами. По имени-отчеству.

Катрин покачала головой и вдруг заявила:

— Нет! По имени-отчеству станица была бы Екатерино-Николаевская. Это нам обоим оказали честь — Екатерине и Николя! Потому и Екатерино-Никольская, вот!

Николай Николаевич засмеялся:

— Не знаю, не знаю, но ты теперь уж точно стала сибирячкой-амурочкой! И останешься ею навсегда!

— Лучше останемся вместе!


А вот оставаться вместе в шато Ришмон д'Адур им довелось недолго. Из Петербурга примчался нарочный: Муравьева срочно вызывал император.

— Как вы меня нашли? — изумился генерал. — Я же должен быть на водах.

— Его императорское высочество, когда передавал высочайшее указание, махнул рукой и сказал: ищите его в По, он наверняка у жены.

Муравьев только рассмеялся и покачал головой.

Вызвали его из-за обострения отношений с Китаем. Трибунал внешних сношений один за другим прислал несколько листов — снова с жалобами на своевольство генерал-губернатора Муравьева, который заселяет Амур, невзирая на протесты местных властей и нарушая своими действиями 200-летнюю дружбу. Одновременно Путятин, отчаявшись прорваться в Пекин, обозленный и расстроенный своим провалом, представил доклад, предлагая свернуть кяхтинскую торговлю, чтобы порушить уверенность китайских властей в ее необходимости для России: мол, в этой уверенности кроется причина неудач его миссии. Кроме того, адмирал извещал, что богдыхан издал указ о недопущении русских на Амур, поэтому надо последовать примеру англичан, блокировавших устья рек возле Кантона, и перекрыть оба устья реки Байхэ (она ведет к Пекину) до тех пор, пока китайское правительство не пришлет уполномоченного на переговоры министра. Если же, заключал незадачливый посланник, Англия и Франция перенесут военные действия на север Китая, следует способствовать им нашими морскими силами. Другого пути для решения российских задач нет.

— Он что, с ума сошел? — поразился Константин Николаевич. — Предлагает ввязаться в новую войну, к тому же на стороне наших противников!

Они сидели вчетвером в рабочем кабинете Николая Павловича — Александр II, генерал-адмирал, канцлер Горчаков и генерал-губернатор. Горчаков прочитал вслух послание Путятина и молча ждал реакции государя. Император на восклицание брата ничего не сказал, он обратился к Муравьеву:

— А вы что думаете, Николай Николаевич? — Генерал встал, но царь махнул рукой: сидите, сидите, — и он снова опустился на место.

— Я думаю, ваше величество, что предложения адмирала Путятина лишь на руку китайскому правительству, так как мы бы сами прервали сношения с Китаем, а его вполне устраивает неопределенность статус-кво. Мое мнение: не обращать внимания на их жалобы и выпады и продолжать заселение Амура, ибо только заселенность края утверждает наши права на него. Не будем заселять мы заселят китайцы: у них народу хватит!

— Резонно. Весьма резонно, — задумчиво отметил император. А что скажете вы, Александр Михайлович?

— Вы знаете мою позицию, ваше величество, — отвечал Горчаков. — Я считаю: Россия — европейское государство и должна прислушиваться к Западу. Наше будущее — с Европой.

— А что же тогда Европа, в лице великих держав, Англии и Франции, так рвется на Восток? — вмешался великий князь. Горчаков пожал плечами. Великий князь понял его движение: канцлер полагал, что это и так известно, — и продолжил возбужденно: — Россия — тоже великая держава, а Восток — ее окраина. Мы должны быть на нем хозяевами!

— Хорошо. Так и поступим, — заключил император. — Продолжайте заселение, Николай Николаевич. А Путятина назначим командующим Тихоокеанской эскадрой и комиссаром — пусть приглядывает за поведением англичан и французов. Только что нам ответить китайцам? А, Александр Михайлович?

— Напишем, что посылали для переговоров полномочного представителя графа Путятина, который, не дождавшись надлежащего приема, отправился на встречу прибывающей из России флотилии. Припугнем слегка, на всякий случай, — счел нужным пояснить Горчаков. — А сам генерал Муравьев вызван в столицу к государю для инструкций, как ему переговариваться и как действовать на границе.

— Сам генерал? — переспросил, тонко улыбаясь, император.

— Палладий писал: они Муравьева боятся, и это выделение их напугает еще больше.

— Ну, тогда для наибольшего испуга напишите, что государь император пожаловал Муравьеву чин генерал-адъютанта при своей особе. — Александр Николаевич встал и пожал руку вскочившему Николаю Николаевичу. — Поздравляю вас, генерал. Кстати, представленный вами устав Амурской торговой компании мы утвердили. Торговля хорошо способствует закреплению территории.

Глава 14

1

«На днях я отправляюсь на Амур месяца на четыре, — писал Муравьев брату Валериану в апреле 1858 года. Исключительная моя теперь забота состоит в том, чтобы заселять Амур, развивать по нем пароходство и торговлю, учредить города, архиепископскую кафедру и открыть золото, которое необходимо для многих расходов по всему вышеизложенному, тем более, что в устьях Амура и окрестных морских берегах надобно соорудить укрепленные порты и сообщение с ними железными дорогами».

Пятый сплав Муравьев уже полностью доверил Корсакову, лишь указав ему поспешить с приготовлением к сплаву войск с крепостными орудиями и всеми принадлежностями для возведения батарей. Одновременно генерал послал в Ургу кяхтинского градоначальника Деспот-Зеновича, чтобы известить амбаней о готовности графа Путятина быть посредником между китайским правительством и западными державами, при условии, если его попросят сами китайцы, и о том, что сам Муравьев по высочайшему указанию продолжит заселение берегов Амура и Уссури. Он считал создание русских сел и станиц, при поддержке постов и караулов, самым лучшим инструментом давления на Китай, понуждающим его к безотлагательным переговорам по разграничению.

И — не ошибся.


Двадцать шестого апреля на двух специально оборудованных баржах в сопровождении двух вооруженных катеров генерал-губернатор отплыл из Сретенска в Усть-Зею. Предварительно он послал нарочного в Айгун, чтобы предупредить тамошнего амбаня, что торопится и проплывет мимо, а если у амбаня есть намерение вести переговоры, то лучше это сделать по возвращении генерала с Нижнего Амура.

— Это, чтобы они не думали, будто я тороплюсь с разграничением, — пояснил он архиепископу Иннокентию, который наконец-то принял участие в плавании.

Высокопреосвященный целыми днями не уходил с палубы, радуясь, как большой ребенок, открывавшимся видам широкому простору великой реки, прибрежным лесам и лугам, диким скалам и непуганым животным.

— Вы только посмотрите, дорогой Николай Николаевич, — рокотал он Муравьеву, черной глыбой нависая над ним; широкая и длинная, черная с обильной сединой борода его развевалась на ветру, как вымпел. — Посмотрите, какую богатую красоту вы возвращаете России.

