. В Умани уже выпал снег!» Я разгорячился, чувствовал, как кровь прилила к лицу. «Ты разве не видел летом, что происходит, когда дождь идет день, два? Теперь будет лить по две, три недели. Каждый раз в это время года вся страна стоит и всегда стояла. И армию тоже парализует. А потом ударят морозы». Томас насмешливо смотрел на меня, щеки мои пылали, я, вероятно, сильно раскраснелся. «Честное слово, ты прямо заделался настоящим военным экспертом», — отметил он. «Вовсе нет. Но если проводишь дни напролет среди солдат, то многому учишься. И еще я читаю. Недавно, например, прочел книгу о Карле Двенадцатом, — я принялся жестикулировать. — Ты знаешь, где находятся Ромны? Представляешь себе место, где Гудериан соединился с фон Клейстом? Так вот там, недалеко от Полтавы, в декабре семьсот восьмого года расположилась штаб-квартира Карла Двенадцатого. Он и Петр искусно маневрировали, берегли солдат, и поэтому месяцами вытанцовывали друг перед другом. Потом в Полтаве Петр делает резкий выпад в сторону шведов, и те сразу отступают. Таковы правила феодальной войны, войны правителей, заботящихся о чести и, что важно, равных между собой, их война, по сути, остается куртуазной, напоминает церемониальные игры или парады, становится почти театральным действием и, к слову, не слишком кровавым. Позже, когда слуга короля, крестьянин или бюргер, превращается в гражданина, то есть когда государство демократизируется, война вдруг становится всеобщей и ужасной, все приобретает серьезный оборот. Наполеон победил Европу вовсе не потому, что имел самую многочисленную армию, и не потому, что в стратегии превосходил своих противников, а потому, что старые монархии вели с ним войну по старинке, в установленных рамках. А для Наполеона ограничений уже не существовало. Наполеоновская Франция открыла дорогу талантам, как говорится, граждане вошли в правительство, государство устанавливало законы и порядки, но властвовал народ; и, конечно, такая Франция вела уже тотальную войну, используя все возможные силы. И только когда враги это поняли и стали делать то же самое, когда Ростопчин сжег Москву, а Александр поднял казаков и крестьян, чтобы задать жару отступавшей Великой армии, везение изменило Франции. На войне Петр и Карл Двенадцатый рисковали только маленькой ставкой и, потеряв ее, останавливали игру. Но когда в войне участвует целая нация, на кону оказывается все, и нация вынуждена ставить и ставить до полного банкротства. Вот в чем проблема. Если мы не возьмем Москву, то мы не сможем остановиться и заключить разумное перемирие. Надо будет продолжать. Тебе интересно узнать, к чему сводятся мои рассуждения? Для нас эта война — пари. Грандиозное пари, которое заключила вся нация, весь Volk, но все же речь идет о пари. А пари ты либо выигрываешь, либо терпишь поражение. Русские такую роскошь позволить себе не могут. Для них это не пари, а катастрофа, обрушившаяся на их страну, бедствие. Ничего особенного, если ты проиграешь пари, но бедствию ты уступить не можешь, ты должен бороться, другого выхода нет». Я выложил свои соображения залпом, быстро, едва переводя дыхание. Томас молча пил вино. «И еще вот что, — прибавил я взволнованно. — Я скажу тебе, только тебе. Убийство евреев, в сущности, ничего не дает. Раш абсолютно прав. Никакой пользы — ни экономической, ни политической — в нем нет. Наоборот, мы рвем с миром экономики и политики. Это чистое расточение, растрата. Смысл здесь один: он в бесповоротном жертвоприношении, которое нас связало окончательно, раз и навсегда отрезав пути возврата. Ты понимаешь? Все это уже не для пари, хода назад больше нет. Endsieg[20] или смерть. Ты и я, мы все теперь связаны этой войной, действиями, совершенными вместе. Если мы ошиблись в расчетах, если