[9]. Это умолчание о некотором периоде ее жизни, на мой взгляд, объясняется исключительно тем, что она не любила говорить о действительно выстраданных вещах. Ведь все эти выпавшие из поля зрения ее биографов годы Блаватская, как она признавалась, настойчиво «искала встречи с неведомым»[10]. К тому же она боялась огорчить своих родственников рассказом, почему, как и с помощью кого она овладела эзотерической мудростью Востока. Не забывайте, что вся ее родня относилась к людям консервативным, считавшим себя добрыми христианами.
Как она вспоминала, родственники предпочли бы видеть ее заурядной проституткой, чем тем, кем она была на самом деле, — женщиной, с головой погруженной в занятия оккультизмом[11]. Правда, спустя много лет после начала ее странствий некоторые из самых близких, сестра Вера и тетя Надежда Андреевна, признали ее главные идеи о высоком оккультизме достойными внимания. Эти идеи поразили их воображение, и близкие поддержали ее. Иначе ей пришлось бы совсем туго. Однако Вера Петровна долгое время наотрез отказывалась поверить в реальное существование Учителей, чем основательно огорчала Блаватскую, а ее тетя Надежда Андреевна Фадеева поверила в них только на короткое время под сильным нажимом племянницы. Зато впоследствии некоторыми своими фантазиями и рассказами о непостижимом и необъяснимом сестра превзошла даже ее.
Ощутимый удар по посмертной репутации Блаватской нанес не столько Всеволод Соловьев, автор посвященной ей и изданной после ее смерти книги «Современная жрица Изиды»[12], сколько ее двоюродный брат — граф Сергей Витте, рассказавший о ней в своих воспоминаниях много такого, о чем близкие родственники предпочитают забыть.
Правда, нашлись заступники, защитники ее доброй репутации, которые не преминули отметить, что когда Елена Петровна вернулась в Россию в конце 1858 года, семь лет пребывая неизвестно где, ее двоюродный брат Сергей еще был в нежном возрасте, чтобы иметь о ней собственное мнение. До сих пор трудно понять, зачем выдающемуся государственному деятелю, аристократу понадобилось вывешивать перед всем светом грязное белье своей ближайшей родственницы [13]. Можно с уверенностью предположить, что своим непокладистым и авантюрным характером она крепко насолила его матери, Екатерине Андреевне Витте, своей тетке. Не забудем о том, что после смерти матери Блаватской тетя Катя, как ее называли сестры Ган, приняла основную заботу по образованию и воспитанию племянниц Лёли и Веры, а также племянника Леонида. Ведь их бабушка Елена Павловна Фадеева уже тогда была серьезно больна.
Блаватскую не стоит приукрашивать, создавать ей ореол святой. Не была она совершенной девой. Она простодушно говорила что думала, фантазировала как умела и бесстрашно отправлялась в любую глухомань, одна или со спутниками, туда, куда ее звал ветер странствий.
Блаватская вновь и вновь искала подтверждения своей платонической любви к полубожественным человеческим существам, ее Учителям, с помощью которых она выявляла то таинственное и непостижимое, что в ней существовало от рождения. Благодаря им, как она объявляла, возможно пробуждение божественного начала в человеке, его мистическое совершенствование. Прорыв в иную реальность стал смыслом ее жизни. Она полагала, что ей совершить это будет по силам.
В разных местах (уединенных и не очень) индийского субконтинента я общался с подобными людьми, учеными брахманами, «пандитами», как их называют в Индии, а также с буддийскими перерожденцами «тулку» (от тибет. — «тело воплощения»), В большинстве это были обходительные, скромные, культурные люди. Некоторые из них имели репутацию «святых» или «блаженных», как обычно называли их в прошлых столетиях. Среди многих благородных качеств этих натур особенно выделялись два: доброта и мудрость. В штате Раджастхан случай не раз сводил меня с раджпутами, ведущими свою родословную от воинов прошлого, мужественных индийских рыцарей. Как мне представляется, Блаватская провела немало часов в общении и с высокими ламами, хранителями и знатоками основных учений тибетского буддизма. Весьма вероятно, что Учителя Блаватской были из той же самой, сейчас сильно сократившейся, духовно-интеллектуальной индусской и буддийской элиты Индии.
Блаватская поняла (опять-таки с помощью Учителей, как она уверяла), что человеческая душа и ум также эволюционируют в своих бесконечных телесных оболочках.
Мистическое учение есть единственный ключ к пониманию и осмыслению истин, скрытых от обычных смертных. Не будь этих истин, человечество неслось бы без руля и ветрил в потоке времени неизвестно куда, не видя и не осознавая смысла и цели своего земного существования. А потому она упорно пыталась добраться до корней этого учения, уразуметь его истинный смысл, проследить все зигзаги его развития. Из старинных манускриптов, из личного общения, сопровождаемого долгими беседами с просвещенными учеными индусами и буддистами, собирала она разрозненные фрагменты универсального знания, по-своему соединяла их друг с другом — и все для того, чтобы глубже понять, зачем она и ей подобные живут на земле.
Она догадывалась, что мистическое учение своим источником имеет тайное, эзотерическое откровение. В духовном смысле (она в это самозабвенно уверовала) оно есть закон для жизни человека, и этот закон называется пророчеством древних.
Но кто они и откуда, эти древние? Вот что не давало покоя Блаватской в ее скитаниях.
Блаватской было ясно, что истинные пророки появились задолго до ветхозаветных. Они принесли в мир мудрость и стремление к порядку и гармонии.
Ей предстояло обнаружить, как она объявила, свидетельства, определяемые мистическим законом, изложенным и преподанным ей ее Учителями, и в соответствии с ними, этими свидетельствами, выстраивать свою собственную жизнь и жизнь других людей.
Блаватская была убеждена, что тайное учение объемлет все человечество единой истиной, все поступки и действия людей от времен доисторических и до настоящих дней. Эта истина неделима и содержит в себе необходимость объединить всех людей в одну семью, проповедует веру в единство человеческого рода.
Как известно, дорога к истине усеяна колдобинами и рытвинами. Не обладая обыкновенным терпением, любознательностью и терпимостью к ценностям иной культуры, шагая или пробираясь ползком по этой дороге, можно свалиться в выгребную яму ложных умозаключений.
Блаватская пыталась стереть черту между действительностью и вымыслом. Цель всякого добросовестного исследователя ее личности и творчества: рассмотреть вымысел через призму действительности, а не заниматься аранжировкой ею же созданного. Блаватская как художник — уникальна, и бессмысленно улучшать или ухудшать ее образ.
Чтобы восстановить мистические очертания эпохи, в которой жила и созидала Блаватская, я посчитал необходимым обратиться к важнейшим оккультным событиям того времени, знакомясь с ними, к сожалению, опосредованно, то есть получая информацию из вторых рук: из журнальных и газетных статей второй половины XIX века. Однако спустя столетие тщета газетного листа, как правило, оборачивается для потомков своей противоположностью — необыкновенным, особенным смыслом. По-настоящему же открыли мне глаза на Елену Петровну Блаватскую ее письма. Адресатами основательницы теософии были ее родные, друзья, единомышленники, враги…
Елена Петровна Блаватская уже предстала перед судом истории, и какой окончательный вердикт будет вынесен по ее теософскому делу, пока никто не может предугадать. Не стоит забывать, однако, в связи с ее верой в Учителей человечества, звездных братьев, махатм глубокую мысль гениального русского ученого и писателя Ивана Ефремова:
«Если нет Бога, то возникала вера в сверхлюдей с той же потребностью преклонения перед солнцеподобными вождями, всемогущими государями. Те, кто играл эту роль, обычно темные политиканы, могли дать человечеству только фашизм и ничего более»[14].
Остается надеяться, что не такого будущего для своих потомков желала и ожидала русская теософка.
Я вспоминаю долгий разговор в Индии о теософии с нынешним президентом Международного теософического общества Радхой Бернье в октябре 1990 года. Вот что сказала мне тогда эта умная и проницательная женщина: «Теософия — это не Елена Блаватская, не Генри Стил Олкотт, не Анни Безант, не Чарлз Уэбстер Ледбитер. Теософия — это путь к познанию неизведанного». О том, как складывалась на этом пути жизнь и судьба Елены Петровны Блаватской, — эта книга.
Часть первая. В ОБЪЯТИЯХ РОДНИ
Глава первая. НАЧАЛО
Тому, кто пытается осознать череду событий собственной жизни и глубже понять самого себя, необходимо оглядеться назад и всмотреться в судьбы своих предков. Если кто-то из родичей наследил в истории, то непременно возникнут эпизоды его борьбы за свое место под солнцем, воссозданные теми, с кем он жил, общался и работал. Но прямо скажем — чаще всего это будет зрелище не для слабонервных. Принадлежать к историческим фамилиям далеко не всегда так уж приятно для потомков, как может показаться со стороны. В истории каждого известного рода имеется свой «скелет в шкафу».
Елена Петровна Блаватская родилась и выросла в аристократической семье. Генетическая наследственность Блаватской, как писала ее биограф Е. Ф. Писарева, интересна в том отношении, что среди ее ближайших предков были представители исторических родов Франции, Германии и России [15]. Например, ее прабабушка княгиня Генриетта Адольфовна, урожденная Бандре дю Плесси, внучка эмигранта-гугенота, уехавшего из Франции в Саксонию, в 1787 году вышла замуж за князя Павла Васильевича, носящего громкую русскую фамилию Долгоруков, заслуженного екатерининского генерала. Вскоре она произвела на свет с интервалом в год двух дочек — Елену и Анастасию и, оставив малышек на попечении мужа, исчезла из семьи на целых двадцать лет! Внучек воспитывала в основном их бабушка Елена Ивановна Бандре дю Плесси, урожденная Бризман фон Неттинг, немка из Лифляндии, потому что их дедушка генерал-поручик екатерининского времени Адольф Францевич Бандре дю Плесси вскоре после их рождения умер, а отец постоянно находился в воинских частях, где он служил.
Адольф Бандре дю Плесси приехал в Россию из Саксонии, получив от Екатерины II приглашение поступить на военную службу в чине капитана. Он участвовал во всех войнах ее царствования и был любим Суворовым, который состоял с ним в переписке. В семье бабушки Блаватской с материнской стороны долго сохранялись эти уникальные по мысли и своеобразные по стилю суворовские письма. Адольф Францевич также проявил себя и на дипломатическом поприще. Ему особо покровительствовал тогдашний канцлер граф Никита Иванович Панин. Генриетта Адольфовна была единственным ребенком в семье. В молодости она отличалась красотой и неугомонным нравом, толкавшим ее на всякие необдуманные легкомысленные поступки. Прожив с князем Павлом Васильевичем Долгоруковым всего лишь несколько лет, она в дальнейшем, как я только что отметил, предпочла жить с ним врозь. Однако за три года до своей смерти Генриетта Адольфовна одумалась и вернулась к мужу. Она скончалась в 1812 году на пути из Пензы в Киев, куда ехала для свидания с матерью.
Бабушка Блаватской, Елена Павловна, родилась 11 октября 1789 года, когда Павел Васильевич командовал тверским драгунским полком под Очаковом [16]. Елена Павловна получила хорошее домашнее образование. Этому способствовала не столько ее бабушка Елена Ивановна, сколько подруга бабушки, жившая с ними по соседству, — графиня Дзялынская, женщина большого ума и глубоких знаний, настоящая представительница эпохи Просвещения. Она оказала огромное влияние на развитие девочки. Интерес к ботанике, истории, археологии, стремление добыть знания с помощью чтения книг, без привлечения к обучению гувернеров и гувернанток — все это результаты многолетнего общения княжны Елены со своей мудрой наставницей [17].
Надежда Андреевна Фадеева, тетя-подружка Блаватской, по возрасту всего-то лишь на три года ее старше, опубликовала в 1866 году в «Русском архиве» статью «Заметка о родословии князей Долгоруковых». Как известно, княжеский род Долгоруковых восходит к Рюрикам и среди его известных представителей находится Михаил, князь Черниговский, потомок святого князя Владимира. В своей статье Н. А. Фадеева пишет: «Князь Павел Васильевич, отец моей матери, родившийся в 1755 году, пожалованный офицерским чином еще в колыбели, тоже служил в военной службе, которую начал и закончил в Рязанском полку; был впоследствии командиром этого же полка, принимал участие во многих походах и военных делах того времени, участвовал в походе на Кавказ с корпусом графа В. А. Зубова, получил Георгиевский крест, и в начале царствования императора Павла, не желая брать на себя выполнение тогда вводимых разных суровых мер в военной дисциплине, вышел в отставку в чине генерал-майора к неудовольствию императора, и тем, вероятно, лишил себя блестящей карьеры. Потом он получал неоднократно приглашения продолжить снова службу, но уже не желал возобновить ее, поселился навсегда возле своих родителей в Пензенской губернии и скончался в Пензе в 1837 году 82 лет от роду»[18].
Отец Елены Петровны Блаватской Петр Алексеевич Ган вел свою родословную от германских рыцарей и относился к роду владетельных мекленбургских князей [19]. Дедушка Елены Петровны с отцовской стороны, генерал-лейтенант Алексей фон Ган, жену взял из графского рода — звали её Елизавета Максимовна фон Пребстинг. После смерти Алексея фон Гана она вышла замуж за Васильчикова. Один из ее братьев дослужился в России до министра почт. Была среди родственников отца и европейская знаменитость — графиня Ида Ган-Ган, писательница, автор многочисленных популярных романов, столь же в то время известная, как Жорж Санд. Она приходилась Елене Петровне Блаватской двоюродной бабушкой [20]. Надо заметить, при таких предках Блаватской было бы просто невозможно прожить жизнь обыкновенной обывательницей.
— Лоло! Барышня! Срам-то какой! — кричит мисс Августа София Джефферс, старая дева из Йоркшира. Кричит она, разумеется, по-английски, переиначив «Лёлю» на английский лад в «Лоло». Англизированное имя бьет по ушам, назойливо впихивается в ушную раковину твердыми иноземными «эль» — такие в нем недружелюбие и агрессивность. Никакая она вовсе не Лоло, а Елена Прекрасная, ее заворожил игрою на лире Парис и украл у дурака-мужа. Из-за нее началась война, она теперь во вражеском стане, который ей милей родного дома. У нее ярко-синие глаза и белоснежная кожа с голубоватым подгоном. И опять громыхает в ушах это ненавистное «Лоло». Уши напрягаются, и она чувствует, холодея от страха, как они встают торчком, словно у зайца, загнанного под куст. Уж лучше называла бы ее веселым, бесшабашным «О-ля-ля» эта противная, разноглазая гувернантка. Один глаз у нее белесый, будто ошпаренный кипятком, а другой — черный, разбойничий, и глядит он куда-то вкось и чуть-чуть вниз, еще немного — и упрется в основание мощного ухоженного носа. И явится тогда на свет неведомое существо: носоглаз. Новое для них, обыкновенных людей. А так-то оно издавна известно среди болотной нежити и наконец-то нашло пристанище на лице мисс Джефферс. Вот сейчас появится молодая институтка Антония Христиановна Кюльвейн, замечательно образованная девушка с удивительной и трагической судьбой. Правда, она находится здесь не как гувернантка, а как мамина компаньонка. Занимается она с Лёлей и ее сестрой Верой по доброй воле, из уважения к их маме, а не за плату. Она намного мягче выскажет то же самое недовольство взрослых, но только по-французски.
Весь сыр-бор разгорелся из-за Лёлиного желания чуть-чуть прокатиться верхом.
Офицер из полка отца галантно предложил ей, как взрослой, сесть в седло. Она сдержанно его поблагодарила и уже было собиралась прибегнуть к его помощи, как вдруг развопилась эта мерзкая англичанка.
Как ей хочется вскочить одним махом на лошадь с тонкой мордой, припасть губами к чалой гриве, пришпорить ладные лоснящиеся бока, с ходу пустить ее вскачь, галопом — аллюром два креста! Она уже представила себе, как она, великолепная амазонка, с развевающимися светло-золотистыми волосами, несется мимо отца, мамы и солдат на плацу. Ее сопровождают два молодых офицера, писаных красавца, в ярко-желтых крагах и со страусовыми перьями на киверах. Они скачут с ней почти вровень, лишь чуть-чуть, на полметра, поотстав, — надо же им как-то выразить свое восхищение ее юной прелестью и рыцарскую преданность.
Лёля запомнила этих блестящих молодых людей на балу в Саратове, в губернаторском доме дедушки. Они приезжали туда с ее отцом, в то время капитаном, Петром Алексеевичем Ганом. Тогда она, десятилетняя, самозабвенно танцевала с князем Сергеем, как взрослая барышня. Несмотря на свое малолетство, танцевала весело и страстно. Танцам, словно шутя, ее научила Антония, которая вела себя с ней как ребенок, не намного более взрослый, чем она. Тогда Лёля всех, кажется, поразила, все сочли ее умной и забавной. Она танцевала, как танцуют взрослые девушки, — до изнеможения, до упаду, до экстаза. И дух Божий, дух мудрости и красоты, нисходил на нее. Никакая она не маленькая, уже давно не держится за подол маминой юбки. Они оказались в военном лагере папы в Малороссии, под хутором Диканька недавно. Мама привезла их всех: ее, сестру Веру, грудного Леонида — из дедушкиного дома в Саратове, где они жили широко и богато в трех губернаторских домах, настоящих дворцах, одном зимнем — в самом Саратове, и двухлетних, так называемых дачах, — у самого леса, за городом. Все дома были солидными, один больше другого. Ехали они к папе из Саратова в Малороссию в двух экипажах: в карете и тарантасе, сопровождаемые мисс Джефферс, Антонией Кюльвейн, доктором, горничными Аннушкой и Машей, поваром Аксентием. Само собой разумеется, что в этой небольшой свите находились кучера. По приезде их семья поселилась в хорошем деревянном доме в несколько комнат, просторных и светлых. Лёля спала рядом с мисс Джефферс, которую недолюбливала. Ее сестра Вера жила в одной комнате с грудным Леонидом и Антонией Кюльвейн. А у родителей была угловая комната. Одну ее часть занимала спальня, а другую — мамин кабинет, в котором мама проводила целые дни и вечера за работой. По сравнению с их скромной жизнью в украинской деревне проживание у дедушки и бабушки в Саратове могло показаться неслыханно роскошным. Для Лёли обстановка жилища кое-что значила. Однако для нее куда важнее было общение с людьми, обитателями этих жилищ. Поэтому военный бивуак, который был разбит неподалеку от хутора, где они остановились, ее притягивал к себе столь же сильно, как и те странные люди, с которыми она познакомилась, живя в трех дедушкиных домах в Саратове и за городом [21].
— Лоло! Что за блажь! Выбрось эту мысль из головы! — на этот раз раздается голос мамы, обычно меланхоличной Елены Андреевны. Сговорились, что ли, они все? Голос ее любимой мамочки, у которой прелестная головка, осененная густыми волосами, большие светлые глаза, тонкая шея и жаркий румянец на щеках. Лёля и сестра Вера, которая на четыре года ее моложе, маму почти не видят — в стороне от них она пишет романы. И девочки также не сидят сложа руки, у них много времени уходит на занятия. По воспоминаниям Веры, они «каждый день аккуратно учились; особенно Лёля очень серьезно занималась с гувернанткой английским языком, а французским и еще многому другому — с Антонией; кроме того, к ней откуда-то приезжал три раза в неделю учитель музыки. Несмотря на много уроков, Лёля все-таки находила время шалить, такая уж она была проворная!»[22]. Вчера утром, до завтрака, Лёля увидела на наволочке маминой подушки бурые пятна. Мама была бледна и элегантна, в платье из клетчатой ткани с темным поясом. В первый раз у мамы пошла горлом кровь месяц назад, об этом шептались горничные, и она услышала. В последнее время кровь часто идет у нее из горла по утрам. На детей, на нее, Веру и совсем крошечного Леонида, мама смотрит со страданием в глазах, как на сирот. Хотя знает, что в бедности они не останутся, — не позволит мамина мама.
Бабушка Елена Павловна — урожденная княжна Долгорукова, а мамин папа, дедушка Андрей Михайлович Фадеев, — государственный человек, губернатор в Саратове. На папу, Петра Алексеевича Гана, надежд особых нет. Он живет кочевой и суматошной жизнью бедного артиллерийского офицера. Сегодня — здесь, завтра — там, а послезавтра — неизвестно где.
Его батарею часто переводят с места на место, все больше по глухим углам Екатеринославской и Киевской губерний. Приходится большей частью жить в избах. В каких только селах и деревушках они не останавливались! Особенно подолгу стояли в Романкове и Каменском. Перемещаются из одного провинциального захолустья в другое. Жизнь бродячая, неудобная, без интеллигентного общения и требует немалых расходов. Как еще только ее мама при такой жизни не опустилась, не превратилась в стервозную, полковую даму.