Николай Николаевич вместе с ним словно открывал Амур впервые. Это было его третье плавание, но предыдущие два настолько заполнялись повседневными неотложными делами и заботами, что на обозрение красот не хватало времени. Сейчас же, стоя рядом с величественным архиереем, вдыхая остро пахнущий весной воздух, он с первозданным любопытством оглядывал излучины русла, настолько крутые, что временами казалось, будто река потекла вспять. Аборигены называют их кривунами.

— Со временем всем этим рекам, речушкам, протокам, островам и, конечно, кривунам, дадут русские названия, — сказал задумчиво Николай Николаевич, — а мы, владыко, дадим имена новым поселениям, да такие, чтобы в них наши амурские герои остались на все времена. К примеру, Свербеевка, Корсакове, Невельская, Казакевичева, Волконская…

— Волконскую правительство не утвердит, — сказал подошедший обер-квартирмейстер подполковник Будогосский.

Муравьев косо глянул на него:

— Декабристам высочайше даровали прощение, но я имею в виду Михаила Волконского. Он первый начал заселение Амура.

Будогосский пожал плечами;

— Все равно не утвердят, ваше превосходительство. Преступники и прощеные остаются преступниками.

— Ну, тогда будет не Волконская, а Михайловская, — хмуро сказал генерал и отвернулся.

Но он не сердился на подполковника, которого ценил за деловитость, тем более что тот сказал правду, — просто расстроился из-за того, что из Иркутска уехали многие хорошие люди, к которым тянулась его душа: Волконские, Трубецкие, Муханов, восторженный романтик Николай Свербеев, еще до манифеста о прощении женившийся на Зинаиде Трубецкой и уже успевший родить сына… Муравьев невольно вздохнул: а вот он не родил ни сына, ни дочери, и по всему видно — уже не родит. И дело скорее всего не в нем, хоть на носу и полсотни лет — силы мужской у него в достатке, — дело в бедняжке Катюше… Ну да ладно, Муравьевых много — вон у братьев дети подрастают…

— Смотрите, смотрите: горящие горы! — воскликнул с мостика Петр Николаевич Перовский, пристав духовной миссии в Пекине, прикомандированный по дипломатической части к генерал-губернатору.

Действительно, по правому берегу стелился сизый дым, окутывавший склоны сопок.

— Может, лес горит? — предположил высокопреосвященный. — Я в Якутии много зрил лесных пожаров.

— Нет, это не лес, — сказал Будогосский. — Там речной обрыв в огне. Похоже, это уголь.

— Уголь, — подтвердил переводчик Шишмарев, тоже поднявшийся на палубу. — Я с детства слышал про эти горящие горы. Старики сказывали: уже лет двести горят. Зимой пригасают, а по весне разгораются.

— Что же это за хозяйствование такое! — рассердился Муравьев. — Мы ищем уголь для пароходов, у китайцев он двести лет горит, а им хоть бы хны! Зато на наш берег рот разевают — шире некуда! Не отдам! Ни за какие коврижки!


Не доходя примерно 80 верст до Зеи, из какой-то прибрежной китайской деревушки к каравану Муравьева устремились две длинные узкие лодки, прикрытые балдахинами. Казаки и солдаты на катерах охраны взялись за оружие, но оказалось, что генерал-губернатора здесь поджидал джангин Фуль Хунга.

Муравьев встретил его как старого друга — с выпивкой и угощением, представил своих спутников, особый упор сделав на архиепископе и статском советнике Перовском. Преосвященного Иннокентия он назвал великим религиозным деятелем, Сыном Неба, обращавшим к Богу целые народы Америки и Сибири: благословение Сына Неба любое деяние во благо народов и государств сделает достоянием истории. Петр Николаевич, по его словам, прислан Правительствующим Сенатом для подтверждения и поддержки полномочий генерал-губернатора в межгосударственных переговорах.

Кстати сказать, к Перовскому он питал особые чувства как к благородному племяннику благороднейшего дядюшки — графа Льва Алексеевича, почившего в бозе, к великой печали генерала, 21 ноября прошлого года. Память одного из лучших министров почтил тогда сам император, приехав на панихиду и отстояв несколько минут у гроба.

Фуль Хунга, в свою очередь, выразил почтение генерал-губернатору и его сопровождению, после чего задал главный вопрос:

— Ваше превосходительство, высокоуважаемый главнокомандующий генерал Муравьев, при всей вашей поспешности не могли бы вы задержаться на несколько дней, когда в Айгун прибудет Амурский главнокомандующий князь И-Шань? Он уполномочен нашим великим государем богдыханом для ведения переговоров по разграничению и хотел бы провести их как можно быстрее.

Муравьев переглянулся с архиепископом и Перовским — оба согласно едва заметно склонили головы.

— Хорошо, уважаемый джангин Фуль Хунга, — Николай Николаевич поклонился гостю, — мы с вами давно знаем друг друга и, если просите вы, я, пожалуй, согласен остановиться в Усть-Зее. Надеюсь, князь И-Шань не заставит себя долго ждать, а то у меня есть более важные поручения нашего великого государя императора.

2

К Усть-Зейскому посту подошли на другой день после обеда. С помощью катеров баржи причалили к берегу. Пока возились с чалками, на высоком берегу собрались все обитатели поста: казаки и солдаты 14-го линейного батальона в составе одного взвода выстроились для встречи высокого начальства; отдельной небольшой толпой стояли женщины и даже ребятишки.

Муравьев первым легко сбежал по сходням, брошенным на песок, но подниматься сразу на берег не стал, подождал, пока сойдет высокий и грузный архиепископ. За Иннокентием сошли остальные пассажиры первой баржи: со второй, на которой размещались канцелярии генерал-губернатора — путевая и дипломатическая, никто спускаться на землю не спешил.

Осталась на месте и охрана на катерах.

Генерал об руку с архиереем поднялись по земляным ступеням на береговой обрывчик и приняли доклад подполковника Языкова. Муравьев поздоровался со служивыми, а высокопреосвященный осенил их крестным знамением.

Затем они разделились: генерал пошел вдоль строя, в сопровождении Языкова и сотника Травина, придирчиво оглядывая выправку и обмундирование казаков и солдат, а владыко отошел к священнику поста, стоящему возле толпы гражданских. Тот склонился, целуя руку высокопреосвященного.

Как служится, отец Александр? — спросил Иннокентий, благословляя его.

— С чистой душой, ваше высокопреосвященство! Люди все Богу открыты и трудятся, и молятся с усердием превеликим. Церкву Николая Чудотворца Мирликийского за несколько дней сложили. Освятить надобно.

— За тем и прибыл. Да и о новом храме следует подумать. Народ прибывает… — молвил владыко, оглядывая собравшихся, которые под его взглядом начали кланяться, мелко крестясь. Он тоже их размашисто перекрестил.

Муравьев остановился возле стоявших плечом к плечу высоких и широкоплечих рыжих казаков. Те уставились на высокое начальство, в их глазах играли озорные огоньки.

— Григорий Шлык и Кузьма Саяпин, — то ли спрашивая, то ли утверждая, произнес генерал.

— Так точно! — рявкнули те в две глотки разом.

— Просто служите или уже переселились?

— Так точно, переселились!

— А где ваши жены? Сроки их кончились?

— Кончились… Да вон они стоят с ребятенками… — вразнобой ответили казаки.