недооценили количество заводов, которые красные построили или перевели за Урал, нам крышка». Томас допил вино. «Макс, — сказал он наконец, — ты слишком много думаешь. Тебе это вредит. Коньяку?» Я закашлялся и кивнул головой, да, мол. Кашель продолжался, приступами, как будто что-то тяжелое перекрыло мне область диафрагмы и не желало выходить наружу, и вдруг я сильно рыгнул. Я вскочил, извинился и кинулся к выходу из ресторана, нашел дверь, открыл, она выходила во внутренний дворик. Меня жутко крутило, потом немного вырвало. Сразу стало легче, но я почувствовал такую усталость и опустошение, что облокотился на телегу с поднятыми оглоблями и простоял неподвижно несколько минут. Потом я вернулся. Нашел официантку, попросил воды: она принесла целое ведро, я попил чуть-чуть и умыл лицо. Потом вернулся к столику. «Прости меня». — «Что с тобой? Ты болен?» — «Нет, пустяки, просто недомогание». Подобное со мной уже случалось не раз. Но я не знаю, когда точно все началось. Меня рвало, наверное, раз или два, но после еды я постоянно ощущал крайне неприятные и изматывающие приступы тошноты, которым всегда предшествовал сухой кашель. «Ты должен проконсультироваться с врачом», — посоветовал Томас. Нам подали коньяк, я сделал глоток. Мне стало лучше. Томас снова угостил меня сигарой; я взял ее, но зажег не сразу. Томас был явно встревожен. «Макс… Держи свои мысли при себе. Иначе неприятностей не оберешься». — «Да, я знаю. Я только с тобой ими поделился, потому что ты — мой друг». Я резко сменил тему: «Ну, ты нашел себе девицу из местных?» Он засмеялся: «Времени не хватило. Но думаю, задача не такая уж сложная. Официантка хорошенькая, ты обратил внимание?» Я на нее даже не посмотрел, но согласился с Томасом. «А ты?» — спросил он. «Я? Как будто ты не знаешь, сколько у нас работы? Уже хорошо, если мне удается поспать, я не могу жертвовать ни часом сна». — «А в Германии? А до приезда сюда? Мы с Польши редко встречались. Ты — скрытный тип. Ты наверняка прячешь где-то милую Fräulein, которая пишет тебе длинные слезные письма о любви: «Макс, Макс, дорогой, возвращайся скорей, ах, как жестока война»?» Мы рассмеялись, я закурил сигару. Томас уже дымил вовсю. Я, конечно, много выпил, и мне вдруг очень захотелось поговорить: «Нет. Никаких Fräulein. Но еще задолго до нашего с тобой знакомства у меня была невеста. Детская любовь». Я уловил его любопытство: «О, правда? Расскажи». — «Да особо нечего. Мы полюбили друг друга в раннем детстве. Но ее родители возражали. Ее отец, точнее, отчим, французский буржуа, человек с принципами. Нас насильно разлучили, отправили в интернаты, подальше друг от друга. Она тайком писала мне письма, полные отчаяния, я ей тоже. А потом меня отправили на учебу в Париж». — «И ты больше с ней не встречался?» — «Иногда, на каникулах, лет в семнадцать. И последний раз, уже спустя годы, прямо перед отъездом в Германию. Я ей сказал, что наш союз нерушим». — «Почему ты на ней не женился?» — «Это было невозможно». — «А теперь? У тебя хорошее положение». — «А теперь поздно. Она замужем. Сам видишь, нельзя доверять женщинам. Все заканчивается одинаково. Сплошное разочарование». Мне стало грустно и горько, не стоило затевать этот разговор. «Ты прав, — отозвался Томас. — Именно поэтому я никогда не влюбляюсь. К тому же я предпочитаю замужних дам, так надежнее. Как зовут твою красавицу?» Я махнул рукой: «Да неважно». Мы курили в тишине, попивая коньяк. Томас дождался, пока моя сигара потухла, и встал. «Давай не тоскуй. Сегодня все же твой день рождения». Мы оказались последними, официантка дремала в глубине комнаты. На улице в «опеле» храпел наш шофер. Ночное небо сияло, убывающая луна, ясная и спокойная, лила бледный свет на разрушенный, безмолвный город.
