Благоволительницы — страница 186 из 196

раздраженный. Несколько дней назад Эйхман встречался с рейхсфюрером в Хохенлихене и вернулся в полном унынии. Он пригласил меня к себе в кабинет выпить шнапса и послушать его жалобы на жизнь; похоже, он сохранил ко мне определенное уважение и считал чуть ли не доверенным лицом, — почему, сам удивляюсь. Я молча пил, пока Эйхман изливал мне душу. «Не понимаю, — ныл он, поправляя очки на носу. — Рейсхфюрер мне говорит: «Эйхман, если бы я начинал сначала, то организовал бы концентрационные лагеря по английскому образцу». Так и объявил. И добавил: «Тут я допустил ошибку». Что он имел в виду? Я не понимаю. А вы? Может, он полагает, что в лагерях все должно быть более, ну, не знаю, элегантно, эстетично, вежливо». Я тоже не понимал, что хотел сказать рейхсфюрер, но, откровенно говоря, мне было все равно. От Томаса, который сразу же погрузился в прежние интриги, я знал, что Гиммлер, настроенный Шелленбергом и Керстеном, своим массажистом-финном, продолжал пассы — довольно, впрочем, неуклюжие — в сторону англичан и американцев. «Шелленбергу удалось побудить его к заявлению: «Я защищаю трон. Но это не обязательно означает, что и того, кто на нем сидит». Уже большой прогресс», — растолковывал мне Томас. «Конечно. Томас, почему ты не уезжаешь из Берлина?» Русские остановились на Одере, но все знали, что это вопрос времени. Томас улыбнулся: «Шелленберг попросил меня остаться. Чтобы следить за Кальтенбруннером и особенно за Мюллером. Оба творят, что заблагорассудится». Действительно, все делали, что хотели, — и Гиммлер (в первую очередь), и сам Шелленберг, и Каммлер, который имел теперь прямой доступ к фюреру и не слушался рейхсфюрера. Шпеер, по слухам, ездил туда-сюда по Рурской области и пытался препятствовать исполнению приказов фюрера о разрушении различных объектов в связи с наступлением американцев. Народ потерял всякую надежду, и пропаганда Геббельса уже ничего изменить не могла, она обещала лишь, что фюрер в своей великой мудрости на случай поражения предусмотрел для немецкого народа легкую гибель — отравление газом. И вправду весьма ободряюще! Злые языки говорили: «Кто трус? Тот, кто из Берлина просится на фронт». На второй неделе апреля филармонический оркестр давал последний концерт. Программа была отвратительная, совершенно в духе времени: заключительная ария Брунгильды, «Гибель богов», естественно, и напоследок «Романтическая симфония» Брукнера, но я, тем не менее, решил пойти. В промерзшем, но не тронутом снарядами зале всеми огнями горели люстры, я издалека заметил Шпеера с адмиралом Дёницем в почетной ложе. На выходе стояли с корзинками юноши в форме «Гитлерюгенда», предлагая публике капсулы с цианистым калием. С досады мне захотелось проглотить одну прямо на месте. Уверен, Флобер поперхнулся бы от подобной вызывающей глупости. Такие пессимистические демонстрации чередовались со вспышками исступленной радости и оптимизма. В день того достопамятного концерта умер Рузвельт, и Геббельс, не иначе как перепутав Трумэна с Петром III, назавтра провозгласил: «Царица мертва». Солдаты клялись, что видели в облаках лицо «старого Фрица». А к двадцатому апреля, дню рождения нашего фюрера, обещали решительное контрнаступление и победу. Томас, по-прежнему поглощенный разнообразными интригами, держал нос по ветру. Ему удалось перевезти родителей в Тироль, ближе к Инсбруку, в область, которую, несомненно, займут американцы. «Кальтенбруннер все уладил. Через гестапо в Вене». И, заметив мое удивление, добавил: «Кальтенбруннер — человек понимающий. У него тоже семья. Он знает, что это такое». После этого Томас безоглядно предался светским увеселениям и таскал меня с праздника на праздник, где я напивался до беспамятства, пока он, явно приукрашивая, рассказывал о нашей померанской