Муравьев оглянулся и сразу выделил в толпе рыжую Любашу и золотоволосую Татьяну. Возле них, держась за руки, стояли рыжий мальчик и златоголовая девочка.

— Ну, так приглашайте в гости, — улыбнулся генерал. — Или нечего показать?

— Дык это… пожалуйте… — смешался Кузьма.

А Гринька просто кивнул и сказал:

— Будем рады… И тятю моего помянем.

— Помянем, — кивнул Николай Николаевич и обратился к Языкову: — Отпускай людей, Василий Ефимович, к ним претензий нет. Да и к вам с Травиным тоже. Молодцы! А я вот с казаками пройдусь по станице. Пора, пора уже вас не постом именовать, а станицей Усть-Зейской.

Языков и Травин откозыряли и распустили строй, а Гринька и Кузьма подозвали к генералу своих суженых с ребятишками. Те подошли — Танюха, скромно потупясь, а Любаша, озорно улыбаясь, поздоровались. Генерал угостил детей конфетами, а женщинам обеим протянул руку:

— Зовите меня по имени-отчеству Николай Николаевичем.

— А меня — Любовь Степановной, — вздернула рыжую голову Любаша, крепко пожав его пальцы.

Кузьма дернул ее за рукав ергачка[112], но Любаша отмахнулась.

— Очень приятно, — улыбнулся генерал и обратился к Танюхе, слабо ответившей на его пожатие: — А вас как по отчеству? Татьяна?..

— Да не надо меня по отчеству! — смутилась та.

— А все-таки?

— Михайловна она, — сказал Гринька.

— Рад вас видеть, Татьяна Михайловна. — Генерал наклонился и поцеловал обветренную тыльную стороны ладони молодой женщины. Она густо покраснела и спрятала руку в карман такого же, как у Любаши, ергачка.

— Ну, показывайте мне вашу Усть-Зейскую, — словно ничего не заметив, сказал Муравьев и первым пошел по улице.

Усть-Зея за год сильно изменилась. Выросла, пускай и недлинная, но настоящая улица из бревенчатых изб — с оградами, воротами, коновязями у ворот. На месте продовольственного сарая, где сотник Травин складировал умерших, возвышалась небольшая церквушка, а на берегу грузно и широко стоял дом, в котором размещался штаб 1-го отделения Амурской линии, а кроме штаба — квартира командира отделения подполковника Языкова и пара комнат, занятых службой сотника Травина. Были в доме и комнаты для приезжих, но Муравьев селиться там отказался — на барже у него и у владыки «апартаменты» были значительно лучше.

— А порученец ваш Вагранов не приехал? — спросил Гринька, широко шагая рядом с быстро идущим генералом.

— Просился, но я его не взял: прибавление у него в семействе, вторая дочка родилась.

— Догонять надо, — хохотнул Кузьма и оглянулся на поспешавших позади жен и ребятишек.

— Трудно догонять, — засмеялся Муравьев. — У него теперь четверо: два сына и две дочери.

— Ишь ты! — удивленно-уважительно сказал Кузьма. — А мы поднажмем. Верно, Гриня?

— Это не у меня надо спрашивать, — откликнулся друг-побратим.

— Всем неплохо бы поднажать, — неожиданно серьезно сказал Муравьев. — Землю, братцы, заселять надо.

3

Восьмого мая из Айгуна пришла лодка с посыльным, который, низко кланяясь, передал пакет в руки «эросы цзянь-цзюня Му-жа-ви-фу».

— Петр Николаевич, Яков Парфентьевич, — позвал Муравьев Перовского и Шишмарева, знающих китайский. — Прочтите, пожалуйста, посыльный ждет ответ.

Чиновники вскрыли пакет, достав два листа бумаги с крупными иероглифами. Прочитали по очереди.

— Амбань Дзираминга просит вас принять его завтра для весьма важного разговора, — изложил суть письма Шишмарев. Амурский главнокомандующий князь И-Шань уже прибыл в Айгун.

— Николай Николаевич, похоже, ваша взяла! — улыбнулся Перовский.

Муравьев переглянулся с Иннокентием, стоявшим неподалеку, и вдруг по-мальчишески подмигнул ему. Потом сказал чиновникам:

— Напишите, что я готов завтра в обед принять уважаемого амбаня по его просьбе. Я подпишу. По-русски напишите, у него найдется кому перевести. А после все мы сядем и подработаем проект договора.

Приехавший на другой день Дзираминга сообщил, что уполномоченный князь И-Шань просит генерал-губернатора отложить на несколько дней все дела и прибыть в Айгун для срочных переговоров по пограничным вопросам, так как это дело крайне заботит китайское правительство и тревожит живущих на границе людей, отрывая их от сельских работ.

Муравьев подумал несколько минут и, наконец, сказал:

— Уважаемый амбань, поручение моего великого государя обязывают меня спешить к устью Амура, но я принимаю во внимание беспокойство правительства нашего дружественного соседа — Дайцинской империи и готов пойти навстречу просьбе благородного цзянь-цзюня И-Шаня, то есть задержусь на неделю в Усть-Зее. При положительном окончании переговоров наш государь, я надеюсь, меня не осудит. Передайте господину амурскому главнокомандующему, что я прибуду к Айгуну 10 мая, а 11-го мы уже сможем провести первой заседание.

С тем Дзираминга и отбыл.


На первом заседании 11 мая, в котором участвовали кроме главных переговорщиков советники и переводчики, князь И-Шань сразу же устремился в атаку.

— Свои действия в устье Амура Россия не согласовала с Китаем. Это — экспансия, уважаемый генерал Муравьев. Мы имеем договоренность с Россией относительно границы по Горбице и горам, именуемым Становым хребтом, вплоть до моря.

Седая борода князя встопорщилась, острые скулы на желтоватом лице покраснели, и даже золотой шарик на высокой конической шапке гуаньли возмущенно закачался из стороны в сторону.

Помощники князя дружно закивали, поддерживая его слова.

— Отвечаю по порядку ваших претензий, благородный князь. Во-первых, о несогласованности наших действий в устье Амура. — Николай Николаевич подал знак, и Перовский передал ему папку с бумагами. — Здесь мои письма Высокому Трибуналу внешних сношений и приамурским амбаням с извещениями о наших действиях. Высокий Трибунал на эти письма не ответил. Амбани тоже промолчали, а мы в условиях войны с англо-французами ждать не могли: я был обязан защитить устье Амура, Камчатку и российские берега. Между прочим, тем самым я защищал и Китай от экспансии Англии и Франции. Далее. Войска, доставленные в Приамурье и Приморье, необходимо снабжать продовольствием и военным снаряжением, поэтому сплавы продолжались и будут продолжаться до установления постоянного пароходного сообщения по Амуру. Во-вторых, о границе. Благородный князь, Амурский край давно освоен и заселен русскими. По Амуру плавают русские подданные, в его устье — русские укрепления. И, смею заметить, несмотря на то что Англия и Франция, с которыми Китай сейчас ведет войну, предлагали русскому государю стать их союзником, Россия не воспользовалась своими приамурскими укреплениями против Китая и отказалась стать союзницей агрессоров. Более того, три года тому назад доблестные российские моряки, солдаты и казаки не позволили англичанам и французам захватить устье Амура и закрепиться на океанском побережье. Но кто может поручиться, что эта попытка не повторится?