В жилах Лёли смешалась кровь многих народов, веками враждовавших друг с другом.
С сокрушающей силой девочка переживает это слияние разных кровей, разрушающий эффект от которого в ней, как считают взрослые, в сто, нет, в тысячу раз больше, чем в других ее близких. Она и сама чувствует, особенно перед сном, как в ее жилах сталкиваются разнонаправленные потоки несходящихся времен, народов и характеров. Сливаясь в ней, они бурлят и пузырятся — кровяное тепло с резким аммиачным запахом серы и сладковатых отбросов заставляет ее зажать вспотевшей ладошкой нос. Она ощущает себя чаном, в котором потусторонние силы варят какое-то дьявольское снадобье, чтобы на ней же его и опробовать.
Разве что кровь деда-губернатора чуть-чуть разбавляет крепкий настой из множества прошедших до нее разных жизней. Да и то в этом, казалось бы, относительно спокойном и размеренном потоке вспыхивают и на мгновение ослепляют зарницы каких-то давних, отгремевших сражений и схваток. Сколько человеческой кровушки пролилось во времена Батыя, Крестовых походов и Варфоломеевской ночи! Но всякий раз двое из ее пращуров, он и она, обязательно выживали, сохраняли и продолжали род. Неумолимо двигались через завалы трупов, через немереные кладбища к ее времени, к ее появлению на свет. В судьбах именно этих удачливых, любвеобильных, смиренных и жестоких людей раскрываются глубины жизни и истины, понятные ей, их потомку, их достойной наследнице, и недоступные посторонним.
У нее свое, удивительное, ни на что не похожее будущее. Зря беспокоится и тревожится ее мать, которая предрекает ей горькую участь, считает, что в жизни ей суждено много страдать. Без страданий, между прочим, душа мертва. Так напутствует ее священник. Но отнюдь не он ее духовный отец. Он сам боится ее, маленькую девочку, как черт ладана. Непонятно только, где тут черт, а где — ладан. Ведь священник считает ее, ясновидящую, одержимой бесом. При встречах с ней окропляет святой водой и читает какие-то молитвы-заклинания. До чего же деревенские священники невежественные и суеверные люди! Куда уж лучше находиться среди людей подлого звания: крестьян, дворовой челяди.
Самой судьбой она определена с какой-то заранее оговоренной целью в фантасмагорический мир, в котором благополучие и безопасность человека связываются со знанием примет и заговоров. Она помещена в ту питательную для народных верований и предрассудков среду, которая постоянно дразнит ее детское любопытство существованием незримой и нездешней волшебной силы и обитатели которой прививают ей веру в таинственное и неразгаданное. Как считают дворовые люди, девочке щедро перепало кое-что от этой «потусторонней» власти. Она иногда вглядывается в собеседника с такой напряженной внимательностью, уставясь в одну точку, что ее синие глаза вспыхивают и прожигают насквозь. Конечно же, считают крепостные няньки, их Лёлинька отмечена Провидением. В самом деле, она обладает, как уверяет сестру Веру и знакомых детей, сверхъестественными способностями. Привидения, домовые, лешие словно открывают ей вход в мир поражающих воображение тайн. Недаром их образы не страшат ее, а, напротив, представляются завлекающими и желанными. Не с помощью ли нечистой силы она собирается завести знакомство с невидимыми и милыми ей существами, с той нежитью, которой взрослые пугают детей: ведьмами, домовыми, кикиморами, русалками? Она рассказывала детям о судьбе того или иного животного, которое в виде чучела находилось в домашнем зоологическом музее бабушки Елены Павловны. Своей фантазией она словно их оживляла — и статичные, когда-то убитые ради научного интереса создания многообразной природы, казалось, воскресали, и она, словно понимая их язык, с восторгом внимала рассказам о звериной или птичьей жизни. Что запоминала — передавала сестре Вере и тете Надежде, а также другим детям, с которыми проводила свободное время.
Тетя Надежда, ее подружка по детским играм и проказам, много-много лет спустя вспоминала о том невозвратном времени:«…ее необъяснимая, особенно в те дни — тяга к мертвым и в то же время страх перед этим, ее страстная любовь и любопытство ко всему непознанному и таинственному, жуткому и фантастическому; прежде всего ее стремление к независимости и свободе действий — стремление, которым никто и ничто не могло управлять, — все вместе, это, при ее неукротимом воображении и удивительной чувствительности, должно было дать ее друзьям понять, что она обладала исключительной натурой и что для того, чтобы общаться с ней и пытаться управлять ею, нужны были исключительные средства. Малейшее противоречие приводило к вспышке чувств, часто к припадку с конвульсиями. <…> Ее нянька, как, впрочем, и другие члены семьи, искренне верила, что в этом ребенке жили „семь бунтующих духов“»[23].
И опять перед ней возникает длинная безобразная фигура мисс Джефферс. От ее мерных, заунывных восклицаний и причитаний некуда деться. Ах так! Эти противные взрослые не позволяют ей сесть на лошадь?! Им, вероятно, мало того, что она ведет себя как сорвиголова. Как настоящий невоспитанный мальчишка, который лазит по деревьям, трясет яблоки и груши, совершает набеги на чужие огороды. Она пойдет дальше — устроит им что-нибудь почище этих заурядных проказ. Например, она грозится, что удочкой стащит накладные волосы с лысой головы толстенького прожорливого капитана, который тайно влюблен, как она убеждена, в мисс Джефферс, ее гувернантку. И стащит именно в день их свадьбы, в церкви, на виду у всего православного народа. Вот будет смех и скандал! Настоящий скандал, с перчиком. Придумывает всякие скабрезные ситуации, будто капитан этот обещал немедля жениться на мисс Джефферс, если она хотя бы один разочек на него пряменько взглянет. Это при ее-то косых глазах![24]
Она любит представляться хуже, чем есть на самом деле. Умеет устраивать душераздирающие сцены и оставаться неуязвимой среди раззадоренных и взбаламученных ею людей. Научилась отходить тут же в сторонку и смотреть как ни в чем не бывало, соглядатайствовать, методично укладывая в своей просторной памяти друг за другом, ряд за рядом, крестообразно поленницу нелепых человеческих движений и оторопелых реакций; приводит их в своей голове с немецкой педантичностью в почти идеальный порядок. Ее пухлые ручки при этом подрагивают от вожделения: еще бы, она сотворила такую сногсшибательную пакость! Ее ангельское личико покрывается матовой бледностью, только красные, слегка обветренные губки выдают ее кровожадность. Но все эти страсти-мордасти разыгрываются ею с одной неосознанной целью — избавиться от неотвязной скуки. Скука выслеживает, исподтишка наносит удар за ударом, стоит девочке на мгновение остановиться и начать зевать. Она не может угадать, какая шалость окончательно доконает скуку, какую затеять с ней игру, в ходе которой преобразится до неузнаваемости это постное скособоченное лицо с вывороченными скулами. Звонким ударом пощечины Лёля выведет его из оцепенения, вызовет какое-то ответное движение, и это лицо наконец-то зашкворчит, как раскаленная сковородка с брошенными на нее ломтиками сала.
Итак, жизнь подарила ей нескончаемую скуку как участницу в играх и игрищах. Играть придется, по-видимому, до самой смерти, азартно и ва-банк, а проигрывать как можно реже. Нельзя также забывать и о том, что скука легко и незаметно переходит в уныние, а тогда — пиши пропало! Уныние — это безысходность в квадрате, позорная капитуляция перед неблагоприятными обстоятельствами жизни. Чем дьявол внешне отличается от Христа? Своим унылым и кислым видом — вот чем! Даже отчаяние взрывает человека изнутри, подвигает его на сопротивление обволакивающей пустоте. Человек сопротивляется либо истеричным и натужным весельем, либо нестерпимой и пронзительной болью. В этом случае важен результат — сохранение самого себя.
Иногда ей казалось, что спонтанно возникающие в ее сознании картины прошлого и будущего что-то вроде фата-морганы и достаточно будет незначительной перемены в душевной атмосфере, как этот мираж тут же исчезнет. Ведь время, как лишай, постепенно и неумолимо, съедает древо жизни — остается жалкий и трогательный своей беззащитностью оглодок.
Все ее предки, которых девочке ставят в пример, были отчаянные игроки. Некоторые достигли известности, а один из них объявлен святым. Она читала о нем в Четьях минеях. Это черниговский князь Михаил, родоначальник князей Долгоруковых. Его нательный крест до сих пор хранится у ее бабушки Елены Павловны, урожденной Долгоруковой. Крест большой, серебряный, позлащенный, с резьбою и изображением святых угодников [25]. Для нее смерть князя Михаила, впрочем, как и для многих ее современников, долгое время оставалась тайной. И до днешнего дни, как говорили в старину, была бы Лёля в полном неведении относительно того, что предшествовало его казни в Орде 20 сентября 1246 года, если не жила бы воображением. У нее лет до четырнадцати никогда не было особого уважения ко времени и месту, в которых что-то случалось. Для нее более существенным было знать, с кем именно и почему это могло произойти и какие будут последствия. Фантазия употреблялась ею в качестве хорошей подзорной трубы, с помощью которой она обозревала события далекого прошлого и ее участников.
Может быть, с князя Михаила и началось материальное оскудение их рода. И одновременно обозначилось духовное восхождение. Известно же, что князь Михаил пекся о сирых и убогих, с юных лет относился к ним с кротостью и милосердием. Потом уже, спустя много столетий, потомки князя приумножат и разделят оставшиеся сокровища для того, чтобы их отобрали завистливые, корыстные и злые люди, а кто спасется — сами промотают их враздробь и с необыкновенной быстротой.
Любостяжания в Долгоруковых нет, ни капельки, и слава богу!
— Посмотрите, как несется в Киев князь Михаил. Его конь в пене, на последнем издыхании! — истошно кричит она оторопевшим гувернанткам и маме, раскрывшей от удивления рот. — Я отдам ему лошадь. Князь не опоздает к штурму, он вовремя появится среди дружинников и отобьет от татар город. Ну что же вы!
Ее голос срывается, она почти в истерике. Врут летописи. Князь Михаил не праздновал труса, не сбежал из осажденного города. Он просто не успел к моменту, не добрался, не доскакал. Как удар кулаком по столу от горькой досады, от безнадежности, он убивает Батыевых послов и не с повинной едет к хану, а затем чтобы спасти от его гнева своих людей! Трусы не совершают духовных подвигов. На верную страшную смерть обрекают себя князь Михаил и его боярин Федор, когда отказываются поклониться Батыевым идолам. Они не пройдут, как того требует басурманский обычай, меж огней, не осквернят свои уста восхвалениями хана. Они не захотят чтить срамные уды и возлагать им требы. Вот в чем величие настоящих людей: в любых обстоятельствах они остаются свободными, ничем не омрачают свою совесть. Не загоняют себя в клетку унизительного подчинения. Лучше смерть, чем существование во лжи. Не всякие так могут поступать.
Это и есть пролить кровь за Христа. Кровью, телом чувствовать Христову правду — как это все-таки трудно.
Она с ними, с князем Михаилом и боярином Федором, до последнего. И над ней взметнутся огненные столпы, и ее душу приподнимут над землей громовые распевы ангельского хора.
Как все со времен князя Михаила переменилось! Она это тоже чувствует своим детским сердцем. Везде хищники, грабители, взяточники. За медный грош отца с матерью удавят. Вот папа говорит, что столько вокруг мстительных людей. А вздорных и злоязычных — еще больше! А подлипалам и блюдолизам — вовсе несть числа! На то и Расея! Мама убеждена, что в просвещении — одно лишь спасение.
Как я уже отмечал, Лёля исполняла свои ученические обязанности в точности, основательно. Поразительные успехи были достигнуты ею в изучении иностранных языков и особенно в музыкальных занятиях. Без устали разучивать положенные экзерсисы и окончательно не впасть в безразличие и скуку — для такого подвига необходимо не обычное усердие, а нечто большее: вдохновение. Она-то знала, как заворожить свои быстро устающие пальчики, вдохнуть в них, неуверенных и ленивых, силу и упорство. Она бралась за каждое новое дело с усердием, вовсе не желая себя уронить в мнении мисс Джефферс и Антонии. Сестра Вера через много лет вспоминала: «Лёля, которой удивительно легко давались языки, сама вызвалась учиться по-немецки и начала три раза в неделю аккуратно заниматься с Антонией. К осени она уже много понимала и читала совершенно свободно. Папа хвалил ее и в шутку назвал ее однажды „достойной наследницей своих славных предков, германских рыцарей Ган Ган фон-дер Ротер Ган, не знавших никогда другого языка, кроме немецкого“»[26].
Офицеры весело переглядываются, слыша взвизгивание и оханье мисс Джефферс и Антонии. Они определенно на стороне Лёли, но не дерзают идти против воли ее мамы. Во всяком случае, она для них почти родная, они ее называют между собой «дочь полка». Солдаты ее тоже уважают и слегка ей подыгрывают. У них она научилась называть вещи своими именами и у них же набралась крепких словечек и забористых выражений, которыми будет много лет спустя шокировать и удивлять своих высокородных соотечественников и соотечественниц за пределами России. Ни для кого из сослуживцев отца, однако, не составляет тайны, что они с Верой вот-вот станут сиротками. От этой мысли сжимается сердце, но при маме она сдерживается, гонит прочь глубокое и беспрерывное самоощущение своего одиночества. Она ежедневно по многу раз молится Боженьке, просит его заступиться за маму и не дать ей скоро умереть. Она и говорить стала меньше и тише, а все из опасения, чтобы опять не дать волю своей буйной фантазии. Она сострадательная и любящая дочь. Однако же как задевают ее самолюбие, когда при всех запрещают сесть на объезженную и спокойную лошадь! Неужели мама этого не понимает, не хочет понять?
Ее мама обыкновенно носит шейный платок, он перекрещивается на груди и придает ей романтический независимый вид. Маме очень идет простое марселиновое темное платье без кринолина, которое она, к сожалению, надевает чрезвычайно редко. Вообще мама не любит пышности в одежде и радуется переменам в моде. Ей не хочется быть раздавленной обширными вертюгаденами с тяжелыми накладками, с фижмами и шлейфами. Папа по дому ходит в пикейном жилете и полосатых брюках. Мундир ему, кстати, больше к лицу.
На плац въезжает запряженная цугом карета. Видать, приехал какой-то царский сановник. Вот сейчас спрыгнут с подножек ливрейные лакеи — где же они? — откроется дверца и покажется важный господин в светло-синем двубортном фраке с золотыми пуговицами и стоячим бархатным воротником. На ногах у него будут черные шелковые чулки и башмаки с пряжками. Он очень похож на разноцветную бабочку из коллекции ее бабушки. Неужели это бабушкин отец — князь Павел Васильевич Долгорукий?
Однако же он умер в 1837 году на восемьдесят втором году жизни. Может быть, это его воплотившийся дух?
К ее большому разочарованию, из кареты вылезает тучный генерал. Вероятно, он приехал из Петербурга, и у него важное поручение от государя. Офицеры, а с ними и ее отец как-то неожиданно для окружающих стремительно перемещаются от лошади ближе к карете. Как досадно — ее и сестру Веру взрослые торопливо уводят с плаца.
Она опять, в который раз, оказалась между постылой повседневностью и своими досужими домыслами — веселыми, хитрыми развлечениями ее ума и сердца.
Глава вторая. ДЕД И БАБУШКА ФАДЕЕВЫ
Как взрослые к ней несправедливы! Им нет дела до ее чувств, они не ценят ни ее самоотверженной натуры, ни ее душевных порывов, ни ее наивной веры в свое предназначение стать великой актрисой — всего того, что составляет смысл юной жизни. А то, что она ощущает в себе какие-то удивительные силы видеть и слышать, что другие не видят и не слышат, кажется им болезненным состоянием духа. Они считают, что ее странный дар не в пользу ни ей, ни людям. Они вообще ее во всем ограничивают, урезают и малые свободы. Ей не с кем бывает поговорить душа в душу. Сестра Вера еще мала, недавно ей исполнилось шесть лет. При всяком удобном случае мисс Джефферс терзает ее бесконечными претензиями, порицает за то, что она слишком своенравна, слишком неуступчива, слишком избалована. Не хочет понять, что ее проделки — всего лишь невинные и безобидные чудачества, не делающие никого несчастными. Своими нотациями мисс совсем выбила ее из колеи.
Вот и сейчас ей не спится.
Стук падающих яблок влажен средь вечерней духоты. Сумерки быстро сгущаются. Распаренный воздух заполняется приглушенными, хлюпающими звуками южнорусской ночи. Девочка близоруко всматривается в ставшее вдруг темным небо, и звезды расплываются на нем, как томатные пятна на грязной скатерти.
Луна появляется на небе как полновластная хозяйка.
Лёля боится перехода из полудремы в глубокий сон, ей не хочется опять оказаться на привязи у лунного света. Приступы сомнамбулизма случаются с ней не часто, но всякий раз они изнуряют ее и основательно пугают взрослых.
Лунный свет рельефно вычертил ее силуэт на стене комнаты, заарканил, прочно привязал к необозримому Космосу. Она действует под влиянием луны. Вот почему ее поступки невозможно оценить с точки зрения обычной земной морали. Вопрос в другом. Найдет ли она в себе силу отказаться от живой любви во имя грез и сновидений?
Давно не молилась Лёля в детской перед иконой с теплящейся лампадой. За здоровье мамы она молится, засыпая, молча, про себя, уткнувшись лицом в подушку. Лик Божий смущает ее чем-то. В душе образовалась ужасная незаметная трещинка. Во время ее крещения, как рассказывают близкие, произошел случай, который можно трактовать как некий провидческий знак. Церемония крещения в церкви затянулась, и тетя Елены (тетя-ребенок, всего-то на три года старше своей племянницы) Надя Фадеева то ли по небрежности, то ли по малолетству нечаянно подожгла зажженной свечой край рясы священника[27]. Случай с ее крещением не раз обсуждался в их доме в присутствии мамы. При этом мамино лицо бледнело, становилось испуганным. Почему взрослые люди такое большое значение придают всяким приметам и предзнаменованиям?
Некоторые из них ее, маленькую девочку, воспринимают страшной и гадкой, отмеченной печатью дьявола.
Наконец-то она поняла. Природа своей неоспоримой властью установила для человека известные пределы и ограды. Вот отчего дурные знаки — не более чем предупреждения природы, ее советы, смысл которых — отвратить человека от вхождения в заповедные области многообразной жизни, не позволить ему выходить за поставленные границы.
Она не имеет других намерений, как только следовать своей интуиции. И делает это с робкой надеждой не превращать свою жизнь в игру случая, в заложницу обстоятельств.
Лунный свет окончательно ее околдовывает. Она касается пола босыми ступнями, подбирает край ночной рубашки — и вот уже выпорхнула, как ночная бабочка, из детской на темную крышу дома и очутилась в бельведере. Из этой круглой башенки она, не мигая, всматривается в звездное небо, словно пытается разгадать, что сулит величественная, незнакомая, светозарная жизнь.
Сквозь дрему Лёля слышит хриплое откашливание ворон.
Елена Андреевна родила Лёлю недоношенной в Екатеринославе в ночь на 12 августа 1831 года (по старому стилю на 31 июля) в час и сорок две минуты пополуночи[28]. Перед этим событием она чуть было не заболела холерой. В доме Фадеевых от холеры умерло несколько человек прислуги. Что никто из их семьи не пострадал — настоящее чудо. Блаватская не раз задумывалась о месте и времени своего рождения. Она представила холерный 1830 год. Эпидемия пришла из Астрахани. Ее привезли люди, передвигающиеся в безрессорных тарантасах, на почтовых. Лошади шли медленно, только шагом, то и дело увязая по колена в глубоком песке. Распространяясь по Волге, холера без всяких помех, с тупой и неторопливой последовательностью захватывала города и веси, сокрушая растерявшихся и беспомощных жителей. Дошла она и до днепровских берегов. Ужас неотвратимой смерти стоял в душном, наполненном густой мглою, гарью и смрадом воздухе. Отец бежал от сына, сын от отца.
Семья Фадеевых чудом выжила.
Итак, ее рождение связано с женщиной, чуть было не побывавшей на том свете. Кровная связь с мамой приобретала новые, неожиданные смыслы. Она представила мать в холерном бараке: ее синеющие пальцы, запавшие глаза, заострившийся нос. Может быть, только обильный пот, выступивший по всему маминому телу, был добрым знаком того, что мама выживет. Напрасно она пыталась преодолеть в своем воображении образ умирающей женщины, у которой язык, высохший, с бледно-зелеными разводами, западал в гортань, а изо рта дурно пахло желчью. Ничего не получалось. Наконец-то она стряхнула с себя это наваждение и обреченно поняла, как страшно родиться в холерный год. В то время, когда торжествует и наглеет смерть, а жизнь себя не выпячивает. В ее появлении на свет при таких обстоятельствах кто-то был, по-видимому, заинтересован. Она искала точку опоры в нахлынувших на нее мыслях. Ей необходимо было за что-то зацепиться, чтобы окончательно не пасть духом, не сойти с ума. Теперь ее не волновало, что будет с сестрой Верой и братом Леонидом. В конце концов и не до мамы ей было, как ни постыдно в этом признаться. Ей стала безразлична вся окружающая жизнь. В ней существовало только одно всепоглощающее желание. Она пыталась понять, что означает ее рождение в Екатеринославе в холерный год, когда вокруг нее, крохотной и беззащитной, громоздились горы мертвецов. Она вся, до появления шершавых пупырышек на коже, устремилась в то время.