одиссее впечатлительным юным дамам. Каждый вечер где-нибудь да закатывали пирушку, никто уже почти не обращал внимания ни на налеты «москито», ни на пропагандистские предписания. Под Вильгельмплац, в бункере, переделанном в ночной кабак, можно было хорошо развлечься, отведать вина, крепкого алкоголя, изысканных закусок и выкурить отличную сигару. Это место посещали высшие офицерские чины ОКВ, СС и РСХА, богатые горожане и аристократы в компании актрис и кокетливых молодых красоток в роскошных нарядах. Почти все вечера мы проводили в «Адлоне», где нас церемонно встречал невозмутимый метрдотель во фраке, провожал в ярко освещенный зал, и официанты, тоже во фраках, приносили на серебряных тарелках кусочки фиолетовой кольраби. Бар был всегда забит до отказа, в основном последними из оставшихся дипломатов — итальянцами, японцами, венграми, французами. Как-то вечером я случайно встретил там Михая в белом костюме и канареечной шелковой рубашке. «Все еще в Берлине? — с усмешкой бросил он. — Давненько не виделись». И принялся открыто, на глазах у всех, заигрывать со мной. Я крепко ухватил Михая за руку и отволок в сторону. «Прекрати», — прошипел я. «Что прекратить?» — улыбнулся он. Эта улыбка самодовольного, расчетливого хлыща вывела меня из себя. «Пойдем», — сказал я и подтолкнул его к туалету. В просторном помещении с белой плиткой, массивными раковинами и писсуарами горел яркий свет. Я проверил кабинки — пусто, и запер дверь на щеколду. Михай стоял у раковин с большими латунными кранами, пялился на меня и ухмылялся, руки в карманах белого пиджака. Потом приблизился с той же плотоядной улыбкой. Когда Михай поднял голову, чтобы поцеловать меня, я снял фуражку и с силой стукнул его лбом в лицо. Одним ударом разбил ему нос, кровь брызнула фонтаном, Михай взвыл и упал на пол. Я перешагнул через него, держа фуражку в руке, и глянул в зеркало. Лоб в крови, но на воротнике и форме ни пятнышка. Я тщательно умылся и надел фуражку. Михай на полу, зажав нос, корчился от боли и жалобно стонал: «Почему ты это сделал?» Он уцепился за мою брючину, я отодвинул ногу и обвел туалет взглядом. В углу в цинковом ведре стояла швабра. Я взял ее, положил поперек шеи Михая, встал сверху на ручку, так, что его шея оказалась между моих ступней, и принялся тихонько балансировать. Лицо Михая покраснело, стало пунцовым, потом фиолетовым, челюсть судорожно тряслась, ногти царапали мои сапоги, глаза вылезли из орбит, он в ужасе смотрел на меня и сучил по полу ногами. Он хотел что-то сказать, но не мог выдавить ни звука, изо рта бесстыдно свесился распухший язык. Негромкое урчание, Михай испражнился, в помещении запахло дерьмом. Он в последний раз дернул ногами и обмяк. Я слез со швабры, положил ее в сторону, ткнул щеку Михая носком сапога. Его голова вяло мотнулась на бок, потом обратно. Я подхватил Михая под мышки, отволок в кабинку, усадил на унитаз и поставил ему ноги ровно. В кабинках были щеколды, вращающиеся на винте; удерживая лапку кончиком ножа, я закрыл дверь и опустил щеколду, будто кабинку заперли изнутри. На плитку натекло немного крови, я вымыл пол, прополоскал тряпку, потом вытер платком ручку швабры и сунул швабру обратно в ведро. Из туалета я направился в бар пропустить стаканчик, люди входили в туалет и выходили, и никто, кажется, ничего не замечал. Кто-то из знакомых чуть позже поинтересовался: «Ты не видел Михая?» Я оглянулся вокруг: «Нет. Он, должно быть, там, в зале». Я допил стакан и пошел поболтать с Томасом. Около часа ночи началась суматоха: тело обнаружили. Среди дипломатов раздавались испуганные возгласы, приехала полиция, нас, как и всех других, допросили, я сказал, что ничего не знаю. Больше я об этой истории не слышал. И вот, наконец, русские начали наступление. Шестнадцатого апреля они атаковали Зееловские