Китайские переводчики работали без устали, но то и дело обращались к русским за уточнениями. Перовский и Шишмарев внимательно следили, чтобы перевод был правильным.

И-Шань все выслушал с непроницаемым лицом, затем кивнул сидящему с левой стороны Айжиндаю, советник вынул из портфеля и подал князю толстую стопу бумаг.

— Уважаемый генерал Муравьев, — сказал императорский сановник, кладя стопу перед Муравьевым, — тут вся переписка с русским правительством со времен Нерчинского договора. Ваше правительство неоднократно подтверждало свою верность Нерчинскому трактату.

— Времена, как известно, меняются, интересы и взгляды — тоже. — Муравьев подал князю тоненькую папку. — Благородный князь, я передаю вам наш проект нового трактата. Вам нужно время, чтобы его изучить. О следующем заседании договорятся советники. А теперь позвольте откланяться.


Муравьевский проект трактата состоял из шести пунктов. В первых трех заключалось самое важное — о границе по Амуру и Уссури, о свободном плавании только русских и китайских судов по пограничным рекам и о свободной торговле по этим рекам. Три остальные были второстепенными — о переселении маньчжур с левого на правый берег, о пересмотре прежних трактатов в соответствии с новым и о дополнительном статусе нового договора. Муравьев был уверен, что китайцы готовы принять всё, но будут изображать сопротивление, чтобы Китай не выглядел перед теми же англичанами и французами сдавшимся на милость России. И главное — самим переговорщикам не выглядеть проигравшими в глазах богдыхана.

— Я в этой тягомотине участвовать не хочу, — сказал генерал Перовскому. — Вы, Петр Николаевич, человек опытный, возьмите в помощники управляющего дипломатической канцелярией Бютцева, да вот Якова Парфентьевича и — с богом! — ведите все, что полагается в таких случаях. Обо мне скажите: мол, болен главнокомандующий Муравьев.

— Признают ли они меня достойным вести переговоры? — засомневался Перовский. — Я всего лишь статский советник.

— Я напишу, что вы от российского Правительствующего Сената контролируете правильное ведение переговоров. Думаю, что И-Шань тоже поручит вести дело своим помощникам.

Так оно и случилось. Один день китайская сторона изучала русский проект, затем два дня Перовский с помощниками, как выразился бесцеремонный Будогосский, толкли воду в ступе, встречаясь то с советниками, то с переводчиками: китайцы никак не хотели отходить от Нерчинского трактата, убеждая русских в превосходстве Китая над другими народами, о его многовековой славе, а потому неоспоримом праве владеть теми землями, которые ему предоставило Небо…

Вечером 14 мая Муравьев возмутился:

— Да сколько же можно занимать время пустопорожними разговорами? У меня дел — невпроворот, а я тут сижу, как привязанный. Под их государством земля шатается, а они языком мелют. Объявите им, Петр Николаевич, что лишь великодушие нашего государя императора позволяет сохранять дружественные отношения между нашими государствами. За все годы они неоднократно совершали недружественные действия. Во-первых, Нерчинский трактат заключен неравноправно, поскольку они обещали, что их свита на переговорах будет немногочисленна, но явились с целым войском в 15 тысяч человек, тогда как у русских было всего полторы тысячи. Во-вторых, они многократно нарушали этот же трактат, собирая ясак на территориях им не принадлежащих, на что не имели никакого права. Наконец, они не приняли посланника нашего великого государя, направленного к богдыхану с дружественным приветствием, а это среди цивилизованных государств считается оскорблением и приводит к разрыву всяческих отношений.

— А еще китайцы сожгли и разграбили нашу факторию в Чугунаке, — добавил Перовский.

— Тем более!.. А где этот Чугунок? — спохватился генерал.

— Чугунак. В Джунгарии. Рядом с нашим Туркестаном.

— И давно это было?

— Кажется, два года назад. Может, три.

— Ну, неважно, главное — было! Обязательно упомяните! Чем больше их носом в собственные лепешки, тем быстрее пойдут на попятную. А то вздумали о своем превосходстве трындеть. — Муравьев добавил еще несколько крепких выражений, явно пользуясь тем, что не было поблизости владыки Иннокентия, который терпеть не мог сквернословия. А закончил неожиданно миролюбиво: — У каждого народа найдется что-то, превосходное над другими, и мы, русские, не исключение, но это не повод, чтобы кичиться. Действуйте, Петр Николаевич! Если завтра не договоритесь, послезавтра мы отплываем.

4

Атака возымела действие: китайцы сникли и начали согласовывать статьи договора, предложенные Муравьевым. Подписание было назначено на полдень 16 мая, но, как всегда бывает, кто-то что-то не успел, в частности, вовремя не перебелили экземпляры на русском и маньчжурском языках, и торжественный час переместился ближе к вечеру.

В шесть часов пополудни русская делегация в полном составе, в парадных мундирах и орденах, сошла на айгунский причал. Ее с почтительными поклонами встречали чиновники во главе с амбанем Дзирамингой. Жители Айгуна толпились поодаль, оттесняемые копьями солдат в синих халатах. Вряд ли кто из них понимал, при каком великом историческом моменте им доводится присутствовать.

Амурский главнокомандующий цзянь-цзюнь И-Шань встретил делегацию у входа в огромный шатер, воздвигнутый, видимо, специально для торжественного акта. Снаружи и внутри шатер был украшен пихтовыми ветками, драконами из цветных лент и разноцветными бумажными фонариками.

И-Шань с поклоном пожал Муравьеву обе руки и пригласил за большой стол в центре шатра. По обе стороны от него стояли столы поменьше, на них исходили паром огромные металлические сосуды с кипятком и краниками на боку, стояли маленькие глиняные чайнички для заварки, тонкие фарфоровые чашки, тарелки с китайскими сластями и плошки с чайными шариками, «гнездышками», лепешками.

— Это чай пуэр, чрезвычайно полезен для здоровья, — вполголоса сказал Перовский вошедшим с ним вместе членам делегации Бютцеву, Карпову, Языкову, Будогосскому и священнику Алексею Седых, сопровождавшему владыку. Шишмарев был под рукой генерала, для перевода, но он про китайские чаи знал не меньше советника.

Высокопреосвященного Иннокентия Муравьев представил князю чуть ли не равным Конфуцию. А может быть, и равным.

— Без благословения владыки никакой договор действовать не будет, — заключил он свое представление.

— Угощайтесь, глубокочтимые гости, — указал И-Шань на чайные столы и хлопнул в ладоши.

Из-за цветной занавеси за его спиной, мелко семеня, выплыли несколько хорошеньких девушек в весенних изумрудных платьях ципао и принялись заваривать и разносить чай.

После чаепития советник Айжиндай и Дзираминга разложили на столе большой план Амурского и Уссурийского края. Хорошо разбиравшийся в картах и к тому же читавший не один отчет Невельского, Николай Николаевич с одного взгляда подметил приблизительность китайского плана и внутренне усмехнулся: эх, господа, а земли-то, на которые претендуете, надо бы знать получше.