И услышала ответ, какой ожидала. Этот ответ ей выкаркала черная птица огромной величины, не к добру залетевшая в Екатеринослав. В разгар эпидемии, в конце 1830 года, она парила над крышами домов и поражала смертельной болезнью тех, кого осеняла крылами. На воротах, дверях и окнах домов, чтобы отогнать птицу смерти, это порождение нечистой силы, были начертаны кресты, а на стенах написано: «Христос с нами уставися».
Страшное безлюдье царило в городе. Редкие прохожие с замотанными тряпками лицами, выпачканные дегтем и пахнущие чесноком, бродили по улицам как тени.
Ежедневно целые обозы с гробами тянулись на кладбища. Среди жертв холеры оказалась и маленькая девочка со спутанными кудряшками русых волос и восковым кукольным личиком. Она послушно лежала в узком гробике с виноватой улыбкой на побелевших губах.
Вот и ответ. Родившаяся вскорости после смерти неизвестной девочки Лёля была обречена судьбой дать ее душе новый приют.
Какая она все же умница! Смогла разобрать, что выкаркивала ей, кружа над домом, огромная птица с перьями, забрызганными бурой запекшейся кровью.
Каким-то образом она выведала у птицы еще одну тайну: Екатеринослав и Одесса для ее мамы и нее самой — определенно проклятое пространство, им там было бы лучше не появляться.
Екатеринослав, южнороссийский город на берегу Днепра, по словам одного заезжего иностранца, представлял собой отчасти незаконченную новостройку, отчасти старинное поселение со следами былого величия. Изначально задуманный Екатериной Великой как ее летняя резиденция, он недолго просуществовал в этом качестве. В конце концов императрица выбрала для летнего отдыха место неподалеку от Санкт-Петербурга — Царское Село. Между тем ее фаворит Григорий Потемкин выстроил для нее в Екатеринославе роскошный и величественный дворец, какого еще не видела Россия, проложил широкие бульвары с цветниками, а на скалистых днепровских берегах разбил великолепный парк. Город предполагали построить огромный, рассчитанный, по крайней мере, на миллион жителей. Ко времени приезда семьи Фадеевых в Екатеринослав дворец лежал в руинах, а Днепр был судоходен всего лишь шесть недель в году, во время весеннего паводка.
Типичный российский провинциальный город. В такой город попадают только по необходимости, или по делам службы, или по семейным обстоятельствам, или по болезненному положению, но никогда не оказываются в нем по доброй воле. Отец Елены Андреевны Андрей Михайлович Фадеев был направлен в Екатеринослав чиновником в Департамент иностранных поселенцев и прослужил в этом городе на разных должностях, начиная с 1815 года, почти двадцать лет. В 1817 году он стал управляющим конторой иностранных переселенцев[29].
Елену Андреевну воспитывала ее мать, бабушка Лёли, Елена Павловна, урожденная княжна Долгорукова. В ее роду были такие известные в России люди, как князья Ромодановские и выкрест барон Петр Павлович Шафиров, сподвижник Петра Великого, вице-канцлер и управляющий почтами, обвиненный в 1723 году в казнокрадстве и два года проведший в ссылке.
В двадцать пять лет княжна Елена Павловна против воли близких вышла замуж за Андрея Михайловича Фадеева, который был двумя годами ее моложе. Дед Блаватской со стороны матери родился 31 декабря 1789 года в городе Ямбурге Петербургской губернии, там тогда квартировал полк, где служил его отец[30].
Для брака Елены Павловны и Андрея Михайловича существовало препятствие, которое молодые отважно преодолели, — жених был из «неродовитых дворян», к тому же гол как сокол. Потому-то и отец княжны Елены, и воспитывающая ее бабушка наотрез отказались дать родительское благословение. Вместе с тем жених был дворянского рода, некоторые его предки не посрамили фамилию, отдали жизнь за Россию. Его прадед Петр Михайлович Фадеев, капитан армии Петра Великого, сложил голову в битве под Полтавой, а дед Илья Петрович скончался от ран, полученных в Русско-турецкой войне в конце царствования Анны Иоанновны. Его отец служил в Псковском драгунском полку и впоследствии, после отставки, перешел на гражданскую службу. Его мать, также дворянка, была родом из Лифляндии, урожденная фон Краузе, добрая и заботящаяся о муже и детях женщина. Семья Андрея Михайловича была многодетной — восемь сыновей и две дочери. Все его братья пошли по стопам отца, поскольку военная служба для дворян считалась почти обязательной. Андрей Михайлович, впрочем, составил исключение и по обычаю того времени в двенадцать лет был зачислен на гражданскую службу. Его отец управлял Огинским каналом в Минской губернии, куда и поступил служить молодой человек. В семнадцать лет он уже достиг чина титулярного советника. Началась война 1812 года, и весь штат управления каналом был переведен в Киев. Познакомились молодые люди еще раньше — в Ржищеве, имении бабушки Елены Павловны. В Киеве их отношения получили продолжение. Умная, разносторонне образованная княжна Елена Долгорукова была действительно необыкновенной девушкой. Они полюбили друг друга. Андрею Михайловичу тогда исполнилось двадцать три года.
При скромном жалованье у жениха были хорошие служебные перспективы[31]. Его будущий тесть князь Павел Васильевич Долгоруков сам находился в стесненных обстоятельствах по причине расстройства своего состояния и жил на одну пенсию[32]. Учитывая возраст князя, у него вообще не было никаких перспектив улучшить свое положение. Рассчитывать на карточный выигрыш не приходилось — потерял бы последнее. Ему почему-то не везло не только в любви, но и в картах. И все-таки он вместе со своей тещей упрямо стоял на своем, и согласия на брак молодые так и не получили. Обойдясь без родительского благословения, они повенчались в 1813 году, имея в кармане жениха всего сто рублей ассигнациями. В следующем году на свет появилась мать Елены Петровны Блаватской — Елена Андреевна. Спустя некоторое время после ее рождения молодая семья переехала в Екатеринослав, где Елена Павловна родила трех младших детей — Катю в 1821 году, Ростислава в 1824 году и Надю в 1827 году[33].
Елена Павловна Фадеева знала пять иностранных языков, прекрасно рисовала и, будучи художницей, интересовалась преимущественно чешуекрылыми, а проще говоря — бабочками, а также растениями и минералами. С ней находились в переписке многие естествоиспытатели. Среди них Стевен, академик Бэр и профессор Дерптского университета Г. В. Абих, который был избран в Российскую академию наук в 1853 году за научные труды по описанию Кавказского края. Бабушку Елены Петровны ценили Карелин и Вернель. А Гомер де Гель в своих работах упоминает о ней как о замечательной ученой женщине, немало способствовавшей ему в его научных разысканиях. Президент Лондонского географического общества сэр Родерик Мурчисон, приехав в Россию, встречался с ней в Саратове и назвал в ее честь одну из ископаемых раковин. Популярности Елены Павловны Фадеевой на Западе, безусловно, способствовала высокая оценка ее интеллектуальных возможностей со стороны известной английской путешественницы леди Стенхоуп. Эта экзальтированная и любознательная дама встретилась с Еленой Павловной в том же Саратове и была потрясена тем, что подобные высокообразованные женщины встречаются в столь варварской стране, как Россия. Естественно, своим удивлением она поделилась с английскими читателями в очередной книге.
Со всей своей ученостью, интересом к естествознанию, любовью к чтению серьезных философских книг, ярко выраженными способностями к рисованию и музицированию Елена Павловна Фадеева была вместе с тем, в сущности, обычной русской женщиной из обедневшего княжеского рода. Для нее дом и семья всегда находились на первом месте. Она любила стряпать и рукодельничать. Ее внучка Вера вспоминала: «Кроме всяких вышиваний, вязаний, плетений бабушка умела делать множество интересных работ. Она делала цветы из атласа, бархата и разных материй. Она клеила из картона, раковин, цветной и золотой бумаги, из битых зеркальных стекол, из бус и пестрых семечек такие чудные вещи, что чудо!»[34]
При всех глубоких и разносторонних познаниях в науке и присущей ей домовитости Елена Павловна вовсе не чуждалась светских удовольствий. Ее муж шел по служебной лестнице не быстро, но и не медленно и со временем сделался гражданским губернатором в Саратове. Она любила чистокровных английских лошадей, крытые лаком экипажи, давала балы и званые обеды.
За что бы Елена Павловна ни бралась, она старалась сохранять хороший вкус и достойный положения губернаторши уровень.
Атмосферу празднеств, устраиваемых своими отцом и матерью, детально и красочно описала Е. А. Ган в повести «Идеал»:
«Дом дворянского собрания был великолепно освещен; плошки на воротах, плошки у подъезда; кареты, коляски, брички, сани везли целые грузы бабушек, маменек, дочек, внучек; собрание было блистательное. Два жандарма, стоявшие у крыльца, не успевали отгонять опорожненных экипажей. Канцелярские стряхивали снег с своих шинелей, артиллеристы, смотря с улыбкой презрения на этих фрачников, гордо расправляли усы и всклокоченные волосы. Но то ли еще было в зале!
Четыре люстры величаво спускались с потолка; вдоль стен расставлены были диваны, крытые оранжевым ситцем с зелеными узорами, а на передней части залы под огромным зеркалом стояли два кунсовые кресла. На хорах тринадцать человек музыкантов сидели в ожидании входа губернатора с поднятыми смычками, готовясь огласить залу при его вступлении полонезом из „Русалки“. Диваны были уже заняты дамами всех возрастов и чинов; статские смиренно расхаживали по зале с круглыми шляпами в руках; кавалеристы с нетерпением бряцали шпорами; старики умильно кружились подле расставленных карточных столов, но никто не начинал ни танцевать, ни играть. Общество походило на огромного истукана, для которого душа не была еще ассигнована. Кое-где мужчина, проходя за диванами, останавливался позади девицы и, наклонясь, шептал ей, вероятно, что-нибудь очень приятное, потому что улыбка вдруг расцветала на устах девушки и, глядя на нее, маменька самодовольно поправляла свой чепец»[35].
Пригласительные билеты на бал или званый обед Елена Павловна давала распоряжение печатать на роскошной веленевой бумаге. А в исключительных случаях — на пергаменте.
Столы были уставлены серебряной посудой. Наряду с русской кухней присутствовала кухня французская и немецкая. Подавали янтарное токайское вино, красноватый шамбертен и обязательно шампанское. Умели пожить в свое удовольствие русские дворяне! Вместе с тем не эти праздники жизни были главной заботой Елены Павловны Фадеевой.
Больше всего на свете она ценила основательное образование, которое постаралась дать своим детям и внукам. Она не перекладывала воспитание детей целиком на плечи крепостных мамок и выписанных из-за границы или обрусевших иностранных гувернанток. Свою старшую дочь Елену она обучала многим наукам, пока той не исполнилось тринадцать лет. А потом, когда Елена Павловна серьезно и надолго заболела, девочка сама с жадностью набросилась на книги, словно черпая в них жизненную силу. Гувернантки с ней почти не занимались. Да и финансовое положение их семьи не позволяло сорить деньгами. А. М. Фадеев, что называется, жил на зарплату, долгое время остававшуюся весьма скромной. В семье привыкли на всем экономить, хотя ее глава занимал достаточно «хлебные» места и при желании мог серьезно разбогатеть. Однако поступать так ему не позволяла совесть. Жить на одну зарплату для русского чиновника во все времена и при всех правителях — непозволительная роскошь или же чудовищное невезение.
Книги растормошили застенчивую и угрюмую девочку, которая среди своих сверстниц слыла белой вороной. Уже с малых лет она овладела искусством версификации. Однако стихи выходили из-под ее пера не такими, какими ей хотелось их видеть. Обыкновенные, вялые слова не передавали живых, непосредственных чувств. Они в большей степени соответствовали бесплодной, обступившей со всех сторон и простирающейся до горизонта степи, высушенному под белесым солнцем ковылю.
К 1834 году были упразднены конторы иностранных переселенцев. Попытка сократить многочисленный штат чиновников, как это часто происходит в России, на деле оказалась переливанием из пустого в порожнее. Шло обычное перемещение бюрократии в обширном пространстве империи. Но как показывает конечный результат этих служебных пертурбаций, в итоге ничего существенного не происходит, — к старым чиновникам прибавляется большое число новых. А. М. Фадеев был определен членом нового Попечительного комитета Главного управления иностранных поселений южного края России с тем же самым содержанием и направлен на жительство в Одессу. Для него как для порядочного человека и неподкупного чиновника такое изменение в судьбе явилось в известной степени испытанием. Одесса для проживания была более дорогим городом, чем Екатеринослав. К тому же пришлось продать за бесценок дом с прекрасным огромным садом и много чего другого, чем обрастает человек, живя несколько лет на одном месте. Многолетняя счастливая жизнь в Екатеринославе закончилась. А как говорил Конфуций: «Нет ничего хуже, чем жить в эпоху перемен». (Этот парадокс мировой истории справедлив и по сей день.) Но в самом начале переезда семейства Фадеевых в Одессу, казалось, ничто не предвещало беды. Глава семьи вспоминал о начальном периоде жизни в Одессе: «Мы решились переехать и, дабы хоть немного уменьшить необходимые расходы на жизненные потребности и хозяйство, — купить в окружностях Одессы небольшое именьице. Я поехал в Одессу прежде всего один и приискал подходящее именьице в сорока верстах от Одессы, деревню Поляковку… Весною 1834 года переехало в Одессу и мое семейство»[36]. В этом именьице (всего-то помимо усадьбы там был один двор с шестью крепостными — трое мужского пола и трое женского) немало времени провели все члены многочисленного и дружного семейства Андрея Михайловича Фадеева, в том числе и его старшая дочь Елена Андреевна Ган с детьми. Надежда Андреевна Фадеева, тетя Блаватской, спустя много лет после смерти своей старшей сестры Елены Андреевны вспоминала Одессу того времени как город с необыкновенной праздничной атмосферой:
«Одесса тогда была в апогее своего общественного развития и оживления, генерал-губернатор граф Воронцов и графиня Елизавета Ксаверьевна Воронцова, как магнитом, притягивали к себе со всех концов Европы людей, служивших украшением лучших обществ. Тогда в Одессу съезжалось много польской знати, многие и русские тузы селились в ней, привлекаемые южным климатом и морем. Большая часть из них жили открыто, широко, и зимой блестящие балы и увеселения всякого рода следовали одни за другими, <…> начиная с еженедельных понедельников Воронцовых»[37].
В Одессе А. М. Фадеев проработал чуть больше года. В конце 1835 года последовал его перевод в Астрахань главным попечителем кочующих народов с порядочным пособием на этот переезд[38].
Глава третья. МАТЬ И ДОЧЬ
Лёля, как сквозь сон, вспоминала знойную, обожженную степь и встающий над ровной и равнодушной ко всему землей медно-красный шар, ее утешение и надежду. При воспоминании о солнце своего младенчества и детства ее душа преображалась. Но не в силах небесного светила было передать, чем жила мятущаяся душа ее матери, — этот неуклюжий чертополох с лилово-красными вспышками цветов среди колючек. Екатеринослав сам по себе наводил скуку, между делом умерщвлял живую душу. Город-неудачник, он мстил людям за свое унижение. История — вот тот оселок, на котором старшая дочка Елены Павловны оттачивала свое воображение, основное оружие в противоборстве с рутинным существованием. К пятнадцати годам в ее сердце заключался весь мир.
От поклонников у Елены Андреевны не было отбоя. Темноволосая красавица с выразительными миндалевидными глазами и тонкой талией, она сводила с ума многих молодых людей. Однако никому из этих ухажеров не удавалось склонить ее к замужеству. Для нее любовь и замужество были тождественными понятиями.
Она жила в мире исторических отражений, обитателями которого были мужественные, благородные и справедливые воины. Потому нет ничего удивительного в том, что ее выбор пал на конно-артиллерийского капитана Петра Алексеевича Гана, героя Турецкой кампании, старше ее на пятнадцать лет. Она венчалась с ним полуребенком, ей едва исполнилось шестнадцать. Ее муж был человек добрый, хорошо начитанный, ведь он получил воспитание в аристократическом Пажеском корпусе и говорил на нескольких иностранных языках. Елена Андреевна была нежным существом, мало приспособленным к условиям суровой походной жизни. К несчастью, брак оказался для нее неудачным. Для мужа ее духовная деятельность, ее литературные интересы не только мало что значили — они вызывали недовольство и насмешки. Петра Алексеевича уродовала армейская жизнь. Он предпочитал вист — театру, скачки — музыкальным вечерам, пьяное застолье — чтению книг. В его положении конно-армейского офицера и при его солдафонских привычках не следовало бы вообще жениться, особенно на такой выдающейся женщине, как Елена Андреевна Фадеева.
Она вышла замуж стремительно, за три месяца до выступления полка мужа в поход на Польшу для подавления Польского восстания. Вскоре она поняла, что совершила роковую ошибку, этим браком обрекла себя на раннюю смерть.
В одной из повестей Е. А. Ган «Суд света» есть вставка — «Письмо Зенеиды Н.» — точное воспроизведение ее внутренней драмы:
«Едва я вступила в свет, как многие уже искали было руки моей, но я отвергла все предложения… Привыкши считать любовь и супружество нераздельными, я смотрела на них с особенной точки зрения. Посреди общего крушения моих светлых идей, одна только сохранилась во всей силе своей — идея о возможности истинной вечной любви. Я уповала на нее, верила в осуществление моей утопии, как в жизнь свою, и, нося в груди зародыш священного чувства, не истрачивала его на мелочные привязанности, берегла как дар небес, который мог осчастливить меня только однажды в жизни»[39].
Замужество обозначило перелом в ее судьбе. Жизнь ее, однако, не пошла на улучшение, а повернулась в худшую сторону. Люди они были уж больно разные:
«Между тем тонкий, веселый ум моего мужа, приправленный всею едкостью иронии, ежедневно похищал у меня какое-ни-будь сладкое упование, невинное чувство. Все, чему от детства поклонялась я, было осмеяно его холодным рассудком; все, что я чтила как святость, представили мне в жалком и пошлом виде»[40].
Ситуация довольно-таки обычная для образованной и духовно развитой женщины той эпохи. Тут были даже ни при чем моральные качества Петра Алексеевича Гана. Он жил как все люди его круга и поступал соответственно — как того требовало положение русского офицера. На долю его молодой жены, можно себе представить, выпало немало бытовых трудностей, но намного больше — горечи и обид.
Что оставалось в памяти Елены Андреевны от походной жизни с мужем? Сырые ночи, от которых ее болезнь набирала силу, грубые армейские шутки товарищей мужа, густой табачный дым, взаимные упреки, ссоры и постоянная беременность. Самым приятным среди этого кошмара было вспоминать, как денщик мужа по несколько раз в день вздувал самовар: из-под низа сыпались совсем не обжигающие искры, и вскоре на столе появлялись кружки с ароматным черным чаем, — в эти мгновения ее неудержимо тянуло в родительский дом. Там были дорогие и духовно близкие ей люди — мать, сестра и брат. Там были книги, долгие душевные беседы за полночь и благожелательная атмосфера, совсем другая жизнь. По мере возможности она уезжала с детьми к родителям — для короткого отдыха и сосредоточенности. За десять лет замужества она родила четырех детей: Елену, Александра, Веру и Леонида. Александр умер на втором году жизни.
В письме из села Каменское в Малороссии от 14 октября 1838 года сосланному декабристу С. И. Кривцову, с которым Елена Андреевна познакомилась и подружилась на водах в Кисловодске, она откровенно описывает бытовые тяготы и духовные испытания походной жизни с мужем:
«Я живу в скверной, сырой, холодной избе, из моих окон я вижу — на восток сельскую церковь, к западу — кладбище на пригорке, уставленное крестами, готовыми упасть; к югу — большую конюшню, к северу — другое строение, принадлежащее батарее, дальше — степь, пески и болота. Прибавьте к этому вечно пасмурное небо, в доме — угрюмое молчание, едва нарушаемое лепетом Верочки, непрерывный свист ветра, а вечером — вой собак и карканье ворон, — и вы будете знать мое жилище, как если бы вы сами жили в нем. С тех пор, как Лоло живет с гувернанткой в другой избе по соседству с моей, я почти не покидаю моего кабинета, — крошечной комнаты, которая напоминает мне ваш каземат 1826 г., потому что в ней не более трех шагов в длину и двух шагов в ширину; но я довольствуюсь малым, и так как в ней могут помещаться моя библиотека, стул и стол, то я чувствую себя в ней очень уютно»[41]. В том же письме Елена Андреевна предоставляет адресату свой достаточно точный психологический портрет: «Основная черта моего характера — неустанная деятельность ума и чувства, вечно подвижные, непокорные, беспокойные, они беспрестанно требуют пиши и только напрягая все мои духовные силы, в принудительном занятии я могу укрощать их и подчас даже усыплять. Это нравственный опиум, и я пользуюсь им, как предохранительным средством против моей экзальтации, которая, на ваш взгляд, есть не что иное, как горячка»[42].