высоты, заслон города. Погода стояла пасмурная, моросил дождь. Я целый день, а потом еще и часть ночи носил депеши с Бендлерштрассе на Курфюрстенштрассе — маршрут короткий, но сложный из-за налетов штурмовиков. Около полуночи на Бендлерштрассе я встретил Оснабругге. Вид он имел одновременно растерянный и удрученный. «Они собираются взорвать все мосты в городе». Оснабругге чуть не плакал. «Ну, ведь если враг на подходе, это естественно, разве нет?» — «Вы не отдаете себе отчета, чем чревато подобное решение! В Берлине девятьсот пятьдесят мостов. Если их поднять на воздух, город умрет! Навсегда. Ни снабжения, ни промышленности. Ужас еще и в том, что все электрические кабели и водопровод проложены через мосты. Вы представляете? Эпидемии, люди, умирающие с голоду среди руин!» Я пожал плечами: «Но не можем же мы просто сдать город русским!» — «Да, но это не повод сносить все подряд! Надо выбрать, уничтожить только мосты на главных направлениях». Он вытер лоб. «Я, в любом случае, делаю это в последний раз, прямо вам говорю, и расстреляйте меня, если хотите. Когда кончится все это безумие, плевать мне, на кого работать, но я буду строить. Ведь рано или поздно надо будет восстанавливать, да?» — «Конечно. Вы еще не разучились возводить мосты?» — «Разумеется, нет», — он ушел, покачивая головой. Той же ночью я приехал к Томасу в Ванзее. Он не спал, сидел в одной рубашке в гостиной и пил. «Ну?» — спросил он. «Мы пока удерживаем Зееловское укрепление. Но на юге их танки пересекли Нейссе». Томас скривился: «Да. Как ни крути, нам капут». Я снял фуражку, мокрую шинель и налил себе стакан. «Это действительно конец?» — «Конец», — подтвердил Томас. «Опять поражение?» — «Опять». — «И что дальше?» — «Посмотрим. Германию с карты все равно не сотрут, нравится это господину Моргентау или нет. Противоестественный альянс наших врагов продержится до их победы, не дольше. Западным державам нужен бастион против большевизма. Я даю им три года, максимум». Я пил и слушал. Потом сказал: «Я не об этом». — «А-а, ты о нас?» — «Да. Придется платить по счетам». — «Почему ты не позаботился о документах?» — «Не знаю. Не видел смысла. Что с ними делать, с документами? Рано или поздно все равно нас найдут. И тогда веревка или Сибирь». Томас поболтал коньяком в стакане: «Ясно. Надо исчезнуть на некоторое время. Уехать, пока страсти не улягутся. Потом можно вернуться. Какой бы ни стала новая Германия, ей будут нужны таланты». — «Уехать? Куда? И как?» Томас посмотрел на меня с улыбкой: «Ты думаешь, об этом никто не побеспокоился? Есть множество каналов: в Голландии, Швейцарии люди готовы нам помогать по убеждениям или из интереса. Лучшие связи — в Италии, в Риме. Церковь не покинет своих агнцев в беде». Он поднял стакан, вроде как чокнуться со мной, и выпил. «И Шелленберг, и Вольф заручились отличными гарантиями. Конечно, это будет не просто. Финальная партия — вещь тонкая». — «А потом?» — «Посмотрим. Южная Америка, солнце, пампасы, как тебе? Или тебе больше по вкусу пирамиды? Англичане уйдут, там тоже потребуются специалисты». Я плеснул себе еще коньяка, отхлебнул: «А если Берлин окружен? Как ты собираешься уехать? Останешься?» — «Да, останусь. Кальтенбруннер и Мюллер по-прежнему причиняют нам массу хлопот. Оба ведут себя неблагоразумно. Но я обо всем успел подумать. Пойдем, увидишь». Он прошел в спальню, открыл шкаф, вытащил одежду и разложил ее на кровати: «Смотри». Это была рабочая спецовка из синего сукна, перепачканная машинным маслом и грязью. «Взгляни на этикетку». Я убедился, что одежда французская. «У меня еще есть ботинки, берет, повязка, все. И документы. Вот здесь». Он показал мне документы французского рабочего из СТО. «Во Франции, понятно, возникли бы проблемы, меня бы живо раскусили, но для русских этого достаточно. Даже если попадется офиц