Поверх карты легли три экземпляра договора — на русском, китайском и маньчжурском языках.

— Нам выпала высокая честь решить вопрос, которому не находилось решения более ста пятидесяти лет, — торжественно сказал И-Шань. — Этот договор закрепит дружбу наших государств на тысячу лет!

— Я горд этой честью, — продолжил Муравьев, — и счастлив поставить свою подпись под трактатом рядом с подписью выдающегося деятеля Дайцинского государства, Амурского главнокомандующего благородного князя И-Шаня.

Когда Яков Парфентьевич Шишмарев перевел эти слова, а китайский переводчик вполголоса подтвердил их цзянь-цзюню, тот не смог удержаться от довольной улыбки.

— Я благодарен судьбе, — сказал он, — которая свела меня на моем длинном жизненном пути с наиблагороднейшим из генерал-губернаторов России, каковым является главнокомандующий Муравьев.

Генерал склонил голову в знак благодарности.

Главы делегаций одновременно взяли перья и подписали свои экземпляры договора. Затем обменялись ими и снова подписали. В заключение был подписан маньчжурский текст.

Раздались бурные аплодисменты.

Свои подписи на всех экземплярах под непрерывные овации поставили советники и переводчики.

Муравьев и князь И-Шань обменялись красивыми кожаными папками с договором, крепко пожали друг другу руки и даже слегка обнялись. Их примеру последовали все присутствующие.

— Шампанского! — сказал Николай Николаевич.

Помощники мигом внесли ящик с высокими бутылками и коробку с бокалами. Раздались выстрелы пробок, и зашипел, лиясь в тончайшие сосуды, благородный золотой напиток.

Китайцы не остались в долгу: бутылки с винами из слив мумэ, умэ и личи заполнили столы. Появились блюда с закусками из свинины, морской «дичи» и сои, зажаренные мелкие птицы, овощи в сахаре и различных соусах, фрукты из Южного Китая…

И закрутилось веселье — до самого рассвета.


Утром 17 мая русский катер направился домой, в Усть-Зею.

Члены российской делегации с бокалами шампанского в руках окружили генерал-губернатора. Всем хотелось поздравить героя необычайного события, выпить за его здоровье, пожелать долгих лет службы на благо Отечества.

Иннокентий поднял бокал, обращаясь к Муравьеву и его помощникам:

— Благую весть несете вы Отечеству нашему. Господь помог вам завершить, наконец, многовековую тяжбу. Он, Вседержитель, вложил в сердце монарха нашего, ныне покойного, мысль об избрании тебя, сын мой во Христе, орудием столь великого деяния и с той поры неизменно укреплял тебя Своею силою и давал тебе помощников верных! Благословенны вы все, устроившие это дело так мирно и дружелюбно! Благословен первый среди вас, богоизбранный муж Николай Николаевич Муравьев! Я поднимаю сей сосуд с божественным напитком во славу его и во здравие всех вас, дети мои!

Все с удовольствием крикнули «ура» и выпили. Матросы откупорили новые бутылки и разлили по бокалам.

— Амур снова — река русская, и земля Амурская возвращена в лоно Отечества нашего, — задумчиво произнес генерал-губернатор. — Россия развернула наконец в полный размах свое восточное крыло и теперь может лететь, набирая невиданную высоту. За это не грех и выпить.

5
Айгунский договор между Россией и Китаем о границах и взаимной торговле

Айхунь (Айгун), 16/28 мая 1858 г.

Великого Российского государства главноначальствующий над всеми губерниями Восточной Сибири, Е.И.В. государя императора Александра Николаевича генерал-адъютант, генерал-лейтенант Николай Муравьев, и великого Дайцинского государства генерал-адъютант, придворный вельможа, Амурский главнокомандующий князь И-Шань, по общему согласию, ради большей вечной взаимной дружбы двух государств, для пользы их подданных, постановили:

1

Левый берег реки Амура, начиная от реки Аргуни до морского устья р. Амура, да будет владением Российского государства, а правый берег, считая вниз по течению до р. Уссури, владением Дайцинского государства; от реки Уссури далее до моря находящиеся места и земли, впредь до определения по сим местам границы между двумя государствами, как ныне да будут в общем владении Дайцинского и Российского государств. По рекам Амуру, Сунгари и Уссури могут плавать только суда Дайцинского и Российского государств; всех же прочих иностранных государств судам по сим рекам плавать не должно. Находящихся по левому берегу р. Амура от р. Зеи на юг, до деревни Хормолдзинь, маньчжурских жителей оставить вечно на прежних местах их жительства, под ведением маньчжурского правительства, с тем чтобы русские жители обид и притеснений им не делали.

2

Для взаимной дружбы подданных двух государств дозволяется взаимная торговля проживающим по рекам Уссури, Амуру и Сунгари подданным обоих государств, а начальствующие должны взаимно покровительствовать на обоих берегах торгующим людям двух государств.

3

Что уполномоченный Российского государства генерал-губернатор Муравьев и уполномоченный Дайцинского государства Амурский главнокомандующий И-Шань, по общему согласию, постановили — да будет исполняемо в точности и ненарушимо на вечные времена; для чего Российского государства генерал-губернатор Муравьев, написавший на русском и маньчжурском языках, передал Дайцинского государства главнокомандующему И-Шань, а Дайцинского государства главнокомандующий И-Шань, написавши на маньчжурском и монгольском языках, передал Российского государства генерал-губернатору Муравьеву. Все здесь написанное распубликовать во известие пограничным людям двух государств.

Город Айхунь, мая 16 дня 1858 года.


На подлинном подписали:


Всемилостивейшего государя моего императора и самодержца всея России ген.-ад., ген.-губернатор Восточной Сибири, ген.-лейт. и разных орденов кавалер Николай Муравьев.


Службы Е.И.В., государя и самодержца всея России, по Министерству иностранных дел ст. сов. Петр Перовский.


Амурский главнокомандующий И-Шань.


Помощник дивизионного начальника Дзираминга.


Скрепили:


Состоящий при генерал-губернаторе Восточной Сибири переводчик губернский секретарь Яков Шишмарев.

Ротный командир Айжиндай.

Эпилог

1

Вернувшись в Усть-Зею, Николай Николаевич предложил владыке совершить благодарственный молебен в честь великого события и во здравие государя императора.

— Не токмо молебен, — ответствовал Иннокентий, — но крестный ход совершим и заложим храм Святого Благовещения.

— Будет храм — значит, будет и город. Назовем его Россияслав!

— Вычурно как-то, простите меня великодушно. Будь моя воля, я бы назвал его — Муравьевск. В благодарение за труды ваши, в полной мере неоцененные.

— Да, трудов было много, — согласился Николай Николаевич. — Но — трудов многих и многих людей — всех не перечислить. Я и хотел бы им всем славу воздать через общее, что у нас есть, — через Россию.

— А если назвать по имени храма, который заложим, — Благовещенск? — Владыко пытливо посмотрел на генерала.

— Благовещенск… Благовещенск… — покатал тот губами и языком новое слово. — А что — красиво звучит. И смысл замечательный: город благо вещает этому краю. Отлично! Так и назовем. Благодарю вас, владыко, за подсказку — умную и добрую!