Не была ли Елена Петровна живым воплощением того, чего жаждала экзальтированная душа ее матери, Елены Андреевны Ган? Не явилась ли ее жизнь продолжением материнских поисков неразделенной любви, основанной на глубоком сродстве душ? Не представляют ли ее поступки, ее поведение, ее решительный разрыв с национальной духовной традицией результат нового женского сознания, сформировавшегося в 30-е годы XIX века? Думаю, все это именно так. Живость, веселость, оригинальность — основные доминирующие черты характера Елены Андреевны Ган. И еще одна особенность личности была ей присуща. Вот что писала об этой странности в поведении писательницы ее сестра Надежда Андреевна: «Когда она подмечала смешные стороны иных людей, она любила этих людей дурачить и мистифицировать, — это ее забавляло, и она это делала так остроумно, так комично и вместе с тем так серьезно, что в самом деле выходило необыкновенно забавно для особ, посвященных в шутку, а не понимавшие ее и не подозревали мистификации»[43]. Итак, сомнительный дар дурачить людей Елена Петровна Блаватская получила в наследство от своей матери. Другое дело, что этот дар она обратила на психологическую обработку практически всех, кто ее окружал в зрелые годы жизни. Ее прегрешения требовали покаяния. Но вот на подобное очищение совести Блаватская пойти не могла и не хотела. Единственное, что ее спасало от душевных терзаний, это нравственная необходимость распространять ложь во спасение, создавать новые иллюзии для человечества, большая часть которого все еще обладает, как она была убеждена, инфантильным сознанием, детской доверчивостью и верит всему тому, что им внушают более сообразительные и требующие себе беспрекословного повиновения люди. За девять лет до смерти Блаватская цинично иронизировала по поводу своих последователей. Ей был присущ черный юмор: «О милые мои ослики! Когда я умру и вся философия и чудеса прекратятся, тогда они поумнеют. Ведь без меня — какая философия и откуда?»[44] Может быть, с «осликами» Блаватской после ее кончины так и произошло, но некоторые из них превратились в старых ослов-долгожителей, к тому же подросли новые ослики, и все продолжало идти по-старому, по испокон веку заведенному порядку в рутинном мире людей. Род человеческий с его варварскими законами выживания внушал ей ужас. Вот почему по отношению к нему она была злоязычна и в мрачных красках описывала его будущее. Но, как многие пророки и пророчицы, Елена Петровна при всей своей способности прозревать историческую даль часто не могла разглядеть и понять того, что творилось у нее под носом. Сестру Веру и тетю Надежду она сделала соучастницами своей самой крупной мистификации — предстать перед человечеством в образе пророчицы и ясновидящей.
Человек в мире есть не что иное, как игралище капризной судьбы и ветреного случая. Блаватская мне на это возразила бы с неопровержимой логикой, что судьба — это направляющая нить кармы, случай — божественный загонщик, а кто охотник — не дано знать никому из живых.
Блаватская всегда, до последних дней своих, обращалась к личности матери. Память о матери стала чем-то вроде священного ковчега, в котором она хранила самые возвышенные чувства. Дочь подхватила основную тональность матери — проповедь новой жизни для женщины света. Женщины, которая стоит выше грубой чувственности и ищет утешения в служении высоким идеалам. Вопросы, волновавшие ее мать, Блаватская перенесла на почву мистицизма и оккультизма. Плодом этого явилось создание Теософического общества. Ей необходимы были другие религиозные и философские обоснования, другие логические доводы для объяснения таких понятий, как духовный брак, основанный не на плотском влечении мужчины и женщины друг к другу, а на истинном вечном сродстве их душ. Недаром спустя много лет, находясь в Соединенных Штатах Америки, Елена Петровна обратила пристальное внимание на религиозное движение мормонов, которые пытались достичь идеала семейной жизни. С точки зрения православного сознания, они впадали в грех гордыни и прелюбодеяния, а семейный очаг превращали в своего рода сатанинскую скудель. Блаватская между тем совершенно иначе оценивала их деятельность.
В столицу Елена Андреевна Ган попала весной 1836 года, там был временно расквартирован полк ее мужа, и прожила в ней по май 1837 года. Она приехала туда из Курска с годовалой Верой. Этот город стал для матери Блаватской местом вдохновения и триумфа. В те достопамятные времена не Москва, а Санкт-Петербург был законодателем литературной моды.
В Санкт-Петербурге Ган завязала нужные литературные знакомства. На художественной выставке произошла ее случайная встреча с Пушкиным, о которой она тотчас же написала родным: «Я вдруг наткнулась на человека, который показался мне очень знакомым… Иван Алексеевич (брат мужа Елены Андреевны. — А. С.) в то же время сжал мне руку, указывая на него глазами, и при втором взгляде сердце мое забилось… Я узнала — Пушкина! Я воображала его черным брюнетом, а его волосы не темнее моих, длинные, взъерошенные… Маленький ростом, с заросшим лицом, он был не красив, если бы не глаза. Глаза — блестят, как угли, и в беспрерывном движении. Я, разумеется, забыла картины, чтобы смотреть на него. И он, кажется, это заметил: несколько раз, взглядывая на меня, улыбался… Видно, на лице моем изображались мои восторженные чувства»[45].
Аристократическое происхождение позволяло ей без особых затруднений быть принятой в высшем свете. Перед ней распахнулись все двери. Следует также иметь в виду, что Елена Андреевна приходилась двоюродной сестрой поэтессе Евдокии Ростопчиной и мемуаристке Екатерине Сушковой, в замужестве Хвостовой, возлюбленной Лермонтова. Родственниками Елены Андреевны по матери были известные поэты того времени Иван Михайлович Долгоруков и Тютчев. Ведь родная сестра бабушки Блаватской из рода Долгоруковых Анастасия Павловна, родившаяся в 1789 году и скончавшаяся в 1828 году, была замужем за Сушковым, дядей графини Ростопчиной и братом Николая Васильевича Сушкова[46]. Женой Николая Васильевича была Дарья Ивановна, сестра Ф. И. Тютчева[47]. Родственные связи семьи Фадеевых, как видим, были достаточно обширными. Помимо прошлого, связанного с русской историей, у этой семьи было и вполне достойное настоящее, связанное с русской литературой. А ее будущее, как известно, наилучшим образом заявило о себе как в русской истории (деятельность С. Ю. Витте), так и в мировой культуре (сочинения Е. П. Блаватской). В доме Екатерины Сушковой Елена Фадеева шапочно общалась с Лермонтовым и о своем впечатлении от этих встреч написала родным: «Его я знаю лично… Умная голова! Поэт, красноречив». Вообще-то внешне Лермонтов не произвел на нее большого впечатления: «…Он, по крайней мере, правду сказал, что похож на сатану. Точь-в-точь маленький чертенок с двумя углями вместо глаз, черный, курчавый и вдобавок в красной куртке»[48].
В общественной и культурной жизни столицы весна представлялась совсем не такой, какой являлась в природе. Она олицетворяла не пробуждение и расцвет, а скорее замирание жизни, спад и всеобщую усталость. Зима самодовольно выставляла напоказ все лучшее и ценное, что было в Петербурге. Люди круга Елены Андреевны Ган ходили в театры, в оперу и на балет, посещали выставки картин, концерты и балы. Большое распространение в то время получили званые обеды и ужины.
На весну оставалось тоже кое-что, однако не в таком, как зимой, количестве и объеме. Елена Андреевна в самозабвенном восторге вспрыгнула на эту праздничную карусель. Потрясающий мир красоты, изящества и свободы раскрылся перед ней. Что она больше всего любила — это ночные посиделки в частных домах с восьми часов вечера до четырех утра. Мужчины играли в вист, дамы — в бостон или преферанс. Одни говорили о политике и бизнесе, другие сплетничали, обсуждали последние театральные новости, обменивались впечатлениями о прочитанных романах и делились сведениями о том, что нынче в моде, а что нет. За сизым папиросным и сигарным дымом все они едва различали друг друга. В этих гостиных между тем царила чинная и благопристойная атмосфера. Хозяева и гости дорожили добрым именем. В то же время у каждого из завсегдатаев этих гостиных был свой предмет обожания. Любое движение молодой симпатичной женщины толковалось часто произвольно, в пользу того или иного воздыхателя. На этих встречах приходилось вести себя благоразумно и осторожно. Никто не смог бы упрекнуть Елену Андреевну в кокетстве. В то же время, как она признавалась в письме сестре Екатерине, «нет души в целом Питере, которая бы была мне близка»[49].
В одной из петербургских гостиных она случайно познакомилась с человеком, определившим ее литературную судьбу, — с Осипом Сенковским, который открыл ей страницы «Библиотеки для чтения», но «расчеты и поступки которого были черны», а «деспотизм превышал ее терпение»[50]. Она отдала в его журнал компиляцию из романа Бульвер-Литтона «Годольфин». В 1837 году там же появилась ее первая собственная повесть «Идеал» под псевдонимом Зенеида Р-ва, а затем в 1838 году повесть из калмыцкой жизни «Утбалла» и кавказская повесть «Джеллаледдин». Вслед за этими произведениями Осип Сенковский опубликовал одну за другой ее повести «Медальон», «Суд света» и «Теофания Аббиаджио». Последняя повесть вызвала восторженные отзывы критики и принесла ей всероссийскую известность. В. Г. Белинский писал о ней: «Между русскими писательницами нет ни одной, которая достигла бы такой высоты творчества и идеи и которая в то же время до такой степени отразила бы в своих сочинениях все недостатки, свойственные русским женщинам писательницам, как Зенеида Р-ва. <…> Итак, основная мысль, источник вдохновения и заветное слово поэзии Зенеиды Р-вой есть апология женщины и протест против мужчины <…>. Но к чести ее надо сказать, что она глубоко понимала униженное положение женщины в обществе и глубоко скорбела о нем. Но она не видела связи между этим униженным положением женщины и ее способностью находить в любви весь смысл жизни»[51].
Сколько услышала Елена Андреевна оскорблений, сплетен и пересудов по поводу сотрудничества с редактором «Библиотеки для чтения». Молва выставляла Елену Андреевну чуть ли не за черту семейного круга, назвав женщиной эмансипированной и распущенной. Своим независимым поведением она словно давала повод отождествлять ею написанное с ее личной жизнью. Богатую пищу для досужих вымыслов, например, предоставила повесть «Суд света»: «Шатался по свету без пользы для себя и для других; встретил женщину, бросил беззаветно к ногам ее все свое бытие и потом, когда она отвергла непрошеный и ненужный ей дар, напал на нее, беззащитную, истерзал ее, запятнал честь мужа, распорядился самовольно жизнью ближнего и своей собственною…»[52] Быть может, в этом отрывке из повести в какой-то мере сказалась реакция молодой замужней женщины на всяческие хулы в ее адрес. Известно, что в списках ходили посвященные ей скабрезные стихотворные послания. Приложил руку к подобным эпистолам и младший брат А. С. Пушкина Лев Сергеевич, пустивший в публику ернический мадригал, написанный в отместку за то, что Елена Андреевна отвергла его домогательства[53]. Однако в большинстве своем творческие люди отнеслись к Елене Андреевне с пониманием. Так, И. С. Тургенев высказывался о Ган с большим уважением и написал в 1852 году:
«В этой женщине были действительно и горячее русское сердце, и опыт жизни женской, и страстность убеждений — и не отказала ей природа в тех „простых и сладких“ звуках, в которых счастливо выражается внутренняя жизнь»[54].
В «Отечественных записках» А. А. Краевского незадолго до смерти Е. А. Ган была опубликована ее повесть «Напрасный дар». Первая часть повести вышла при ее жизни, а вторая появилась в посмертном собрании сочинений. Написанные в 1842 году повесть «Любонька» и новелла «Ложа в одесской опере» были опубликованы уже после ее смерти. Всего за свою короткую жизнь Е. А. Ган написала одиннадцать произведений[55].
Наступившее пыльное и жаркое лето разлучило Елену Андреевну с Петербургом. Получивший новое назначение в Астрахань ее отец Андрей Михайлович Фадеев забрал ее с детьми с собой. Однако петербургский духовный заряд сохранялся в ней долго, слишком долго, вплоть до самой смерти, поддерживая скудеющие силы и интерес к жизни.
Глава четвертая. СМЕРТЬ МАТЕРИ
В Одессе они жили наездами начиная с 1835 года. Впервые Лёля оказалась в этом городе совсем маленькой. Здесь 29 апреля 1835 года родилась ее сестра Вера — будущая известная детская писательница Вера Петровна Желиховская. Последний раз Елена Ган приехала в Одессу с тремя детьми и гувернантками ранней весной 1842 года. Она редко оставалась на одном месте: то ездила вслед за своим мужем по дальним гарнизонам, то останавливалась, чтобы передохнуть от кочевой жизни, у родителей, там, где служил ее отец — Андрей Михайлович Фадеев, либо в Екатеринославе, где А. М. Фадеев был управляющим конторой иностранных поселенцев, либо в Одессе, где он был членом Комитета иностранных поселенцев южного края России, либо в Астрахани, куда его направили главным попечителем кочующих народов. В родительском доме она хотя бы на время спасалась от пошлости гарнизонного быта. И наконец, незадолго до маминой смерти дед Лёли получил серьезное повышение по службе — был переведен в Саратов управляющим палатою государственных имуществ и там же вскоре назначен гражданским губернатором. Карьера деда шла по возрастающей линии[56].
Весна была необычно жаркой, а лето — сухим и душным.
У Лёли самой постоянно першило в горле, и какая-то тяжесть внутри не давала вздохнуть полной грудью. Они жили на квартире у друзей бабушки. Квартира располагалась в особняке и была с отдельным входом. Их временное жилище отличалось роскошной, почти царской меблировкой в стиле рококо. В двух комнатах стояли «кудрявые» столы на приплясывающих ножках и шкаф с волнообразными ящиками, опутанный сочными стеблями бронзы. Сквозной орнамент пышных трав и чувственных извивов туманил сознание. Девочка ходила мимо этих вещей как во сне, на цыпочках. Пряные вычуры рококо дразнили воображение, перемещали из скучной действительности во вкрадчивый мир Востока, полный нежного изящества и тропической полуденной истомы. Гедонизм рококо не совмещался с ужасом положения, в котором они оказались.
Для лечения мамы требовалась особая минеральная вода. Отец направил их сюда в надежде на мамино выздоровление. Однако чудодейственная вода на этот раз не помогла, как и кумыс, которым мама опивалась до тошноты. При них неотлучно находились две гувернантки и доктор Гэно, считавшийся лучшим в городе. У доктора было лицо идиота, вечно озабоченное и кислое. Он пришепетывал и картавил. Его речь напоминала звук булькающей в кастрюле каши. Доктор относился к стеснительным и невротическим натурам. Казалось, он вот-вот непроизвольно разрыдается. Доктор ходил по комнате как малахольный, гладил ее и Веру по голове, маялся и страдал. Ему становилось невмоготу при мысли, что манипуляции, которые он совершал над молодой, безнадежно больной женщиной, бессмысленны. Они усиливали ее страдания и окончательно изнуряли.
Елене Андреевне Ган едва исполнилось двадцать восемь лет. Она и перед смертью работала до полуночи. Проводила долгие часы за зеленой коленкоровой занавеской, отгородившей часть комнаты. Этот крошечный уголок был ее рабочим кабинетом. Где бы они ни жили, в городе или деревне, она всегда огораживала для себя небольшое пространство. Лёле и Вере туда заходить не возбранялось, но запрещалось трогать что-либо из маминых вещей. Они даже не предполагали тогда, что мама работает в поте лица, чтобы оплатить их домашних учителей и гувернанток. Состояние их было совершенно расстроенное, так что мамина писательская деятельность давала кое-какой доход. Гонорары за повести уходили на оплату жалованья англичанке мисс Джефферс, учителям, а также на покупку нужных книг для себя и для них, ее детей[57]. Елена Андреевна из последних сил пыталась сделать дочек и сына образованными людьми: «Какими-то ни было жертвами хочу, чтобы дети мои были хорошо, фундаментально хорошо образованы. А средств, кроме пера моего, — у меня нет!..»[58] Их мама дописывала свою очередную повесть, девятую по счету.
Мамины огромные черные глаза смотрели на нее, Веру и брата Леонида с невыразимой скорбью. Этот безутешный и страдающий взгляд предвещал величайшее несчастье, скорую и вечную разлуку с той, кто дал им жизнь.
От моря шел йодистый запах лазарета. С холма при вечереющем небе оно напоминало огромную, тщательно отполированную плиту серого мрамора. Лодки рыбаков смотрелись на этой светлой поверхности черными, как расплывшаяся тушь, пятнами.
Лёля знала за мамой одну неприятную черту — воспламеняться от неожиданной идеи, погружаться в пучину творческого вдохновения и забывать обо всем на свете. Материнское безразличное отношение к ней, ее старшей дочери, расстраивало до слез. Большей частью она находилась под опекой ординарцев отца. Она страдала от того, что не была способна заинтересовать маму своей личностью. Чего только она не делала, чтобы привлечь ее внимание: строила из себя взрослую светскую даму, раздражая маму бонтонными фразами, ходила на голове, капризничала, беспрестанно меняла расположение духа. Все было бесполезно. В итоге Лёля отводила душу на маленькой Вере. Но все равно тоска не переставала ее преследовать. Ей казалось, что она одна, вечно одна. Эти приступы тяжелой душевной депрессии, которые сопровождали ее всю жизнь, достались в наследство от матери, которая напряженной умственной работой, писательством своим пыталась подавить те же самые чувства отчаяния и одиночества. И каким еще другим способом она могла избавиться от постоянного недовольства окружающей средой? Из убивающей душу монотонной обыденности должен же быть какой-то выход? Лёля подсознательно, с детской непосредственностью размышляя о маме и самой себе, обнаружила подступы к освобождению от инертности жизни. Она своей детской фантазией преодолела замкнутый круг, в который загнал ее и маму кем-то установленный и, казалось бы, навечно нерушимый порядок людского общежития. Она интуитивно поняла, что существует какая-то возможность не следовать этому заведенному порядку вещей. С этого мгновения ее одиночество питалось навязчивой мыслью о неком Хранителе — величественном индусе в белом тюрбане. Взрослея, она все сильнее нуждалась в материализации этой детской фантазии.
Девочка была убеждена, что мама не любит ее, и доискивалась причины этой нелюбви. Много лет спустя она поняла, что ошибалась. Елена Андреевна любила Елену с тем же трепетным страхом за ее будущее, как Веру и Леонида. А если и уделяла всем им времени меньше, чем хотелось бы, в этом следует винить жизненные обстоятельства — необходимость ежедневным писательским трудом зарабатывать на пропитание и хорошее образование.
В характере матери были твердость и мужество патологоанатома. Она препарировала нежнейшую, эфемерную ткань сохраняемых памятью ощущений с неслыханным самообладанием.
Дочь научилась у неё фаталистическому отношению к происходящему. Не к жизни в целом, а к отдельным событиям, непосредственно ее затрагивающим. В то же время ее действия против всяких жизненных передряг и неприятностей были стремительны и победоносны. Мать, в отличие от нее, представляла романтический тип, была «причудницей», наделенной возвышенным строем мыслей. Словно сошла с неба, чтобы встать на защиту несчастных и униженных женщин. Сама же только внутренне, в душе, сопротивлялась насилию жизни, а внешне — плыла по ее течению.
Ах, мама, бедная мама! Зачем ее опять занесло в Одессу?
Лёля открыла настежь окно и встрепенулась. С глазированной солнечным зноем улицы слышались знакомые родные голоса. Сочный баритон дедушки, дребезжащее сопрано бабушки и неокрепший голос взрослеющей тети Надежды. Словно предчувствуя трагическую развязку, мамины родители приехали из Саратова, где губернаторствовал дедушка, в Одессу. Андрей Михайлович Фадеев так вспоминает эти страшные дни: «21-го мая 1842 года я с семейством моим отправился в Одессу, через Воронеж, Курск и т. д. В Екатеринославе мы прогостили несколько дней у старушки моей матери, которую я видел уже в последний раз. Я предполагал пробыть у нее далее, но должен был поспешить с выездом, узнав об усилившейся болезни бедной моей старшей дочери Елены, которая по полученному нами известию находилась в опасности и с нетерпением ожидала нас в Одессе. Ей не столько угрожала болезнь, сколько пагубная, общепринятая тогда метода лечения кровопусканиями; такой слабой, истощенной продолжительным недугом женщине, как она, в течение двух недель пустили восемь раз кровь и поставили более ста пиявок, что, конечно, привело ее в полное изнурение. Лечил ее врач, считавшийся лучшим в городе»[59].