Конечно, я был не единственным, у кого возникали вопросы. Смутные, глубокие сомнения охватывали ряды вермахта. Сотрудничество вермахта с СС оставалось превосходным, но Большая операция спровоцировала различного рода волнения. Фон Рейхенау обнародовал новый приказ, резкий и категоричный тон которого грубо опровергал заключения Раша. Так внутренние колебания людей списывались на недостаточную осведомленность о большевистской системе. На Восточной территории солдат выступает не только как участник военных действий, — писал Рейхенау, — но и как непримиримый носитель национальной идеологии и мститель за зверства по отношению к Немецкой нации и родственным ей по крови народам. Таким образом, солдат обязан полностью осознавать необходимость суровой, но справедливой кары второсортной еврейской расы. Сострадание следует искоренять, делиться продовольствием с местным славянским населением, потенциальными большевистскими агентами — чистое недомыслие, неуместное проявление человечности. Города будут разрушены, партизаны уничтожены, колеблющиеся элементы тоже. Разумеется, не все эти идеи принадлежали фон Рейхенау, наверняка несколько пассажей подсказал рейхсфюрер, но главное, цитируя замечательное выражение одного неизвестного чиновника Министерства сельского хозяйства Пруссии, приказ полностью соответствовал линии фюрера и поставленной цели; неудивительно, что фюрер остался очень доволен и отдал распоряжение распространять приказ во всей восточной армии как директиву. Я подозревал, что подобного заявления недостаточно, чтобы успокоить умы. Национал-социализм являлся всеобъемлющей и всеобщей философией, мировоззрением, как мы говорили, каждый должен найти свое место, и каждому место должно быть предоставлено. Иначе получалось, что в едином целом пробили дыру, определив судьбу всех национал-социалистов — идти по единственной открывающейся перед ними дороге без возврата и до самого конца.
Роковые события в Киеве усугубили мое болезненное состояние. В коридоре Института благородных девиц я столкнулся с берлинским знакомым: «Штурмбанфюрер Эйхман! Я слышал, вас повысили. Мои поздравления!» — «А, доктор Ауэ. Я как раз вас искал, привез вам посылку. Мне ее передали во Дворце принца Альбрехта». Я познакомился с этим офицером в то время, когда он под руководством Гейдриха работал в Берлине над организацией центральной имперской службы по делам еврейской эмиграции и часто заходил в наш департамент проконсультироваться по юридическим вопросам. Теперь он, получив звание оберштурмфюрера, щеголял новыми нашивками на воротнике черной городской формы, контрастирующей с нашей серо-полевой. Эйхман красовался, ходил гоголем; любопытно, что я запомнил его заискивающим, услужливым бюрократишкой и сейчас просто не узнавал. «Что вас привело сюда?» — спросил я, приглашая его войти в кабинет. «Посылка, и еще одна для вашего коллеги». — «Нет, я хотел узнать, почему вы в Киеве». Мы сели, и он с заговорщицким видом наклонился ко мне: «Я прибыл на встречу с рейхсфюрером». Его распирало от гордости и желания поговорить: «С непосредственным своим начальником. По специальному вызову». Он снова подался вперед: было в нем сходство с маленькой, но хищной и настороженной птицей. «Я представлял рапорт. Статистический отчет, составленный моими службами. Вы знаете, что я заведую административным отделом?» — «Нет, я не знал, поздравляю вас». — «Отдел «четыре-б-четыре». Занимаюсь еврейской проблемой». Он положил пилотку на стол, а черный кожаный портфель держал на коленях; потом вынул из кармана футляр, достал массивные очки, нацепил на нос, открыл портфель, извлек широкий, довольно толстый конверт и протянул мне. «Вот он, красавчик. Понятное дело, я вас не спрашиваю, что там». — «Да я, собственно, могу вам сказать. Там партитуры».