Провели крестный ход, совершили благодарственный молебен и заложили камень на месте будущего храма Святого Благовещения.

На церковном параде прозвучал короткий, полный высокого пафоса приказ генерал-губернатора: «Товарищи! Поздравляю вас! Не тщетно трудились мы: Амур сделался достоянием России! Святая православная Церковь молит за вас! Россия — благодарит. Да здравствует император Александр II и да процветает под кровом его вновь приобретенная страна! Ура!»

На закладке камня, при полном стечении народа, святитель Иннокентий сказал прочувствованную речь, обращенную к Муравьеву:

— Нет надобности говорить здесь о том, какие выгоды, какие блага могут произойти от этого края для России. Это очевидно при самом простом взгляде. Не время также и не место, да и не по нашим силам исчислять или оценять все твои заботы, усилия, труды, борения, твои подвиги, понесенные тобой к достижению этой одной из главнейших твоих целей. Их вполне может оценить только будущее население сего края и история. Но если бы, паче чаяния, когда-нибудь и забыло тебя потомство, и даже те самые, которые будут наслаждаться плодами твоих подвигов, то никогда, никогда не забудет тебя наша православная церковь, всегда вспоминающая даже создателей храмов; а ты, богоизбранный муж, открыл возможность, надежды и виды к устроению тысячи храмов в сем неизмеримом бассейне Амура. Но нет сомнения, что и в настоящее время, если и не вся Россия, то вся Сибирь и все благомыслящие россияне и все твои сподвижники с радостию, с благодарностию и с восторгом примут известие о совершенном тобою ныне деле.

Слова высокопреосвященного стали сбываться сразу после возвращения генерал-губернатора с Амура. Но поначалу он вместе с владыкой и обер-квартирмейстером Будогосским спустился до Николаевска, намечая места будущих новых станиц и сел. Особо они остановились на высоком правом берегу чуть ниже устья Уссури.

Николай Николаевич постоял на утесе, оглядел амурский простор.

— Что-то мы увлеклись днем сегодняшним, — сказал владыке, — а про предков наших забыли. Наречем будущее село Хабаровкой.

— Города потребны, города, рокотал святитель. — Городами земля укрепляется.

— Вы, как всегда, правы, владыко, но селом земля оживляется.

От Хабаровки Муравьев со свитой пересел на пароход «Амур» и дальше уже пользовался только пароходами — их уже было четыре. Николай Николаевич отлично понимал, что без быстрого заселения Приамурья Айгунский договор останется простой бумагой, поэтому — спешил. В письмах Корсакову, которого он усиленно «натаскивал» на роль своего преемника, генерал-губернатор подробно разъяснял, как нужно заботиться о переселенцах, особо — о казаках, хлеборобах-воинах, учил быть внимательным к простым людям. «Как будешь проезжать через Верхнеудинск, посвяти хоть дня два на разбор просьб: это — священная обязанность губернатора», — подчеркивал он. В душе он понимал, что Михаил слабоват для столь высокой и ответственной должности, но любил его — не как брата, скорее как сына, которого не дал Бог, — а к любимцам у него была слабость; многое им прощал, не замечая — или стараясь не замечать, — что при этом иногда роняет свой авторитет. Очень ему навредила история с дуэлью двух чиновников, Беклемишева и Неклюдова, которая произошла в следующем, 1859-м, году. Верхнеудинский исправник Федор Беклемишев сумел каким-то образом втереться в «ближний круг» генерала и стать управляющим отделения Главного Управления Восточной Сибири; поэтому, убив на дуэли Неклюдова, он был отстранен от должности, но прощен по заступничеству Муравьева. Этот поступок генерал-губернатора возмутил не только иркутское, но сибирское и даже российское общество.

Однако, несмотря на такую слабость, Николая Николаевича любили — не все, но многие, — искренне радовались его исторической победе, устраивали в ее честь различные празднества и обеды. А когда генерал-губернатор вернулся в пределы Забайкальской области, его проезд через села и деревни сопровождался колокольным звоном, на обочинах собирались ликующие толпы народа, на обедах читали стихи, сложенные в честь главноначальствующего:

…Будь же счастлив, незабвенный,

Наш любимый генерал!

Кончен подвиг беспримерный:

Ты Амур завоевал!

В путешествии по Амуру Николай Николаевич получил известие, что 1 июня в Тяньцзине адмирал Путятин заключил наконец-то торговый договор с Китаем. Китайцы уже знали об Айгунском трактате, и 3 июня сообщили графу об указе богдыхана, утвердившего этот трактат. Неизвестно, отметил ли Путятин победу генерала, а вот Муравьев, получив от Венцеля письмо с новостью, тут же приказал выдать команде парохода по праздничной чарке и поздравил всех с окончанием китайского вопроса.

Однако вопрос оказался незакрытым. Через год, одержав временную победу над англо-французскими войсками, богдыхан заявил, что утверждение договоров с Россией было ошибкой и приказал наказать всех участников переговоров. Кто-то был казнен, кто-то покончил с собой; Дзирамингу, говорили, посадили в колодки; только князь И-Шань, будучи родственником богдыхана, отделался понижением в должности. Но уже следующий виток войны принес победу англо-французам, над Пекином нависла угроза падения, и, воспользовавшись этим, новый посол России в Китае Николай Павлович Игнатьев выступил посредником между китайским правительством и командованием наступающих армий, остановив наступление. В благодарность за это в ноябре 1860 года был подписан и богдыханом утвержден новый договор, по которому территория от Уссури до моря, вплоть до Кореи, стала принадлежать России.

Но это случится только через два года, а пока, в августе 1858-го, по возвращении Муравьева в Иркутск, местное общество устроило грандиозный праздник в его честь: соорудили триумфальную арку, украсили город флагами, всюду играла музыка, звонили колокола, толпы народа приветствовали генерал-губернатора и, естественно, состоялся благодарственный молебен в кафедральном Богоявленском соборе, и был роскошный обед с речами, тостами и здравицами.

Николай Николаевич смертельно устал, но не было рядом Катрин, его Катюши, которая женской лаской, вниманием и пониманием сняла бы с него этот груз. Он позвал на домашний обед семейство Вагранова. Иван Васильевич привел смущенную вниманием красавицу-жену Настю и двух сыновей, Васятку и Семку. Васятке как раз исполнилось семь лет; на нравах старожила Белого дома он взял пятилетнего Семку за руку и повел показывать сказочный дворец, каким представлялся мальчугану этот громадный дом. Настя ушла с ними, и мужчины остались за столом одни.

Муравьев расстегнул мундир, расслабился и помрачнел.

— Наливай, Ваня, по полной, — сказал, подставляя рюмку. — Выпьем за здоровье государя нашего. Слишком он, видно, занят, коли за три месяца не откликнулся на мой доклад о подписании трактата.

— Жаль, что я не был с вами в Айгуне, — обронил Вагранов, наполняя чарки очищенной водкой. — Такое событие пропустил!

— А-а, — махнул рукой генерал. — Это для нас событие, а для них… — Он снова махнул рукой и едва не сшиб рюмку. — Не ко двору я новому государю. Пора уходить!