Лёля на всю жизнь запомнила бурю, случившуюся перед самой маминой смертью. Молния сверкала почти беспрерывно, сопровождаемая оглушительными раскатами грома. Один из электрических разрядов попал в соседний дом, разбил створчатые двери, повредил и распаял замки.
Елена Андреевна умерла 24 июня 1842 года на руках своей матери. На ее могиле установили белую мраморную колонну, обвитую мраморной розой. Надпись из двух строчек, цитаты из последнего произведения Е. А. Ган «Напрасный дар», вырезанная на колонне, звучала безнадежно: «Сила души убила жизнь… Она превращала в песни слезы и вздохи свои…»[60]
После смерти Елены Андреевны ее близкая подруга, Антония Кюльвейн, не оставила детей. Девушка по себе знала, что значит жить без матери. Ее собственная мать, дочь лютеранского священника, умерла, когда Антония была ребенком. Они проживали всей семьей в маленьком городке в Финляндии, где отец находился на русской службе. За несколько лет до смерти матери старший брат Антонии чуть было не утонул, его вытащил из воды местный рыбак. В благодарность за это спасение сына отец Антонии, оставшись вдовцом, женился на дочери рыбака. Как в сказке о Золушке, мачеха Антонии оказалась злой и коварной бабой, пыталась всеми силами уморить падчерицу. Она одевала девочку в грязные тряпки, обуви своей у девочки не было — только башмаки младшей сестры, которые, естественно, не подходили ей по размеру. Когда же отец Антонии умер, мачеха совсем потеряла стыд. Однажды в середине суровой зимы она выгнала Антонию из дома. Девушка чудом осталась жива. Ее, замерзшую, заприметил на улице и внес к себе в дом бывший служка ее деда-пастора. К тому времени дед жил в Петербурге и служил в одной из тамошних лютеранских церквей. Ему сообщили о происшедшем событии, он приехал за внучкой и увез ее к себе. Используя связи и то обстоятельство, что Антония осталась круглой сиротой, а ее покойный отец был российским чиновником, дед записал ее на казенный счет в Екатерининский институт. Она училась настолько хорошо, что по окончании учебы ее должны были отметить высшей наградой — золотым шифром, вензелем государыни, получаемым институтками при выпуске. Однако эта награда досталась титулованной девушке, дочери умершего князя. Перед торжественной церемонией по этому случаю присутствовавший император Николай I, пытаясь хоть как-то соблюсти справедливость, предложил Антонии на выбор: либо остаться в Институте пепиньеркой, то есть готовиться в наставницы, либо получать пожизненную ежемесячную пенсию в размере 35 рублей. Антония выбрала свободную жизнь. Некоторое время она была компаньонкой у одной легкой на передок помещицы, которая использовала ее как ширму для своей греховной жизни. Понятно, что вскоре бедная сирота от нее сбежала. Приехав в Полтаву, она случайно познакомилась и в одночасье подружилась с Еленой Андреевной Ган. С тех пор они не расставались[61].
Нет необходимости говорить о том, что Антония Кюльвейн боготворила Елену Андреевну, восхищалась ее писательским даром, благородной и светлой душой. Жизнь девушки довольно тесно сплелась с жизнью семей Фадеевых, Ган и Витте. Она находилась среди них до самой своей смерти в Тифлисе в начале апреля 1850 года, пережив свою близкую подругу на восемь лет, и была похоронена на Верском кладбище, на высоком обрыве над Курой[62].
Антония оставила о себе у Веры и Лёли много добрых воспоминаний. Недаром много лет спустя Елена Петровна Блаватская, рассказывая о своей первой поездке в Индию (что, впрочем, мне представляется маловероятным), упоминает о встрече в Лахоре с неким немцем, якобы старым приятелем отца, бывшим лютеранским священником. Его фамилия, как она уверяла Олкотта, была Кюльвейн. По просьбе отца Блаватской, обеспокоенного судьбой старшей дочери, он якобы пытался разыскать ее в Индии. Таким вот своеобразным способом Елена Петровна отдала дань памяти Антонии, во многом скрасившей их первые с Верой годы сиротства.
Они покидали Одессу. Родители Елены Андреевны забирали детей с собой в Саратов. Путешествие на этот раз оказалось потрясающе интересным, ведь рядом с ними был Андрей Михайлович Фадеев, который до своего саратовского губернаторства, находясь в Астрахани, управлял кочующими народами, в том числе и калмыками, буддистами по своей вере. Внучки называли его «большой папа» в отличие от «папы маленького», их родного отца Петра Алексеевича. Деда встречали с особым радушием на всем пути их следования в Саратов, который частично пролегал по прикаспийским степям. Как-никак он, высокопоставленный царский чиновник, делал всё, что было в его силах, для улучшения жизни калмыков и киргизов. Вероятнее всего, для Лёли это было первое осмысленное соприкосновение с буддийским миром. Ее поразило много нового в нем, чего она прежде никогда не видела. Вне всякого сомнения, непривычные образы этого мира запали в ее душу. Удивительно, что даже ее семилетняя сестра Вера запомнила из этого путешествия большое количество деталей быта калмыков. Спустя много лет она восстановила в автобиографической книге «Мое отрочество» весь антураж приема семьи Фадеевых гостеприимным калмыцким князем: «…белая тонкая скатерть была разостлана без стола, прямо на полу поверх ковров. На ней были вместо тарелок расставлены пестрые глубокие чашки, вроде наших полоскательных, а перед каждой чашкой был постлан маленький коврик или же просто пестрый платок и только пред некоторыми лежали подушки. На эти подушки князь Тюмень усадил старших, а мы все разместились, как пришлось»[63].
Угощение важным гостям подавали в большой богатой кибитке. Она представляла собой островерхую палатку из войлока на жердях и деревянной решетке, а внутри была обита и устлана коврами, циновками и шелковыми тканями. На калмыках, как запомнила Вера, были надеты халаты и круглые меховые шапки. Калмычки были разнаряжены в парчу, бархат и золото. На них висело столько украшений, что они с трудом поворачивали головы[64]. Бабушка девочек, Елена Павловна, по мере возможности доступно и коротко объяснила им, кто такой Будда, который, по ее словам, жил гораздо раньше Иисуса Христа, «был очень умный и добродетельный человек и проповедовал очень чистое, нравственное учение…»[65]. Для православной христианки первой половины XIX века очень даже смелое заявление. Бабушка ознакомила их с основными атрибутами тибетского буддизма, божествами и другими предметами религиозного культа калмыков: скульптурными изображениями буддийских богов — так называемыми бурханами, молельными барабанами, или, как еще их называют, молельными мельницами, а также с «танка» (в переводе с тибетского — свиток) — живописными, выполненными клеевыми красками буддийскими иконами. Что бабушка знала, тем и поделилась с внучками. Неискренности в их семье не было. Кое-что от детей, разумеется, утаивалось, но только не то, что было связано с культурой других народов.
В Саратове у них появилась новая гувернантка-француженка мадам Каролина-Генриетта Пеккер, женщина далеко не молодая и требовательная. Она была небольшого роста, со сгорбленной фигурой, со злым выражением лица, с блестящими серыми глазками и острым носиком, на кончике которого почти всегда висела капелька, с седыми жидкими волосами, свернутыми на висках в плоские завитки[66]. К ним также приехала из Астрахани, где еще недавно служил дедушка Андрей Михайлович Фадеев, дочь их хороших знакомых, небогатых обрусевших англичан, Елизавета Яковлевна Стюарт. Лёля и Вера не должны были растерять знания, полученные от мисс Джефферс, а наоборот — укрепить их с помощью учительницы по английскому языку. Елизавета выросла в России и говорила по-русски хорошо и без акцента. Последнее обстоятельство, к сожалению, не укрепляло ее авторитет среди фадеевской прислуги. Горничные за ее спиной делали кислые рожи и говорили, что англичанка она не настоящая, а так себе. Может быть, эти пересуды дворовых людей позволили Лёле нахально утверждать, что она знает английский язык намного лучше, чем их молоденькая неопытная учительница. Эта самонадеянная позиция строптивой ученицы не раз становилась причиной ее конфликтов с миссис Стюарт[67]. Однако вовсе не с ней затеяла Лёля настоящую затяжную войну, а с мадам Пеккер. Старушка, естественно, в свою очередь и защищалась, и нападала, но молодость брала свое, и Лёля часто праздновала победу, о чем свидетельствовал ее наглый и оглушительный смех. Это противостояние, взаимные «подставы» и словесная перепалка Лёли и мадам Пеккер почти превратились в «общее место» их повседневной жизни. И все-таки развязка наступила. Терпение мадам Пеккер истощилось после одного случая, описанного честно и правдиво сестрой Лёли — Верой. Перед этим, правда, был подброшенный в постель мадам Пеккер еж и много чего другого. На этот раз у старой француженки уже не оставалось сил терпеть шутки и хамское поведение несносной девчонки. И она навсегда покинула дом Фадеевых. Вот эта история о том, как Лёля, подкравшись у реки к прогуливавшимся по берегу мадам Пеккер и Вере, до смерти напугала их, завыв волком:
«— Ага! Испугались?.. Я нарочно подкралась… <…> Что вы так смотрите? Неужели я так вас ужасно перепугала? <…>
— Шутка, которая могла стоить мне и сестре вашей жизни!
— Жизни? <…> Кто же умирает от такого вздора? — наивно изумлялась сестра, продолжая смеяться.
— Вздор — ледяная ванна в ноябре месяце?
— В конце октября! — хладнокровно поправила Елена. — И наконец, вы ее не приняли, ледяной ванны. Зачем преувеличивать?
— Преувеличивать? В октябре? В ноябре, говорю я вам! Теперь ноябрь для всей Европы. Но, разумеется, ее здесь не знают, цивилизованную Европу! Что же может быть общего между Европой и варварскими странами, которые могут порождать таких девиц?»[68]
Очередной эксперимент над мадам Пеккер закончился плачевно. Ее стремительный отъезд в Саратов с фермы, где в то время жили сестры в семье Юлия Витте, мужа тети Кати, стал для Лёли неожиданностью. Чем объяснить это постоянное стремление Елены Петровны, проявившееся еще в детстве, подначивать людей, злить и прилюдно надсмехаться над ними — злым мизантропическим характером, нравственной глухотой или безразличием к себе подобным? К сожалению, многие из тех, кто считается великими строителями будущего и перелицовщиками людских судеб, не могли бы ни шага сделать, ни пальцем пошевелить, не обладай они в полной мере этими малопочтенными человеческими качествами и свойствами. Может быть, безразличное отношение к чувствам и мыслям других людей — необходимое условие для успешного результата экспериментирования над ними.
Тетка Елены Петровны Надежда Андреевна Фадеева в своих воспоминаниях пыталась обнаружить причины строптивого, нетерпеливого характера своей племянницы и подружки:
«Она была избалована в детстве непомерной заботливостью и услужливостью слуг и преданной любовью со стороны родственников, которые все прощали „бедному ребенку, лишенному матери“, и позже, в девичестве, ее самолюбивый характер заставил ее открыто бунтовать против принятых в обществе норм. Ее было невозможно ни подчинить проявлением притворного уважения, ни запугать общественным мнением. Она ездила верхом <…> с десятилетнего возраста, на любой казацкой лошади в мужском седле! Она не кланялась ни перед кем, так же как не подчинялась предрассудкам или общепринятым нормам. Она оспаривала все и вся»[69].
Вера Петровна соглашается с Надеждой Андреевной, но в книге «Мое отрочество» акцентирует внимание на добрых началах в личности старшей сестры, в том числе отмечает присутствие в ней чувства сострадания к сирым и убогим: «Она умела подмечать слабости человеческие и дурные свойства, но никогда не смеялась над несчастием, над уродством физическим. Она, напротив, обиженным всегда бывала готова помочь, а своих обид никогда не помнила. Невозможно было быть менее злопамятной, чем она, и прощать искренне всех своих недругов. Эта прекрасная черта всю жизнь ее отмечала»[70]. В старости Елена Петровна Блаватская, представляю себе, с большим удовольствием вспоминала слова мадам Пеккер о цивилизованной Европе и варварской России. Ведь она сумела эту Европу, а заодно и Америку уложить на обе лопатки. И заметьте, с применением только одного оружия — силы своего характера.
Судьбы старенькой Каролины-Генриетты Пеккер и ее мужа сложились самым плачевным образом. Они оба умерли от холеры в Саратове в 1847 году. В тот же год, весною, все жившие в Саратове Фадеевы, Ганы и Витте уехали к дедушке в Тифлис на постоянное место жительства. И уже в этом замечательном городе сестры Лёля и Вера, а также их тетя-подружка Надежда получили посылку от их гувернантки француженки. «Там оказались великолепно переписанные мастерским почерком Каролины-Генриетты Пеккер все нравившиеся песни, баллады и юмористические куплеты, которые она бывало распевала своим дребезжащим голоском. То был ее посмертный подарок, — знак того, что она искренне простила своим непокорным, насмешливым ученицам и не забывала о них. Подарок этот очень растрогал Надю и Лёлю, а у меня часть его и доныне в сохранности», — подытоживает свой рассказ о мадам Пеккер Вера Петровна Желиховская[71].
Глава пятая. ФАНТАСМАГОРИИ, ФАНТАЗИИ, НЕВИДАННЫЕ ЧУДЕСА
Над морем стояла радуга. Ее нижний край был розовый, середина золотистая, а верхний край темно-оранжевый. Зрелище восхитительное и волшебное. Других радуг, как сказала ей бабушка, вообще не бывает. После смерти мамы девочка ощутила в себе какое-то раздвоение личности, а точнее — расщепление собственной души и сознания. С одной стороны, она была убита горем, а с другой — словно повернулась спиной к чудовищной реальности смерти, чтобы не быть сокрушенной тяжелым, невыносимым сиротством.
Во времена своего отрочества Елена Петровна с трудом переносила это раздвоение. Ее изматывало присутствие в душе кого-то постороннего, без всякой учтивости, настырно влезающего в любой ее разговор со своими высокопарными словами, заставляющего ее вести себя в соответствии с его волей, перекраивающего ее натуру по своему усмотрению и капризу. Этот невидимый для окружающих «некто» преображал ее изнутри до неузнаваемости, менял до такой степени, что она уже не воспринимала себя Лёлинькой, взбалмошной Лоло, а с ужасом ощущала кем-то еще, совершенно неизвестной ей личностью, которая была к тому же наделена по отношению к другим людям непомерными амбициями и серьезными претензиями. Она, спасаясь от этого наваждения, впадала в сон или в транс, долгий или кратковременный.
После пробуждения Лёля едва вспоминала кое-какие обрывки этого сна, мучилась головной болью и чувствовала себя совершенно разбитой.
С годами Елена Петровна все больше и больше укреплялась в духовном отщепенстве, свыклась с ним и ждала нового транса с необыкновенным воодушевлением. Она более детально запоминала происходящее с ее второй натурой и искренне Удивлялась тому, что получила возможность без особых затруднений передвигаться во времени и пространстве. Этой невообразимой свободе она была всецело обязана, как впоследствии настаивала Елена Петровна, своим Учителям, «иерофантам», «иерархам света». Во взрослые годы она, основываясь на опыте подобных, постоянно переживаемых ею психических состояний, разработала теорию двойников.
В таком потустороннем состоянии она позволяла себе говорить и делать что угодно. Однако совсем не в этом заключалась ценность благоприобретенного дара. Действительный смысл был в том, что свои рассуждения, казавшиеся некоторым людям бессвязными и самонадеянными, она не из пальца высасывала, а выводила из сопоставления картин прошлого и будущего. Панорама дня вчерашнего и дня будущего разворачивалась перед ней без всякого принуждения, стоило ей только впасть в эту своеобразную летаргию. И все же ее провидческие экстазы не были легкими, они отнимали у нее здоровье, преждевременно старили.
Потом Елена Петровна осознала, что провидение будущего и воспоминания о далеком прошлом являются способностью памяти ее предков, которую она от них унаследовала. Как сейчас сказали бы, способностью генетической памяти, по разным причинам у Елены Петровны чрезвычайно обострившейся и ставшей объемной.
Разумеется, эти провидческие всплески ее сознания не занимали каждого мига ее неприкаянной жизни. Она жила преимущественно мгновением, сумбурной жизнью авантюристки. Ей приходилось выживать с помощью сомнительных средств и не задумываться о последствиях некоторых своих необдуманных решений и поступков. В то же время она переломила себя в главном, заставив жить не по любви, а в соответствии с идеями и поставленными целями. На склоне лет она почти утеряла способность понимать обыкновенную жизнь, отчего нередко впадала в тяжелую депрессию, никого не хотела видеть и неделями не выходила из своего дома в Лондоне.
Она, не думая уже о необходимости зарабатывать себе на хлеб насущный, пыталась превратить долгий сон в психотерапевтическое средство. Однако новые страшные видения и кошмары настолько ее ошеломляли, что, придя в себя, она едва слышно произносила пересохшим ртом малозначительные слова и долго после этого мучилась бессонницей. Следствием такого нервного перенапряжения стал для нее сахарный диабет.
Перед погружением в сон ее часто мучил набирающий силу скрежещущий звук, словно купол неба вдруг стал железным и, раскачиваясь, задевал и царапал землю. Казалось, началось светопреставление. Кали-юга — черная эпоха приходила к своему завершению, как сказали бы индусы. А затем снова рождалось солнце нового «золотого века». Один мировой цикл сменялся другим, и появлялись новые земля и небо.
Все развивается циклично, возвращается в конце концов на круги своя.
Согласно представлениям индусов, установился на земле Черный век, Кали-юга. Век ужасный, при котором земля под ногами человека — шаткая и затягивает в себя, как трясина, а путь, по которому идет человек за своим бессмертием, освобождаясь от тяготения сансары, — одно бездорожье и ведет в никуда. Человек шарахается на этом пути из стороны в сторону, то налево, то направо. А стоять твердо посередке мало кто из людей умеет и хочет.
Она во сне видела тупые и сытые лица палачей, методично забивающих людей, как скот на бойне. Елена Петровна чувствовала, как седеет — ее золотистые, в мелких кудряшках волосы превращались в извивающихся серебристых змеек. На поверку получалось что-то совсем противоположное ее мечтаниям. Упорное подстегивание людей ко всеобщему счастью дало не то чтобы убогий, а совершенно отвратительный результат.
Блаватская узнала правду — в подготовке всемирной бойни было ее подспудное участие, ее идейное благословение. Ей стало невыносимо страшно в своем провидческом сне. Она бежала в отчаянии мимо просторных загонов, в которых находились, ожидая смерти, истощенные, сбившиеся в огромные толпы люди, мимо вырубленных садов и разрушенных церквей. Она бежала со всех сил обратно, в свое время. Она ныряла в мертвые воды Стикса с единственной надеждой — избавиться навсегда от сострадания и от любви к людям. В этой маслянистой, со свинцовым отсветом, воде забвения находились ответы на все вопросы ее многострадальной жизни.
Личная жизнь не удалась Елене Петровне. С детских лет она была поражена силой страстной и высокой любви к никому не известному индийцу в белых одеждах. Она часто думала о нем и представляла его то разряженным с восточной роскошью принцем, то скромным монахом. Образ «Учителя» не зависел от силы ее воображения, как она себя убедила, он присутствовал в ней изначально, был присущ только ей, как тембр голоса или как ярко-синие, с желтыми искорками глаза.
Она приходила в неистовый священный гнев, когда кто-то пытался усомниться в его существовании или представлял мнимой его мудрость. Она разносила из страны в страну весть о своем «Учителе» и его друзьях с такой настойчивостью, словно делилась со всем миром несказанной радостью, переполнявшей ее сердце.
Из чувства сиротства и одиночества родилась ее первая и единственная любовь. В каком-то смысле это была любовь к самой себе — заброшенной взрослыми, взбалмошной девочке, которую домашние называли Лёлей или Лоло, а чужие — Еленой.
Блаватская любила уединение, и в то же время ее прельщала многолюдность, в которой она чувствовала и вела себя, как акула среди мелких рыбешек. Она постоянно пребывала в смятенном расположении духа и на одни и те же вещи в зависимости от настроения и меняющихся привязанностей смотрела по-разному. Минутное и иногда безотчетное побуждение заставляло ее поступать не так, как ей хотелось бы. И все же Елене Петровне, испытавшей измены и разочарования в людях, были чужды злоба, недоверчивость и мстительность. Ей зачастую приходилось прибегать к притворству и показной скромности: а как еще ей было защитить себя от низости и коварства ничтожных людей? В устных рассказах самой Блаватской вообще нет никаких упоминаний о первой поездке их семьи на Северный Кавказ, в Кисловодск — известный курорт того, как, впрочем, и нынешнего, времени, где ее мать Елена Андреевна пыталась поправить свое здоровье.
Сестра Блаватской с благодарностью описывает жизнь у бабушки и дедушки, их гостеприимный дом в Саратове. Кроме них в этом доме жили мамины сестры Надежда и Екатерина, которая вскоре вышла замуж за Юлия Витте.
Вот что пишет Вера Петровна:
«Теперь надо еще сказать, что бабушку мы всегда называли бабочкой, почему — сама не знаю… Вероятно, объяснение этому прозванию находилось в том, что бабушка, очень умная, ученая женщина, между прочими многими своими занятиями любила собирать коллекции бабочек, знала все их названия и нас учила ловить их. Оба они, и дедушка, и бабушка ничего на жалели, чтобы тешить и забавлять нас. У нас всегда было множество игрушек и кукол; нас беспрестанно возили кататься, водили гулять, дарили нам книжки с картинками. <…> Дом дедушки, который я ночью приняла за фонарь, был в самом деле большой дом, с высокими лестницами и длинными коридорами. В нижнем этаже жил сам дедушка и помещалась его канцелярия. В самом верхнем были спальни: и бабушки, и тетины (Екатерины Андреевны и Надежды Андреевны. — А. С.), и наши. В среднем же почти никто не спал; там все были приемные комнаты, — зала, гостиная, диванная, фортепьянная»[72]. Важная деталь: в их длинной, невысокой детской не было другого света, кроме яркого огня в печи. Печь была широкая, русская, украшенная изразцами и с большой лежанкой. Распластавшись на этой печи, Лёля и Вера очень любили слушать сказки, которые им рассказывала крепостная няня, бабушка Настя. Так и представляешь комнату с таинственными, скачущими в такт пламени тенями на стенах и потолке. Не бессмысленные и случайные тени, а диковинные арабески, сложенные из загадочных, но имеющих объяснение фигур и экзотических черно-белых цветов и листьев, которые непостоянны, недолговечны и от которых невозможно оторвать взгляда, как и от горящих и неожиданно стреляющих в печном зеве поленьев. При этой игре света и тени вся комната наполняется колеблющимися лицами и фигурами, беспрестанно меняющимися и оттесняющими друг друга.
В унисон этому слаженному хору огня и теней звучит хрипловатый, устрашающий голос няни, бабушки Насти, воспитавшей два поколения Фадеевых и рассказывающей им, детям, сказку о злой ведьме и Иванушке. Крепостная женщина, бабушка Настя в общении с Лёлей и Верой исходила из гуманного педагогического принципа, что детей надо брать лаской и уговором, но ни в коем случае нельзя их воспитывать подзатыльниками, пинками и шлепками.
Огонь помаленьку догорает, и в его багровых отблесках комната кажется огромной. Наконец наступает обволакивающая темнота. Не видать ни зги. Глаза пытаются нащупать в темноте лица и предметы — темно-синяя стена мрака. Тогда зрение устремляется вовнутрь, а как только чуть-чуть развиднеется, очертания неведомого мира проступают за слабой серой дымкой «посюстороннего».
Так открываются духовные очи. Они, только они способны различить и понять заветнейшие мысли, сокровенные тайны и глубокие чувствования.
Елене Петровне было недостаточно реальной, обыденной жизни, потому-то своим буйным воображением она творила, противопоставляя скучному существованию жизнь иную — затаенную, таинственную, загадочную. Эта непохожая ни на что жизнь уподоблялась ее снам, в которых часто возникали картины предыстории человечества. Иногда она слышала рев давным-давно исчезнувших с земной поверхности животных. Звездное небо над ее головой было незнакомым и неузнаваемым, так же как и шумы и шорохи таящей опасности ночи. Она, напуганная этими видениями, открывала глаза, прочувствованное и увиденное ею во время сна не исчезало без всякого следа, а частично, обрывками оставалось в реальности, просачивалось, как кровь, сквозь бинты здравого смысла и эмпирического опыта, которыми ее плотно обматывали, пеленали чуть ли не с самого рождения.
Она искренне уверовала, что без этих знаков потустороннего, этих отсветов прошлого ее собственная жизнь окажется неизжитой, будет провалом в несущемся куда-то пространстве. К тому же с детских лет она была подвержена необыкновенным галлюцинациям. Она умела, впадая в транс, в течение долгого времени видеть наяву то, что для большинства людей тут же растворяется в воздухе. Уже в Америке эта нервная болезнь окончательно определилась и диагностировалась как эпилептическая аура. Врачам известно, что заболевшие этой болезнью люди часто слышат какой-то невидимый голос и видят какие-то предметы. Этим заболеванием страдали как выдающиеся мужчины, так и женщины. Например, Елена Ивановна Рерих. Будем сострадательны к двум Еленам, понимая, что любой прорыв в запредельное почти всегда сопрягается с какой-то аномалией в психике человека.
Сколько раз взрослые находили ее дрожащей и до смерти напуганной в каком-нибудь углу просторного саратовского дома. Никто из них не мог себе представить, что она буквально за минуту до своего обнаружения видела перед собой что-то невообразимо жуткое и зловещее.
К тому же она обладала фантазией неистощимой выдумщицы, и эта ее способность завираться до неприличия с годами развилась еще больше.
Вера вспоминает сестру Лёлю шалуньей, насмешницей и хохотушкой, чрезвычайно любопытной ко всему, что было непонятно и скрыто от ее внимательных и цепких глаз. Однажды сразу после причастия Лёля неприятно поразила близких какой-то неуемной бесшабашной веселостью. «„А ты-то, Лёля, большая девочка, только что от исповеди и громче всех хохочешь! Не стыдно ли?“ — пыталась ее урезонить мама»[73]. Еще более странные веши проявились во взаимоотношениях старшей сестры с младшими детьми. Свою вину она запросто могла переложить на другого, не из страха быть изобличенной в чем-то нехорошем, а исключительно ради куража, ради потехи и упрямства. Так, находясь на даче под Саратовом, она камнем случайно, играя, убила гусенка, который принадлежал живущей по соседству сторожихе, и тут же свалила это бессмысленное убийство на младшую сестру[74].
Лёля была нестандартным ребенком. Самолюбивая и гордая, она пыталась первенствовать всегда и во всем, чего бы ей это ни стоило. Максималистка, она искренне хотела, чтобы мир вокруг нее был совершенен.
«— Гадкая птица ворона! Я ее не люблю, — сказала Лёля бабушке.
— Чем же она гадкая?
— Некрасивая, неуклюжая, черная, толстая. А как захочет запеть, так противно каркает.
— Чем же она виновата, что ее Бог такою сотворил? — сказала бабушка. — Значит, ты всех некрасивых не любишь? Вот и я тоже толстая, неуклюжая и петь не умею, так ты и меня за это не будешь любить?
— Ну, вот еще, бабочка! Что это вы говорите? — сконфуженно пробормотала Лёля, вся покраснев…»[75]
Ничего удивительного, что в семье ее не то что недолюбливали, а держались с ней настороже, ожидая какого-нибудь подвоха.
У Блаватской с детства не прекращались конфликты со взрослыми. Она хотела поступать по-своему — они требовали от нее послушания. Взрослые ее раздражали. Екатерина Андреевна, ее тетя, на плечи которой легла забота о детях ее старшей сестры, одно время изрядно баловала Лёлю. Понимая, что ей многое позволяется, девочка совсем отбилась от рук. Тетя Катя пыталась исправить огрехи своего воспитания, но было уже поздно. «Другие в твои годы сами помогают родным в воспитании младших детей. А ты только усложняешь и отравляешь мне жизнь своим безрассудством!»[76] — укоряла ее тетя Катя. Однако на Лёлю мало действовали подобные взывания к ее совести. Она злилась, когда кто-то пытался поставить ее на место. Ей представлялось, что ее свободе приходит конец, и она впадала в панику.
В эти тягостные для нее минуты Лёля обращалась за помощью к таинственному незнакомцу (ангелу-хранителю?), которого она одна ощущала горячей, неискушенной душой и сердцем и о существовании которого никто вокруг нее до определенного времени не догадывался. Она любила его одного так сильно и глубоко, как любят только идеал или неосуществимую мечту.
С членами семьи у Лёли возникали бесконечные конфликты, будто они общались на разных языках. Она часто выходила из себя и сгоряча наговаривала невесть что на любящих ее людей. Эта импульсивность характера передалась от матери: для них обеих творческий мир был несравненно выше всего остального. Так, любая критика в ее адрес или обычное несогласие с ее взглядами воспринимались Блаватской с неслыханной обидой, вызывали негодование, иронию и сарказм в отношении тех, от кого эти замечания исходили. Вместе с тем, как вспоминает сестра Вера, она была «в сущности предобрая, а только своевольна и насмешлива до крайности»[77]. Мать и дочь жили по особым меркам. Думается, что втайне они относили себя к аристократкам духа. Мать и дочь по-настоящему волновала одна мысль, которую они не решились бы произнести вслух, — найдут ли их произведения свое место в России будущего?
Отец также боготворил и баловал свою любимицу — старшую дочь. Петр Алексеевич позволял ей делать, что вздумается. И девочка словно сорвалась с привязи, стала заносчивой и дерзкой. При неблагоприятном стечении обстоятельств такая вседозволенность обязательно принесла бы совсем горькие плоды, не будь бабушки Елены Павловны, которая старалась обуздать капризный и своенравный характер внучки.
А бабушка Блаватской за свои выдающиеся качества пользовалась в Тифлисе прекрасной репутацией и уважением. «Невзирая на то, что сама ни у кого не бывала, весь город являлся к ней на поклон»[78], — вспоминала о ней Мария Григорьевна Ермолова, у которой муж был губернатором в Тифлисе в сороковых годах XIX столетия. Труженица, она и детей своих приучила не бить баклуши, всех поставила на ноги. Сын Елены Павловны, Ростислав Андреевич Фадеев, впоследствии артиллерийский генерал, был видным деятелем в славянских землях и известным военным писателем 70–80-х годов XIX века. Образованный и остроумный, он неудержимо привлекал к себе людей. В дяде Ростиславе, да еще в сестре Вере, а в более поздние годы и в ее детях, Елена Петровна очень нуждалась. Только они питали и поддерживали ее героическое и романтическое жизнелюбие. Ее любовь к миру, всеохватная и грандиозная, утверждалась большей частью в отстраненности от каких-либо личных привязанностей. Только родные составляли исключение.
Для понимания психологии Елены Петровны и ее матери весьма существен один момент: их как бы одновременное пребывание в двух реальностях — художественной и повседневной, бытовой.
Для матери такая двойственность положения обернулась трагедией. В повести «Идеал» героиня видит выход из сложившейся ситуации в вере и приобщении к Богу: «…я постигла, наконец, что если женщина по злой прихоти рока или по воле, непостижимой для нас, получает характер, не сходный с нравами, господствующими в нашем свете, пламенное воображение и сердце, жадное любви, то напрасно станет она искать вокруг себя взаимности или цели существования, достойной себя. Ничто не наполнит пустоты ее бытия, и она истомится бесплодным старанием привязаться к чему-нибудь в мире. Неземные привязанности могут удовлетворить ее жажду. Ее любовью должен быть Спаситель, ее целью — небеса»[79].
Для самой Блаватской этот путь — заведомо тупиковый, она не уповает на милосердие Божие. Церковное христианство, как она позднее полагала, не способно более управлять человеческой совестью. Этот отход от церкви произошел, разумеется, не в детские и отроческие годы Елены Петровны, а значительно позднее, в годы ее странствий по миру. И все-таки зерна бунта против христианской веры появились тогда, в конце сороковых годов, и были порождены одной из малоприятных черт ее характера — своеволием.
Вот почему Блаватская нередко позволяла себе кощунствовать, юродствовать и лукавить. По воспоминаниям сестры, она еще с детства примеряла роль сокрушительницы привычных духовных устоев, используя для этого «красноречивую откровенность»[80]. Вне христианства Блаватская жила авантюристически вольготно, а последние шестнадцать лет своей жизни всецело увлеклась конкретным делом: оформляла свои мистические прозрения в определенную организацию, в новую церковь — Теософическое общество. Поэтому не стоит, читая ее письма соотечественникам или работы, в которых есть упоминание о христианстве, выковыривать из них, как изюм из сдобной булки, христианские максимы. Не была Елена Петровна Блаватская христианкой! Как это ни печально. Уже с середины 60-х ее потянуло в мир совершенно других духовных ценностей.
С ранних лет Блаватская стремилась к духовному и умственному общению — наиценнейшему дару русского человека. По ряду причин сугубо семейного, личного характера такое общение постепенно вырождалось в демонстрацию ее оккультных способностей. Последовательница учения Блаватской, известная русская теософка Е. Ф. Писарева, основываясь на воспоминаниях В. П. Желиховской, которые относятся к детству Елены Петровны, была убеждена в том, что «Блаватская обладала ясновидением; невидимый для обыкновенных людей астральный мир был для нее открыт, и она жила наяву двойной жизнью: общей для всех физической и видимой только для нее одной! Кроме того, она должна была обладать сильно выраженными психометрическими способностями, о которых в те времена на Западе не имели никакого представления. Когда она, сидя на спине белого тюленя и поглаживая его шерсть (в зоологическом музее Е. П. Фадеевой в Саратове. — А. С.), рассказывала детям своей семьи о его похождениях, никто не мог подозревать, что этого ее прикосновения было достаточно, чтобы перед астральным зрением девочки развернулся целый свиток картин природы, с которыми некогда была связана жизнь этого тюленя.
Все думали, что она черпает эти увлекательные рассказы из своего воображения, а в действительности перед ней раскрывались страницы из незримой летописи природы»[81].
Многие волшебные и чудесные истории из жизни Блаватской дошли до нас в меньшей степени из рассказов очевидцев — ее сестры Веры и тети Надежды, а в значительно большей степени — от двух соратников Елены Петровны по теософской деятельности: американца Генри Стила Олкотта[82] и англичанина Альфреда Перси Синнетта[83]. Понятно, что Блаватская, создавая Теософическое общество и утверждая в нем свой культ, эти рассказы им сама и озвучивала, когда находилась в приятном расположении духа и в приподнятом настроении. В хорошей компании, при заинтересованных слушателях она часто давала необузданную волю собственной фантазии. А потом уже эти мифы стали кочевать из одной теософской книги в другую. В историю тюленя еще можно было бы поверить, в ней нет ничего сверхъестественного, а вот во многие другие, например, связанные с духом Теклы Лебендорф из Норвегии, под диктовку которой девочка Лёля записывала сообщения с того света, и ее сумасшедшим, живущим в Берлине сыном — увольте! Еще к этому добавим, что племянник Теклы Лебендорф находился рядом с Лёлей, он служил в полку ее отца. Но так или иначе подобные свидетельства оккультных способностей Елены Петровны Блаватской, изложенные Синнеттом и опубликованные при жизни основательницы теософии в 1886 году, переносят нас в ее мифологизированное детство. Ведь у великих и святых людей их сверхъестественная одаренность, как полагают агиографы, проявляется чуть ли не с пеленок. И с этим заявлением приходится считаться.
В общении Блаватской с природой и людьми соседствовали детская наивность и определенный расчет: она любила подурачиться, однако все свои проделки и проказы пыталась объяснить серьезными причинами.
И это качество она унаследовала от отца: Петр Алексеевич мог обескуражить человека каким-нибудь ехидным замечанием или ироническим поворотом мысли.
Лёля была храброй до безрассудства, и в то же время ее нередко охватывал безотчетный страх. Может быть, этот страх был порождением ее галлюцинаций? Ее часто преследовали, как она признавалась, ужасные, светящиеся глаза. Она шарахалась подчас от неживых предметов, уверенная в том, что это недобрые «привидения», которые способны причинять вред. Она забалтывала детей невероятными историями, преподнося их таким образом, словно была в них главным действующим лицом. Она произвольно творила мир, словно держала перед глазами калейдоскоп и встряхивала разноцветные битые стеклышки — получались волшебные, завораживающие узоры.
Ей никогда не приходило в голову, что участниками этих удивительных и смелых фантасмагорий были не куклы, а живые люди. Но чего не сделаешь, на что не пойдешь ради общения с неизведанным!
Дед Андрей Михайлович и бабушка Елена Павловна после смерти дочери привезли сирот, двух внучек и внука, к себе в Саратов, в губернаторский дом.
Настоящие приключения между тем ждали детей не в саратовской резиденции губернатора, а в загородном доме, в одной из так называемых двух дач, куда семья Фадеевых перебиралась ближе к лету. «Дом был старинный, каменный, с расписными потолками в цветах и амурах; с двумя балконами, опиравшимися на толстые колонны, с густым сиреневым палисадником. Один балкон спускался в него боковыми ступеньками; другой, побольше, выходил к трем густым липовым аллеям, которыми начиналась роща. Невдалеке аллеи эти перерезывал провал, все увеличивавшийся от дождей и превращавшийся далее, влево, в глубокий овраг, приводивший к Волге»[84] — так Вера Петровна Желиховская описывает большой летний губернаторский дом, находящийся на опушке леса, практически на окраине города. Более подробно она описывает этот дом, оставивший в ее памяти незабываемое впечатление, во второй книге своих воспоминаний «Мое отрочество». Такое ощущение, что его она видит глазами старшей сестры: «…в одной из зал было чудное эхо, а на потолке была нарисована красивая женщина, вся в цветах, которая, как я подозревала, сама откликалась на мой голос. Это был действительно огромный дом, где несмотря на вечную сутолоку гостей все же много комнат, в особенности в верхнем этаже, оставались незанятыми. А уж о его подвальном этаже ходили целые легенды: о несчастных, которых кто-то когда-то будто бы морил голодом, мучил пытками в этих маленьких темных комнатах на сводах, о том, что и поныне слышны по ночам их плач и стоны и что многие ведали там привидения и разные страхи»[85].
Это громадное здание настолько много значило в их детстве и отрочестве, что сестра Елены Петровны пытается вновь и вновь восстановить в памяти все его архитектурные особенности. Это был роскошный барский дом «с подземными галереями, давно покинутыми ходами, башнями и укромными уголками. Это был скорее полуразрушенный средневековый замок, чем дом постройки прошлого века. Нам было разрешено в сопровождении слуг обследовать эти старые „катакомбы“. Мы в них нашли больше битого бутылочного стекла, чем костей, и больше паучьих сетей, чем железных цепей, но в каждой тени, отраженной на стене, нашему воображению чудились какие-то духи. Однако Елена не ограничивалась одним-двумя посещениями, оказалось, что это страшное место она сделала своим убежищем, где укрывалась от учебных занятий. Много времени прошло, пока это убежище не было обнаружено. Каждый раз, когда Елена исчезала, на поиски ее посылали большую группу прислуги во главе с тем или иным „жандармом“, человеком, который не побоялся бы выловить ее силой. Из сломанных столов и стульев она соорудила в углу, под окном, закрытым решеткой, некое подобие башни. Там она долго пряталась, читая книгу с разными легендами, которая называлась „Мудрость Соломона“. Раза два ее лишь с большим трудом удалось найти где-то в сыром коридоре, так как, стараясь избежать погони, она зашла в лабиринт и там заблудилась. Но это ничуть не испугало ее, ибо она утверждала, что никогда не бывала там одна, а всегда в обществе своего „маленького горбуна“ — ее товарища по играм. Она была сверх меры нервной и чувствительной, во сне громко говорила и часто ходила во сне. Случалось, что ее находили ночью, крепко спящей в далеких от дома местах, и когда ее уносили наверх в ее комнату, то она при этом не просыпалась. Однажды, когда ей было двенадцать лет, ее нашли в таком состоянии в одном из подземных коридоров, разговаривающей с каким-то невидимым существом. Лёля была совершенно необыкновенной девочкой, по природе двойственной: с одной стороны — боевой, озорной, упрямой, с другой же стороны — мистически настроенной, со стремлением ко всему метафизическому. Ни один мальчишка школьного возраста не был таким озорным, совершающим самые невероятные проказы, какой была Лёля. Но когда кончались шалости, ни один ученый не мог быть более прилежным в своих занятиях. Ее нельзя было оторвать от книг, которые она глотала днем и ночью. Казалось, вся домашняя библиотека не сможет удовлетворить ее жажду знаний»[86].