— Напрасно вы такое говорите, Николай Николаевич. Может, там никак решить не могут, какую награду вам дать. У вас они, почитай, все имеются, кроме «Андрея Первозванного».

— Мне под «Первозванного» орденское одеяние не на что пошить, — усмехнулся генерал. — Оно, знаешь, какое дорогое!

Иван Васильевич произносил свои слова в утешение генерала, но, можно сказать, попал в точку. Император и министры пребывали в некоторой растерянности: никто не ожидал, что у Муравьева все получится так быстро и так достойно. У них расчет был на Путятина, но Тяньцзинский договор в части пограничного вопроса получился слабее Айгунского. Муравьев уже присоединил территорию больше Франции, а с прицелом на Приморье — это еще целая Италия! И без единого выстрела!

— И как за это награждать?! — спрашивал император канцлера Горчакова, военного министра Сухозанета и министра внутренних дел Ланского. Горчаков и Ланской пожали плечами, а Николай Онуфриевич Сухозанет сказал:

— Пора бы и полного генерала дать. От инфантерии.

— Это обязательно! — с чувством сказал император. — Но он и так у нас обойденный, так что это — не награда.

— Возвести в графское достоинство, — негромко сказал сидящий в стороне Константин Николаевич. — Елена Павловна посоветовала. Муравьев честолюбив, и такое возвышение будет для него лучшей наградой.

— А к фамилии добавить «Амурский» — чтобы сразу отделить от остальных Муравьевых, — внес лепту и канцлер.


26 августа 1858 года государь император Александр II подписал высочайший рескрипт, в котором говорилось: «…Просвещенным действиям вашим обязан этот край началом своего гражданственного возрождения; благоразумными и настойчивыми мерами, вами принятыми, упрочены наши мирные сношения с соседним Китаем, и заключенным вами трактатом дарован Сибири новый торговый путь по реке Амуру, служащий залогом будущему промышленному развитию государства. Столь счастливое для России событие дает вам справедливое право на искреннюю Мою признательность. В воздаяние за таковые заслуги ваши, Я возвел вас указом, сего числа Правительствующему Сенату данным, в графское Российской империи достоинство, с присоединением к имени вашему названия Амурского, в память о том крае, которому в особенности посвящены были в последние годы настоятельные труды ваши и постоянная заботливость.

Пребываю к вам неизменно благосклонным и навсегда доброжелательным».

2

Граф Муравьев-Амурский спешил закрепить за Россией новоприобретенный край. Это видно из его писем брату императора, великому князю Константину Николаевичу, который был куратором-покровителем «Амурского дела». Правда, активным покровителем генерал-адмирал являлся лишь до отъезда с Амура своего любимца Невельского, после — покровительствовал большей частью на словах, однако Муравьев, ослепленный своей личной преданностью делу, продолжал наивно верить в такую же преданность власть предержащих и отчаянно взывал к их содействию. Он не довольствовался ролью «национального героя», но и не хотел быть объектом обвинений в тщеславной поспешности заселения приамурских земель. А таких обвинений хватало — в первую очередь от Завалишина, который, кстати, сам ни разу не был на Амуре, а судил о действиях генерал-губернатора по рассказам людей, либо, как и он сам, обиженных на Муравьева, либо просто недалеких в понимании сути происходящего.

Весьма метко о противниках и врагах амурской эпопеи писал Корсакову Болеслав Казимирович Кукель, начальник штаба войск Восточной Сибири: «Все эти господа, которые так кричат против Николая Николаевича и его управления, разделяются на три разряда: во-первых, это здешнее купечество, люди, которые никому и ничему не доверяют. Им по сердцу прежний порядок, когда они, дав взятку, приобретали незаконное, получали значение и силу между своими; все гнулось перед ними, и приобреталось это значение не образованием, не честным трудом, а просто за наличные деньги. Во-вторых, это прежние чиновники, которые завидуют нам, жалеют прежний порядок, приносивший им деньги; теперь они боятся взять взятку, а другие боятся им дать. Эти господа всегда действуют из-за угла. Но, к счастию, их не так много. Наконец, третьи — это господа, которые, прикрываясь либеральным направлением, хотели бы приобрести весьма нелиберальное влияние на ход дела. Они казнят всё и вся, но сами первые враги всему порядочному и честному. Таких, к счастию, не очень много, но зато это самые отвратительные люди, потому что, прежде всего, они лицемеры…»

Конечно, недочетов, ошибок из-за нерасторопности, а то и пресловутого разгильдяйства исполнителей было предостаточно (что особенно ярко проявилось в организации читинскими чиновниками шестого сплава и вызвало ярость генерала), и это не могло не сказаться на эффективности происходящих грандиозных событий — оживления и оживания огромного края. Но не ошибки и недостатки определяли внешность и суть преобразований — лицом их становились русские поселки, деревни, села и станицы на берегах Амура и Уссури. Однако требовалось не только занимать и осваивать новые земли, но и охранять их от покушений со стороны непостоянных китайцев и последовательных в своих стремлениях англичан, утверждающихся в Китае. А эти задачи могли выполнить лишь казаки. На них и делал главную ставку генерал-губернатор. И, надо сказать, казаки не подводили: несмотря на трудности с продовольственным обеспечением, только за два неполных года появилось 11 станиц.

Кроме того, Муравьев озаботился неопределенным положением Сахалина, который, как он полагал, для полной безопасности нашего побережья должен полностью принадлежать России. Но по этому вопросу надо было договариваться с Японией, и в 1859 году он совершил туда дипломатическое путешествие на пароходе «Америка». Этот вояж ни к каким результатам в международных отношениях не привел, однако оказался весьма полезным для закрепления России на берегах Японского моря. Обследуя на пути в Хакодате побережье к югу от Императорской гавани, Муравьев убедился в перспективности залива Петра Великого и бухты Посьета, расположенной у самой границы Кореи. В первом он приказал поставить военный пост, что было сделано в следующем году и тем самым положено начало Владивостоку; вторую граф определил как крайнюю южную точку российских владений на Азиатском материке, что и нанес подполковник Будогосский на карту, которая готовилась в этом походе для передачи российскому послу в Пекине генералу Игнатьеву. Эта карта сыграла свою роль в дальнейшем, при заключении Игнатьевым Пекинского договора о границах.