Мир невидимых существ, обитавших в пределах этого дома, неудержимо привлекал девочку. Эти сливающиеся с прозрачным воздухом духи полей и лесов, прячущиеся по темным углам домовые и гномы сделались единственными ее товарищами по играм и забавам. В свой круг она еще включала вольных птиц, а также чучела различных животных, находящиеся в бабушкином музее. Голуби ворковали ей таинственные сказки. Чучела рассказывали невероятные истории из собственной жизни. В их компании она готова была оставаться с утра и до вечера, не будь других дел. Понемногу она овладевала, как она внушала сестре Вере, колдовской силой, позволяющей слышать голоса неживых предметов: фосфоресцирующих пней, лесистых холмов, придорожных камней, деревьев, рек и озер. По вечерам она укладывала спать голубей, как это описывалось в ее любимой книге «Мудрость Соломона», и голуби на ее руках в самом деле успокаивались — затихали, словно одурманенные. Блаватская с детских лет верила в перевоплощение, как нынче говорят, в реинкарнацию. Возможно, тому способствовали русские сказки, которые рассказывала старая няня, бабушка Настя. В этих сказках люди легко и естественно превращались в зверей, становились оборотнями. Верила Лёля и в ковры-самолеты, в общение на расстоянии через волшебное зеркало, и в возрождение из мертвых с помощью живой воды. Сказки, на ее взгляд, как нельзя точно и правдиво отражали действительно происшедшие события. Другое дело, что в старину люди, которые владели магическим искусством, так называемые волшебники, встречались почти на каждом шагу, а теперь их днем с огнем не сыщешь, — делилась она своим открытием с Верой и другими детьми. Теперь же остались единицы, продолжала она, которые скрываются в каких-то укромных местах. В качестве доказательств своей правоты Лёля указывала на столетнего старца, жившего в лесном овраге неподалеку от их дачи. Как говорили люди, этот старец по прозвищу Бараний Буерак был настоящий ведун и знахарь. Он занимался врачеванием, ставя на ноги совершеннейших доходяг. Лекарством служили полевые и лесные травы, целебные свойства которых он досконально знал.
Об этом старце ходили слухи, что он умеет предсказывать будущее. Жил тайновидец скромно, в отапливаемой по-черному избушке, когда же появлялся на людях, увешанный с ног до головы роями пчел, то представлял сногсшибательное зрелище. Казалось, Бараний Буерак выучил пчелиный язык, а монотонное жужжание воспринимал как осмысленную речь.
Для Блаватской старец, как она рассказывала Синнетту, был толкователем языка птиц, животных, насекомых. Она усердно вслушивалась в его бормотание. Старец приветил девочку. Часа два-три в день Лёля проводила у него, была на побегушках: то принесет старцу воду, то отроет коренья целебных растений, то растопит печку[87].
Она присматривалась к приготовлению лекарств, запоминала, какая трава от чего лечит.
Дворня Фадеевых уверяла барышень, что старец спятил и несет бог знает что, но девочки только отмахивались; и мало-помалу между ними и старцем установилось взаимопонимание. Он не раз предсказывал Лёле завидную судьбу: «Эта маленькая барышня совсем не такая, как вы. Ее ждет большое будущее. Жаль, что я не доживу до той поры, когда исполнятся мои предсказания, но исполнятся они непременно»[88].
Так и представляешь, что, сказав это, столетний мудрец, словно утомленный способностью прозревать будущее, прищуривал один глаз и замирал, предаваясь глубокому размышлению. Напоследок, стрельнув отуманенным глазом в сторону девочек, он делал неопределенный жест рукой, то ли на что-то их благословляя, то ли прогоняя прочь. Вскоре по прерывистому, тяжелому дыханию, очень напоминавшему храп, становилось ясно — до него уже не достучаться. Он становился слепым, глухим и неподвижным, как кусок дерева.
С помощью старца Лёля надеялась увидеть вещие сны. Но что могли дать эти сны маленькой фантазерке, которая грезила наяву и вольготно чувствовала себя в подземных таинственных галереях дома, где находились, как она рассказывала, кости доисторических чудовищ и где под наблюдением преданного ей горбуна хранились помогающий восстановить утраченную молодость бальзам, приготовленный из растертых язычков ядовитейших змей, а также дрова, нарубленные магами Востока и дарующие вечное тепло, не говоря уже о множестве других престранных волшебных вещей?
Ни сестра Вера, ни юная тетя Надежда не осмеливались ей возражать. Они боялись ее каталепсических припадков, когда она на время казалась окоченевшей. Кожа у нее становилась нечувствительной, и закатывались глазные яблоки. После одного из таких припадков она овладела, как призналась Синнетту, автоматическим письмом: способностью бессознательно фиксировать на бумаге получаемую из непонятных источников информацию. Именно такую мистическую картину своего детства в Саратове и его окрестностях представила Синнетту Блаватская.
Совершенно иначе, правдоподобнее, реалистичнее описывает, например, того же столетнего старца ее сестра Вера Петровна Желиховская: «Из дальнейших прогулок я больше всего любила поездки на гору Увек, потом в чье-то красивое имение, называвшееся Бараний Буерак, где на пасеке жил столетний старичок-пчеловод, угощавший нас огурцами со свежим сотовым медом»[89].
Без сомнения, мистический портрет старца кисти Блаватской, который предсказывает ее будущее и в знак благодарности за этот провидческий дар получает от нее прозвище по названию имения, — это нескрываемое ерничество Блаватской. Но оно намного интереснее, чем сухая информация ее сестры. К тому же мы лишний раз по достоинству можем оценить насмешливый характер русской теософки.
Одно чрезвычайное событие, случившееся с Еленой Петровной еще в раннем детстве, как бы доказывало невидимое присутствие ее Хранителя. Именно с этого происшествия начался новый этап развития ее самосознания. Именно тогда, как она убеждала Синнетта, залегла в ее душу тяга к таинственному Востоку. Я же предполагаю, что в детстве Лёлю поразил один экзотический подарок, сделанный ее деду богатым калмыцким князем, — привезенный из Тибета халат из толстой шелковой материи[90]. Она часто видела его по утрам на деде, и этот халат давал пищу ее необузданной фантазии.
Елена Петровна вспомнила этот эпизод совершенно случайно, по привычке роясь в захламленном углу памяти, атакованная со всех сторон настырными журналистами. В то время Блаватская жила в Лондоне. Прогуливаясь по лондонской улице, а точнее, с трудом передвигая больные отекшие ноги, она наблюдала, как облезлые голуби жались к карнизам. Полуголодные птицы совсем не походили на отъевшихся голубей Соломона. Тогда-то она и вспомнила, что случилось с ней в дедушкином доме в Саратове. Все началось с того, что Блаватская решила получше рассмотреть портрет одного из предков.
Целая галерея ликов сановитых особ, их жен, сыновей и дочерей украшала лестницу, ведущую на второй этаж и в гостиную. С портретов смотрели люди из прошлых веков, ее близкие и дальние родственники. Один из портретов, висевший высоко наверху, был полностью закрыт лоскутом материи. Поставив на большой стол маленький и взгромоздив на них еще и стул, она с трудом взобралась на это нелепое сооружение. Опираясь о стену одной рукой и держась за край ткани другой, она с трудом балансировала на своем шатком помосте, но в конце концов грохнулась вниз.
Что случилось потом, она не помнила. Скорее всего, она какое-то время находилась без сознания. Придя в себя, она поняла, что лежит на полу. К ее удивлению, на ней не было ни царапины, а оба стола и стул стояли на прежних местах. О том же, что она действительно пыталась сорвать с портрета покрывало, что ей это не приснилось, свидетельствовали следы детских рук, оставленные на пыльной стене под портретом[91].
Жизнь Елены Петровны была непрерывным странствием, не всегда веселым путешествием за пределы заколдованного круга обыденности. Ради обретения духовной свободы она отказалась от привычного комфорта, от родного дома, от семьи. Годы бедности не прошли бесследно — к старости вконец замучили болезни. И все-таки жизнь Блаватской, как она сама считала, была исключительно удачливой, ведь ей удалось воспринять обыкновенное и необыкновенное, естественное и сверхъестественное в их едином слиянии.
По ночам ее, как и Ньютона, которого преследовал призрак солнца, окружали какие-то видения, до того ясные и отчетливые, что она с трудом отличала их от реальных предметов и живых лиц. Впрочем, при первом же прикосновении призраки быстро исчезали, растворялись в темноте.
Видения эти нисколько не смущали. Напротив, они приводили ее в какой-то мечтательный восторг!
Она чувствовала острую жалость к себе — к той впечатлительной девочке из Саратова, душа которой была преисполнена смутных порывов и тоски. Когда же затянется эта ноющая рана непонимания, когда, избавившись от боли, она откроет в себе силу, разительную и великую?
Елена Петровна шла к самопостижению не спеша, и великая тайна раскрывалась перед ней как необозримый горизонт.
Как губка она впитывала в себя рассказы о любых странных и невероятных событиях, которые хранились в памяти людей или в саратовских хрониках: о какой-то женщине, родившей страшилище: по пояс — человека, а выше — нечто рыбье с отверстиями на голове вместо ушей[92]. Или вот еще случай: хоронили умершую при родах молодуху, но вдруг заметили странные перемены в ее лице. Оно то бледнело, то покрывалось румянцем. Решили тело, не зарывая, опустить в землю, а для наблюдения приставили караул. В течение нескольких недель лицо умершей удивительным образом изменялось, но тело не разлагалось. И вдруг в одно мгновение тело превратилось в прах! Как тут не потерять дар речи![93]
Да и в природе происходили смущающие умы феномены.
Особенно потрясли обывателей два явления: 26 июля 1842 года в Саратове наблюдалось затмение Солнца. Утро было пасмурным, дождливым, горизонт заложили темные облака. Мгла, исходящий от земли плотный туман, постепенно перемещаясь кверху, почти скрыли небо. Мрак давил, становясь с каждой секундой все гуще и гуще, и свет лишь тускло брезжил сквозь облака. Наконец окончательно смерклось и наступила полная темнота: черный круг неведомого тела почти полностью поглотил Солнце, лишь верхний тонкий край его продолжал едва светиться[94].
А через три года с 25 мая по 2 июня в северной части неба над Саратовом зависла и не исчезала комета. Ядро ее было будто туманным, но она четко обозначалась среди звезд. Неровные и бледные лучи ее хвоста протягивались от горизонта вверх[95].
Еще одно небесное явление, зрителями которого стали жители Саратова, заставило задуматься о неисповедимости путей Господних. Местные жители были взволнованы появлением блуждающих огней и падением метеоритов. То и другое поразило их своим обилием. Метеориты падали на землю как-то странно и загадочно. Например, один из них выглядел, как овальный клуб дыма величиною с луну. Он на какое-то время завис в воздухе, а затем изменил форму и стал медленно опускаться на землю в виде белой струи, извиваясь зигзагами[96]. Чудны дела Твои, Господи!
В духовной эволюции Елены Петровны Блаватской и затмение Солнца, и появление кометы сыграли определенную роль. Вторжение Космоса дало новый толчок развитию чудесных свойств ее души. Сны, грезы, фантазии, сколь ужасными и нелепыми они ни были, приобрели для нее вдруг вполне реальный смысл. Она нашла наконец им объяснение. Во сне душа ее выпархивала из тела и парила за пределами земной жизни, обозревая в медленном и долгом полете недоступную обычному зрению явь.
Отраженные одиноким сознанием, явления и предметы земной жизни обретали другое существование, словно перемещались в зеркало, или в воду, или в марево отполированного зноем воздуха.
Для того чтобы понять свои интуитивные прозрения, разобраться в существовании верховных законов природы, Елена Петровна обращалась к историческим событиям и небесным явлениям — кометам, затмениям, бурям, ко всем устрашающе болезненным отклонениям от привычных форм жизни, ко всем противоречащим здравому смыслу, загадочным, странным и поразительным случаям — по аналогии с теми очевидными, предупреждающими, грозными знаками Провидения, которые, исчезая на время, неизбежно являлись вновь. Она пыталась, обострив до предела свою восприимчивость, отрывая себя от всего обыденного, повседневного, осознать и все, что происходило в ней самой, а осознав природу своего мировосприятия, обрести надежду, получить иллюзорную власть понимания почти невидимого, непознанного и столь удаленного от человека мира.
Мир этот был скрыт в манящей и таинственной дымке времени, где нельзя было отличить прошлое от настоящего и будущего.
Сам воздух саратовской земли, где прошел счастливый период отрочества Елены Петровны, был пронизан дурманящим и сладострастным духом иной, необыкновенной жизни.
Ее память хранила нежные воспоминания о близких людях, и эти воспоминания вполне соответствовали духу ее радушного семейного гнезда.
Думы об этих годах были также созвучны всему чудесному и мистическому в ее душе, являлись светом благодати в беспросветно-черном пространстве ее сомнений.
Она не любила рассказывать посторонним об этих будоражащих душу воспоминаниях, и недаром. Она остерегалась навязчивых вопросов, избегала разумных объяснений загадки, дарованной Хранителем. Она целомудренно берегла в себе чувство очарования саратовской землей и не хотела говорить о даре ясновидения, который обнаружила в себе ненароком.
В России пифия взращивается не торжественным и молчаливым храмом, а рассерженной толпой, кричащим разноголосым базаром.
Это в одном случае, а в другом — одиночеством, однообразным существованием, головной болью, изжогою, воздухом уныния, надоедливыми комарами и мухами.
Ее предвидения и предчувствия тревожили, заставляли насторожиться. Однажды она уверила мальчишку, встретившегося на берегу реки, что его защекочут русалки, и он утонул. Она пыталась шутками издеваться над глупостью, но вызывала в ответ только ненависть и страх. Ее племянница, Надежда Владимировна Желиховская, сумела оценить смешливый характер Блаватской: «У тети была удивительная черта: ради шутки и красного словца она могла насочинить на себя что угодно (и про мальчишку тоже? — А. С.). Мы иногда хохотали до истерики при ее разговорах с репортерами и интервьюерами в Лондоне. Мама (В. П. Желиховская. — А. С.) ее останавливала: „Зачем ты все это сочиняешь?“ — „А ну их, ведь все они голь перекатная, пусть заработают детишкам на молочишко!“ — А иногда и знакомым своим теософам в веселые минуты рассказывала, просто для смеха, разные небывальщины. Тогда мы смеялись, — но с людской тупостью, которая шуток не понимает, из этого произошло много путаницы и неприятностей»[97].
Здесь, в Саратове, она обрела уединение, которого не знала никогда прежде. Лёля любила верховую езду. Однажды в галопе лошадь сбросила ее наземь. Поскольку нога девочки запуталась в стремени, ее некоторое время волочило по земле, и она неминуемо расшиблась бы, если бы в тот момент какая-то неведомая сила не приподняла ее над землей и не остановила на скаку испуганную лошадь. Именно тогда на какую-то долю секунды она увидела своего спасителя: это был индиец в белых одеждах, в чалме, высокий и прекрасный. Прежде он являлся ей только в снах, а сейчас, как и надлежало доброму ангелу, возник в роковую минуту, чтобы спасти ее[98]. Спустя много лет после этого события Блаватская вспоминала, что, спасенная кем-то ей неизвестным, она перестала чувствовать под ногами землю. Потрясенная случившимся, Лёля опустила глаза и ахнула: она медленно поднималась вверх, словно за спиной у нее выросли крылья. Волна огромного, неизбывного счастья — нашелся человек, которому есть до нее дело, — подхватила ее и понесла в заоблачную даль, опровергая закон всемирного тяготения и доводы обыденного рассудка. Она обрела опору в самой себе.
Через девять лет она узнает его в лондонской толпе, он станет ее Учителем, ее Покровителем и откроет врата восточной мудрости. В своих сочинениях она увековечит его имя — Мория.
Ее дух воспарит, имея под собой твердую почву знаний.
История с лошадью и появившемся неизвестно откуда спасителем в белых одеждах — отправная точка мифа Блаватской о «гималайских учителях» и их Братстве. Если от некоторых других сюжетов своей оккультной эпопеи она отказывается, словно их забывая, то в отстаивании этого наваждения непоколебима, а ее цинизм, не важно — подлинный или напускной, отступает, когда речь заходит об Учителе Мории, или о Кут Хуми Лал Сингхе, или о ком-нибудь еще из Гималайского братства. В ее книге «Из пещер и дебрей Индостана» Мория и Кут Хуми Лал Сингх представлены под обобщающим именем Такура Гулаба Лалла Сингха[99]. В письмах восьмидесятых годов своему старому знакомому, царскому вельможе князю А. М. Дондукову-Корсакову, которые большей частью столь же откровенно-простодушны, как ее письмо в Третье отделение, она, учитывая христианскую ортодоксальность адресата, не забалтывает его рассказами об оккультных феноменах. Но даже в этих сугубо личных письмах (Е.П.Б. ясно осознает, с кем имеет дело) есть довольно подробная информация о ее духовном Учителе и взаимоотношениях с ним: «Несколько недель я провела в Одессе у своей тети госпожи Витте, которая по-прежнему живет в этом городе. Там я получила письмо от одного индуса, с которым при весьма необычных обстоятельствах познакомилась в Лондоне 28 лет назад и который убедил меня предпринять мою первую поездку в Индию в 1853 году. В Англии я виделась с ним лишь дважды, и во время нашей последней встречи он мне сказал: „Судьба навсегда свяжет вас с Индией, но это произойдет позже, через 28–30 лет. Пока же поезжайте и познакомьтесь с этой страной“. Я туда приехала, почему — сама не знаю! Это было словно во сне. Я прожила там около двух лет, путешествуя, каждый месяц получая деньги неведомо от кого и честно следуя указанным мне маршрутом. Получала письма от этого индуса, но за эти два года не виделась с ним ни разу. Когда он написал мне: „Возвращайтесь в Европу и делайте, что хотите, но будьте готовы в любой момент вернуться“, — я поплыла туда на „Гвалиоре“, который у Мыса потерпел кораблекрушение, однако меня и еще десятка два человек удалось спасти. Почему этот человек приобрел такое влияние на меня? Причина мне до сих пор не ясна. Но вели он мне броситься в пропасть — я бы не стала колебаться ни секунды. Я побаивалась его, сама не зная почему, ибо не встречала еще человека мягче и проще в обращении, чем он. <…> Теперь он навсегда покинул Индию и поселился в Тибете (куда я могу отправиться, когда захочу, хотя, уверяю вас, туда ни за что не проникнуть ни Пржевальскому, ни кому-либо из англичан), и из Тибета он переписывается с англичанами из нашего Общества, которые по-прежнему целиком находятся под его таинственной властью <…> Если вам захочется узнать побольше об этом человеке, то, когда будет время, прочтите „В дебрях Индостана“. Вещь напечатана в „Русском Вестнике“, где я выступаю под псевдонимом Радда-Бай. Пусть они вышлют вам ее отдельной брошюрой. Мой индус представлен там под именем Такур Гулаб Сингх. Из этой книги вы узнаете, чем он занимался и какие необычайные явления связаны с ним»[100].
История с лошадью и спасителем, не раз рассказанная Еленой Петровной своим соратникам по теософскому движению, произошла также с ее сестрой Верой, хотя в этом случае сестру спас не появившийся неизвестно откуда индиец, а обычный кучер. Обратимся к воспоминаниям Веры Петровны Желиховской: «…я уж мечтала об амазонке, — еще бы! Ведь мне уже шел одиннадцатый год, я себя чувствовала взрослой барышней! На четвертой моей верховой прогулке я, должно быть, уж очень расхрабрилась, дернула поводья, прищелкнула языком; моя лошадка поднялась в галоп, мигом оставила позади себя сопутствовавших мне проводников, казака и денщика дяди Рости, и, повернув без моего на то желания, поскакала прямехонько к своей конюшне. Должно быть, она почуяла, что с таким седоком нечего время терять и церемониться, и решила возвратиться к стойлу.
Если бы я не растерялась и не бросила поводьев, чтоб уцепиться за луку, она, наверное, остановилась бы при малейшем движении уздечки; но я сама ее оставила на произвол, своими криками только еще более ее возбуждая бежать скорей. Бежавшие сзади люди тоже кричали, но догнать, понятно, не могли. К счастью, кто-то из кучеров, увидав, в чем дело, побежал наперерез и схватил мою лошадку под уздцы у самой конюшни. Я говорю к счастью потому, что не догадайся я или не успей пригнуться в ту минуту, как она вбежала бы в ворота, я могла бы сильно разбиться, слететь с седла, пожалуй, даже и убиться, если бы лбом ударилась о балку ворот!.. Этого не случилось; меня сняли с седла невредимой, хотя перепуганной и сильно сконфуженной; но тем не менее мои уроки верховой езды были отложены на неопределенное время, а мои мечты об амазонке рассеялись, исчезли в тумане дальнего будущего…»[101]
Правдоподобность этого рассказа сомнений не вызывает. Кто пытался когда-либо научиться верховой езде, попадал в ситуации более сложные. Очень трудно допустить, что подобное происшествие, случившееся с Верой Петровной в детстве, тогда же для всех членов семьи Фадеевых, Ган и Витте не стало событием наиважнейшим. В их семейном кругу, я убежден, его рассматривали со всех сторон, охали, переспрашивали друг друга, как такое могло произойти, радовались счастливому исходу. Однако читая об этом случае в воспоминаниях Желиховской, не испытываешь мистического трепета. Воспринимаешь его как факт семейной хроники, не более того. Другое дело, когда в российской глуши на мгновение появляется индус в чалме, совершает благородный поступок и тут же исчезает, чтобы спустя несколько лет появиться в лондонской толчее. Не правда ли, интригующий сюжет? Существовала, впрочем, одна загвоздка: как сделать так, чтобы в эту душераздирающую волшебную историю поверили десятки тысяч людей? У Елены Петровны Блаватской это в конце концов получилось. На то ведь она и харизматическая фигура!