Получив в подчинение дополнительно «Францию» и «Италию», Муравьев невольно ощутил себя властителем истинно Восточной империи, однако при всем своем честолюбии не загордился — окунаясь каждодневно в горько-соленый прибой новых нескончаемых забот и волнений, он остро осознал необходимость разделения Восточной Сибири на два генерал-губернаторства (для более успешного управления): так сказать, «морское» — в виде уже имеющейся Приморской области, и «сухопутное» — все остальное, кроме Енисейской губернии, которую он полагал передать Западной Сибири. Граф уже убедился на примерах выделения Якутской, Камчатской и Забайкальской областей, насколько это приближает местные власти к проблемам подведомственных территорий, да и просто к населению, и в своих письмах великому князю начал исподволь проводить эту мысль. Он надеялся «заразить» ею генерал-адмирала, а через него и самого императора. Приехав в Петербург весной 1860 года, Муравьев подал императору докладную записку со своим проектом. Александр Николаевич вроде бы согласился, но передал вопрос на рассмотрение Сибирскому комитету. В Комитет входил почти весь Кабинет министров, который дружно выступил против разделения, и это было понятно: министрам проще иметь дело с одним генерал-губернатором, нежели с двумя, каждый из которых имеет свой норов, да к тому же воспитанниками Муравьева, поскольку он предлагал на эти посты Корсакова и Казакевича. Генерал-губернатором единой Восточной Сибири, по их мнению, должен оставаться Муравьев — по крайней мере до окончательного решения китайского вопроса. Единственное, на что согласился император, — это назначить Муравьеву помощника (естественно, Корсакова) с хорошим годовым содержанием (8 тысяч рублей серебром).

Скрепя сердце Николай Николаевич вернулся в Сибирь и продолжал заниматься переселением и укреплением границы. К концу 1860-го на Амуре уже была 61 станица, а на Уссури — 23. Русское население Приамурья и Уссурийского края превысило 11 с половиной тысяч человек.

И тут свершилось еще одно великое историческое событие: 2 ноября генерал Игнатьев заключил Пекинский договор, который подтвердил правомочность Айгунского и Тяньцзинского трактатов и установил границу по Уссури вплоть до Кореи. Проезжая на пути в Петербург через Иркутск, Игнатьев был встречен Муравьевым как истинный герой — с соответствующим чествованием и торжественными обедами и ужинами.

Все посчитали, что «Китайское дело» закончилось. Однако «надо помнить, — предупреждающе писал современник, — что Китай, уступая Амур и Уссури, исполнил требования России только благодаря энергии графа Муравьева-Амурского. Китайцы, видя такую его настойчивость, никак не предполагали, что за ним стоит всего только несколько сот штыков; им казалось, что решительные действия графа могли опираться лишь на грозную военную силу — и они уступили, но уступили в намерении и надежде вернуть потерянное, уступили с затаенною злобою и ненавистью к русским пришельцам».

В конце декабря 1860 года уже было понятно, что дни генерал-губернаторства Муравьева-Амурского сочтены: он ждет не дождется, когда из Петербурга вернется Корсаков, чтобы передать ему дела и навсегда проститься с Сибирью. Здоровье графа сильно пошатнулось; он был подавлен отклонением проекта разделения Восточной Сибири, считая это проявлением охлаждения к нему лично императора и генерал-адмирала; к тому же, сильно тосковал по Катрин: за четыре года, прошедших с ее отъезда, им удалось увидеться всего один раз. Кто-то прочил его наместником на Кавказ, где князь Барятинский пленил Шамиля и победно закончил сорокалетнюю войну, кто-то — в Польшу, но Николай Николаевич знал, что его кандидатура никуда не пройдет: его, если и видели наместником, то лишь в Сибири, подальше от Петербурга. «Я переслужил», — горестно признавался он в одном из писем брату Валериану.

На проводы графа приехали новые губернаторы: из Якутска — Юлий Иванович Штубендорф, из Читы — Евгений Михайлович Жуковский, из Кяхты — градоначальник Александр Иванович Деспот-Зенович. Санным путем из Благовещенска добрался владыко Иннокентий, в 1858-м перенесший кафедру в новый город на Амуре. В первых числах января Николай Николаевич сложил полномочия генерал-губернатора и навсегда простился с Иркутском и Сибирью. А вот как простился со своим многолетним властителем Иркутск, лучше всего сказано в воспоминаниях члена Совета Главного Управления — Бориса Алексеевича Милютина: «Назначенный для отъезда день начался в соборе, в котором при архиерейском служении граф Муравьев, окруженный обществом, отстоял напутственный молебен. Площадь, или, лучше сказать, ряд площадей, окаймляющих собор, кишела народом. После молебна все, имевшие на то право, бросились в близлежащее Собрание. Граф Муравьев дошел до него пешком; народ теснился около него; слышались прощальные крики. Графу приходилось останавливаться, выслушивать прощальные напутствия. Наконец он в Собрании. Громадная зала последнего, прилегающие комнаты кишели публикой. Тут были и мундиры, и ремесленники со значками, и фраки, и сюртуки, и крестьяне, прибывшие из соседних деревень, и инородцы, и казаки. Не было, кажется, человека, которому бы граф не сказал слова. Кончилось это прощание. В городских экипажах, кто только мог, поехали на Вознесенский монастырь. Казалось, что туда прибудут только избранные, но пока шел молебен над мощами святителя Иннокентия, пока продолжался завтрак у настоятеля, площадь перед монастырем наполнялась народом, буквально прибежавшим. Чиновники вынесли по сибирскому обычаю на руках графа Муравьева; но только показались в толпе, как моментально были отброшены в сторону, а граф очутился на руках сперва крестьян, а потом инородцев-бурят, поспешно выхвативших его у первых… «Мы тебя, граф, не забудем, не забудь и ты нас!» — кричали они… «Не забудь нас!» — подхватил народ. Тронулись повозки, все стояли без шапок; кто бежал сзади; кто обратился к монастырю и крестился, кто набожно благословлял отъезжавшего. Шибче и шибче двигались повозки. Народ долго еще стоял без шапок, следя за ними».

3

И в завершение повествования о возвращении Амура два мнения о том, кто это совершил.

Первое — от историка конца XIX века В. И. Вагина: «О Муравьеве мне трудно говорить беспристрастно, но тем не менее я остаюсь при том же взгляде на него, какой образовался у меня после первых же шагов его в Иркутске. Это был человек с огромными дарованиями, человек необыкновенной энергии и непреклонной воли. Он не пренебрегал никакими путями для достижения своей цели и потому, естественно, старался сокрушить и уничтожить все, что противилось или казалось ему, что противится достижению этой цели. Он был в одно время и либерал и деспот, и добрейшее и мстительнейшее в мире существо, человек почти гениального ума и нередко до крайности легкомысленный, — словом, самый сложный, самый загадочный характер, какой только мне известен. Занятие Амурского края останется величайшей заслугой его перед потомством, но в то же время он сделал много полезного и для края, хотя не все вышло так, как он предполагал».

Второе — от известного революционера М. А. Бакунина: «Есть в самом деле один человек в России, единственный во всем официальном русском мире, высоко себя поставивший и сделавший себе громкое имя не пустяками, не подлостью, а великим патриотическим делом. Он страстно любит Россию и предан ей, как был предан Петр Великий. Вместе с тем он не квасной патриот, не славянофил с бородою и постным маслом. Это человек в высшей степени современный и просвещенный. Он хочет величия и славы России в свободе. Он решительный демократ, как мы сами, демократ с своей ранней молодости, по всем инстинктам, по ясному и твердому убеждению, по всему направлению головы, сердца и жизни; он благороден, как рыцарь, чист, как мало людей в России; при Николае он был генералом, генерал-губернатором и никогда в жизни не сделал он ничего против своих убеждений. Вы догадываетесь, что я говорю про Муравьева-Амурского…»

Как говорится, тут ни убавить, ни прибавить.


Конец