Похоже, что длительная поездка вместе с дядей Ростиславом Андреевичем в 1844 году к его старым друзьям, калмыцким князьям, в степь, а оттуда в киргизскую орду к его знакомому князю Джангиру подвела черту под детством Елены Петровны[102]. Началась другая, взрослая жизнь, отягощенная трудностями становления ее личности и обретения общего языка с окружающим миром. Пришло отрочество.
Впервые Блаватская увидела шамана во время путешествия с дядей Ростиславом. Шаман кривлялся, кружился, плясал, почти задушенный надетой на него волчьей шубой, затем упал в изнеможении и с пеною у рта. Он переступил роковой предел, созерцая прошлое и будущее. Она вспомнила слова Плиния Старшего: «Ни одна наука в древности не пользовалась таким уважением и не была так прилежно изучаема, как магия». Ее любимый Вольтер также понимал суть дела, заявляя, что «все верили в магию. Учение о духах и магии распространено по всей земле».
Это путешествие (в тринадцать лет) позволило заглянуть за черту горизонта ее культурного мира.
Сила человеческого духа и есть основа, альфа и омега творимых на земле чудес.
И это еще была не вся правда. Блаватская читала у знаменитого Парацельса о мировом свете. О том, как невидимый свет, поступательно колеблясь, изливаясь от насыщенных им центров, дает движение и, соответственно, жизнь всем предметам. Он существует в звездах, в животных, в людях, в растениях, в минералах. Этот свет, как ваятель, творит все формы многообразной природы. Это еще было понятно. Куда труднее оказалось принять другое: в человеке есть звездное (астральное), внутреннее тело, которое при определенных условиях настолько расширяется, что переходит на внешние предметы, образуя с ними тесную взаимосвязь. Подобный магический эффект был известен издавна, а в XIX столетии он получил название животного магнетизма.
И уж совсем немыслимо было признать, что в ней самой пробуждается, брызжет живительным светом звездное (астральное) тело.
Но так и было! В Саратове она впервые почувствовала как бы легкое жжение внутри себя.
Саратовский край представил ей философию истории в образах и красках наиболее естественных и запоминающихся: в курганах, в волжских утесах, в подвиге ее пращура князя Михаила, в былинах, поверьях и сказках, в пастельных переливах небесного свода, в акварельной размытости речной волны.
Саратовская земля являла для впечатлительной и мечтательной девочки с нежной и чуткой до чрезвычайности нервной организацией сакральное или заповедное пространство.
Именно здесь творились чудеса. В саратовской степи явился перед ней индиец в ослепительно белых одеждах с широким золотым поясом, с длинными черными волосами и в белоснежной чалме. Он спас ей жизнь и — что совсем непостижимо — усмирив норовистого, бьющего копытом коня, наделил его памятью и способностью понимать сумбурную человеческую речь. Она имела возможность в этом неоднократно убеждаться.
Из своего лондонского далека она вдруг осознала, что оставила родину не потому, что возненавидела ее, а потому лишь, что устала постоянно перемешаться из огня да в полымя.
Борис Михайлович Эйхенбаум трактовал индивидуальное творчество как акт осознания себя в потоке истории[103]. Если применить эту формулу известного литературоведа к личности Елены Андреевны Ган и ее дочери, придется ее чуть-чуть переиначить. Для них творчество было осознанием себя в контексте вечных, вневременных истин, только у Е. А. Ган эти истины более живые, не столь отвлеченные, как в сочинениях ее дочери. Тяжелая болезнь, протекающая неровно и оставляющая надежду на излечение, приучила ее смиряться перед Божьей волей, терпеливо нести свой крест.
У Блаватской никакого смирения и в помине не было. Она верила, впрочем, в некий Промысел, имеющий власть над жизнью каждого. Однако Елена Петровна возводила эту направляющую судьбу человека силу к кармическим закономерностям. Она знала, что ни одна вера, ни одна религия не в состоянии заполнить пустоту, образующуюся в сознании смертного человека, который оказывается перед лицом бесконечной Вселенной, перед вечным, неиссякающим потоком жизни.
Особые, неровные отношения, строящиеся по принципу «любовь — ненависть», сложились у Лёли с ее старшей тетей.
Екатерина Андреевна взяла заботу о детях своей умершей сестры, выделяя Лёлю как наиболее сообразительную и взрослую. Какое-то время та была, как я уже отмечал, ее любимицей.
Иными словами, Лёля, пользуясь своей безнаказанностью, казалось, почти полностью подчинила себе Екатерину Андреевну. Мадемуазель Антония Клюнвейн в воспитание Лёли не вмешивалась. Ее подопечными были Вера и маленький Леонид. Можно предположить, что воля, которую предоставила Блаватской ее тетя Екатерина Андреевна, со временем незаметно обернулась своеволием — метаморфоза, никоим образом не входившая в педагогические планы воспитательницы. Лёля начала раздражать Екатерину Андреевну еще и тем, что поведение свое она окружала какой-то непонятной тайной, а как говорил Байрон, «где есть тайна, там предполагается обыкновенно и зло».
Однако время было упущено. Девушка развивалась по нравственным законам, ею самой и созданным. На ее представления о морали, о добре и зле, об идеале красоты влияли книги, которые она читала запоем. Друзья-книги уводили ее в область мечтаний, увлекали в мир высоких чувств и благородных героев. Это были книги ее матери, которые перешли к детям по наследству.
«Тут была чуть ли не вся старая и новая литература европейских народов — и Гомер, и Дант, и Шекспир, и Байрон, и Софокл, и Шиллер. Солидное место занимал Пушкин. Тут же были стихи Жуковского, Козлова»[104], — писала по воспоминаниям близких Е. А. Ган первая исследовательница ее творчества Е. С. Некрасова.
К этим книгам добавим масонские сочинения и трактаты по алхимии на русском, французском, английском, немецком языках из библиотек прадеда, князя Павла Васильевича Долгорукова и маркиза Адольфа Францевича Бандре дю Плесси, французского деда бабушки Елены Павловны, а также любовные романы, которые Лёля тайно похищала у той же самой тети Кати. Книг для детей в то время практически не издавали. Отрадное исключение составляли стихотворные сказки Пушкина о царе Салтане и спящей красавице. Для девочек любимыми рассказами были «Утопленница» и «Пиковая дама» Пушкина и «Вий» Гоголя. На французском и немецком языках детских книг издавалось куда больше. Допоздна они зачитывались сказками Гофмана. Вера Петровна также вспоминает о детском журнале «Звездочка»[105].
Екатерина Андреевна Фадеева, выйдя замуж в 1844 году, продолжала неотлучно жить с ними долгое время в Саратове и Тифлисе. Ее мужем стал агроном Юлий Федорович Витте, происходивший из семьи датских лютеран и служивший под началом ее отца-губернатора[106]. По настоянию будущей жены он перешел в православную веру. Ю. Ф. Витте занимал должность управляющего хозяйственной фермой ведомства государственных имуществ. Эта ферма находилась за Волгой в восьмидесяти верстах от Саратова.
Сестра Вера писала о нем:
«Мы все, и старшие, и дети, его ужасно полюбили, потому что он такой сердечный, добрый, искренний человек, что, зная его, нельзя было его не любить»[107].
Но так уж получилось у Блаватской, что равноправное, идейное «общение» складывалось не с членами ее семьи, а с теми, кто как бы и не существовал вживе, во плоти, — кого рождала ее бурная фантазия.
Мистическая жизнь Лёли оказалась непонятной взрослым родственникам, и девушка пестовала свое одиночество, поскольку именно в нем сохранялась возможность существования ее внутренней, своеобразной жизни.
Итак, уже в юные годы Елена Петровна начала осознавать себя особенной личностью. Реальная жизнь казалась ей не настоящей: это была ярмарка тщеславия, скучная и презренная. Овеществленная пустота, которая приводила в содрогание ее мать. Нет, она не хотела просто плыть по течению. Ей необходимы были любовь и доброта, красота и гармония, обрести которые она могла лишь внутри себя.
Лёля уже не различала: она ли жила в видениях или видения в ней. Прочитанное странным эхом отозвалось в ее сознании и душе. Вымысел смешался с реальной жизнью — навсегда, до самой смерти.
Лёля, когда ей было лет пятнадцать, вместе с сестрой Верой облюбовали удобное местечко для чтения в доме за Волгой. В начале сентября с книгой в руках они забирались на гумно и, уютно «устроившись на мягкой соломе в одном из коридоров, образованных рядами высоких, как дома, правильных скирд», принимались за чтение. Мало кому из домочадцев пришло бы в голову искать их здесь, поэтому они могли не беспокоиться, что кто-то их потревожит. Лёля, как вспоминает сестра Вера, уже зачитывалась дозволенными и недозволенными любовными романами. В случае своего обнаружения она могла спрятать книгу в карман под верхнее платье или зарыть на время в солому[108].
Глава шестая. НА ПОРОГЕ ВЗРОСЛОЙ ЖИЗНИ
Деятельность Андрея Михайловича Фадеева в его должности гражданского губернатора не получила должного одобрения у высокого начальства в Петербурге. Тревоги и служебные неприятности, как тогда говорили, были предвестием серьезных изменений в его чиновничьей карьере. Нашла коса на камень — так можно охарактеризовать его отношения с непосредственным начальником — министром уделов Львом Александровичем Перовским, в наше время больше известным в связи со своей внучатой племянницей, революционеркой-народницей Софьей Львовной Перовской. Конфликты с министрами заканчиваются либо отставкой нижестоящего чиновника, либо назначением его на новую должность. Все зависит от того, есть ли у жертвы начальственного произвола вельможные заступники. А. М. Фадеев не выдержал несправедливых придирок желчного Л. А. Перовского и подал прошение об отставке, которую немедленно получил. Он надеялся на хорошее к себе отношение графа П. Д. Киселева, министра государственных имуществ, любимца двух императоров — Александра I и Николая I. До обострения конфликта с Перовским тот неоднократно приглашал А. М. Фадеева перейти в его министерство. Однако на этот раз граф полностью устранился от судьбы отправленного в отставку губернатора. Он только что возвратился из-за границы и узнал, что его жена графиня София Станиславовна Киселева, урожденная Потоцкая, выслана из Петербурга за свои выступления против властей и симпатию к революционной польской эмиграции. Вот почему, как можно предположить, он не делал лишних телодвижений, предпочитая на какое-то время затаиться, быть в отдалении от императора.
Так оно происходило или по-другому, но макиавеллизм и свой эгоизм по отношению к А. М. Фадееву он проявил в полной мере[109]. А. М. Фадеев вспоминал: «Он давал мне деликатным образом понять, что не может для меня сделать ничего, потому что Государь не любит, чтобы министры помещали у себя тех высших чиновников, коих не желают иметь другие министры, где они состояли на службе; и также не любит, чтобы они защищали таковых чиновников, сколь бы им ни была известна их невинность. Одним словом, он боялся высказать Государю правду из опасения, чтобы не подвергнуться за то кривому взгляду. Хорош патриотизм государственного человека»[110]. У Николая I существовали, по-видимому, серьезные основания для столь жесткой позиции к российским высшим чиновникам. В современную эпоху подобное самодержавное отношение к членам своей команды практически исключено. В наши дни ротация высших чиновников государства стала обычным явлением, но при этом ухитряются никого не обижать. А тогда, в те далекие и темные времена, можно было запросто выпасть из номенклатурной обоймы. Что же касается А. М. Фадеева, он, слава богу, вне службы оставался недолго. У него нашелся влиятельный защитник. Это был князь М. С. Воронцов, наместник Кавказа, у которого А. М. Фадеев служил в Одессе до своего назначения губернатором в Саратов. Он предложил Лёлиному деду должность, во всем равную губернаторской, а именно: войти в Совет Главного управления Закавказского края. Граф П. Д. Киселев был настоящим царедворцем. Эти люди улавливают малейшие изменения в дворцовой атмосфере. Эту специфическую особенность ума или обоняния почему-то приняло называть угрызениями совести великих мира сего, которые возникают всякий раз, когда резко меняется политическая конъюнктура. П. Д. Киселев не был исключением из общего правила и практически тут же предоставил А. М. Фадееву еще одну должность — заведующего делами по Министерству государственных имуществ в Закавказском крае[111].
Это был настоящий подарок судьбы. Одно лишь обстоятельство омрачило радость всего их большого семейства. Им пришлось находиться в разных частях России до тех пор, пока муж тети Кати, Юлий Федорович Витте, не получил новое место в Тифлисе. До этого ожидаемого назначения они жили порознь больше года. Лёля, Вера и Леонид вместе с семьей Витте оставались в Саратове на попечении Екатерины Андреевны. А бабушка с дедушкой и тетей Надей переехали в Тифлис. В Саратове жил их дядя Ростислав, молодой офицер-артиллерист, который ждал со дня на день своего перевода на Кавказ.
Они переселились за Волгу, где находилась ферма Юлия Федоровича Витте, а потом некоторое время перед отъездом в Тифлис снимали дом в самом Саратове. Как вдруг одно неожиданное событие резко изменило планы дяди Ростислава и заставило его подчиниться чужой воле. Что нежданно-негаданно обрушилось на его голову, об этом я расскажу чуть-чуть позднее. Как и о том, каким образом случившаяся с дядей Ростиславом неприятность изменила также ход жизни его старшей племянницы, тогда все еще чистейшей и простодушной девушки. В этой истории на авансцену выходят князь Эмилий Витгенштейн, графиня София Станиславовна Киселева и ее брат граф Мечислав Потоцкий.
София Станиславовна Киселева вписалась в биографию Елены Блаватской содержательной и запоминающейся строкой. Эту строку не выкинуть из песни о жизни героини этой книги, какой бы в итоге эта песня ни сложилась — гимноподобной или гривуазной. Бесспорно одно, что встреча Блаватской с Софией Станиславовной в самом начале ее долгих странствий по миру пришлась как нельзя кстати. Именно графиня долгое время уберегала Лёлю от многих необдуманных поступков, а также от неприятностей и опасностей, а с ними неминуемо сталкивалась в то время любая неопытная и самонадеянная молодая женщина, решившаяся на путешествие по Египту, Греции и странам Восточной Европы.
София Станиславовна родилась в семье польского магната графа Станислава Щенсного Потоцкого и гречанки Софии Главани Маврокордато де Челиче. Для ее отца графа Потоцкого это был третий брак, для матери — второй. Станислав Щенсный Потоцкий вошел в историю как лидер аристократической оппозиции, чья деятельность в защиту старошляхетских вольностей Речи Посполитой с целью укрепить власть магнатов в ущерб королевской привела к третьему разделу Польши между Россией и Пруссией. Понятно, что поляками Станислав Потоцкий и его соратники рассматривались как предатели польского народа. Мать Софии Станиславовны — великолепная София, происходящая из простого сословия, достигла положения высокородной дамы благодаря необыкновенной утонченной и экзотической красоте, уму и способности сводить с ума мужчин. Фортуна действительно ей благоприятствовала. Ее по праву считали самой красивой женщиной Европы, и она была всегда желанной особой при дворе трех королей: польского — Станислава Августа, прусского — Фридриха II и французского — Людовика XVIII, а также австрийского императора Иосифа II. Российская императрица Екатерина II относилась к ней с большим расположением и осыпала милостями, ведь она была ее тайным агентом и чрезвычайно содействовала в привлечении через Станислава Потоцкого на сторону России польской аристократической оппозиции. София-старшая вскружила голову многим мужчинам, среди ее любовников были послы и министры, и даже всемогущий князь Г. А. Потемкин-Таврический.
София младшая унаследовала многие внешние черты матери, а также ее ум и сообразительность, но не легкость поведения с мужчинами. Дочь, в отличие от матери, была благонравной и нравственной женщиной. София Станиславовна относилась, как и ее мать, к утонченным и одухотворенным натурам, была безупречной красавицей и пленила Пушкина с первых мгновений знакомства. Она подсказала ему сюжет «Бахчисарайского фонтана», крымскую легенду об одной из представительниц их рода — Марии Потоцкой.
Словно искупая вину отца перед Польшей, София-младшая непоколебимо стояла на том, что с поляками Россия обошлась не лучшим образом, и до самой своей смерти 2 сентября 1875 года в Париже она не изменила своим свободолюбивым взглядам. Умирала эта выдающаяся женщина в полном одиночестве.
Долгое общение с Софией Станиславовной не могло пройти бесследно для Елены Петровны Блаватской. Оно, конечно, подействовало на стиль ее поведения — волю идти против течения и заставлять окружающих считаться с собой. Тут, впрочем, необходимо сделать одну оговорку. В общении с представителями российской власти Блаватская старалась не проявлять своего строптивого характера и всегда сохраняла особую осторожность. Может быть, этому научил ее горький жизненный опыт графини Киселевой.
Отец Лёли, Веры и Леонида, как всегда, находился где-то далеко, на очередных учениях. Теперь он был в чине ротмистра — рыжеволосый сорокасемилетний красавец, с седыми висками и мужественным лицом, испещренным морщинами. Лёля чувствовала прилив радости, когда он вырывался из полка и приезжал к ним. Однажды она оказалась в комнате отца. В углу, за ширмой, она увидела спинку простенькой кровати и на ней канифасный чистый халат. Находясь вне службы, отец обычно снимал мундир, переодевался в партикулярное платье. Каска с султаном сиротливо лежала на столе. Лёля почувствовала тогда, как у нее сжалось сердце.
Она целые дни думала о предстоящем путешествии. Ей хотелось уехать хоть к черту на рога — лишь бы подальше от всего, что хоть немного напоминало детство, тот подчиненный чужой воле уклад жизни, который ей окончательно опротивел. Она верила, что кавказское солнце возвратит ей вожделенную свободу, вернет к настоящей самостоятельной жизни. Лёля вдруг испытала неизъяснимую нежность и благодарность судьбе за то, что она родом из известной уважаемой семьи, что она хорошенькая и умная, что у нее еще все впереди. Однако ей был необходим совсем иной, загадочный и пестрый мир, центром которого она собиралась стать. Лёлю утомляло даже чтение.
Она ждала этого путешествия как манны небесной и часами лежала на широком диване без всякого занятия, внимательно прислушиваясь к стуку собственного сердца.
В конце мая 1847 года Юлий Федорович Витте получил обещанную ему должность в Тифлисе в департаменте государственных имуществ на Кавказе, и они, собираясь в дорогу основательно и долго, больше месяца, наконец-то стронулись с насиженных мест. С Юлием Федоровичем ехали пароходом до Астрахани, оттуда он возвращался опять в Саратов для передачи дел новому управляющему фермой. Их было девять человек: дядя Юлий, тетя Катя, их сын, Лёля и Вера, а также Антония и трое слуг. Обоз из двадцати человек прислуги пошел сухим путем с упряжными лошадьми в трех фургонах в Царицын, на Дон, а оттуда уже через Ставрополь на Северный Кавказ — во Владикавказ и до конечного пункта их путешествия — в Тифлис.
Как только они отплыли, в Саратове появились первые жертвы холеры. 1848 год назвали годом малой холеры в отличие от холеры великой — 1830 года, времени, когда их мать Елена Андреевна Ган вынашивала Лёлю. Несмотря на то что в 1848 году холера выкосила много народа, эпидемия была непродолжительной. Они бежали от нее, но куда? В далекий чужой край, где не затихала война, где на дорогах шалили лихие люди, где воровали людей как скот и тут же перепродавали кому попало или же за выкуп возвращали родным, где по ночам местные жители грабили и убивали, а днем сидели в своих лавках, тихо, как ни в чем не бывало, и вдохновенно читали суры из Корана.
Путь в Тифлис оказался долгим, но не изматывающим и не однообразным. Сначала поплыли от Саратова вниз по Волге до Астрахани неуклюжим, колесным, купеческим пароходом «Св. Николай», которым управлял приказчик в смазных сапогах. Пассажирские каюты использовались в пароходе для перевозки товаров, особых удобств, естественно, не предусматривалось. Существовали какие-то крошечные, косые, кривые, низенькие клетушки с ларями вокруг одной сравнительно большой каюты. В нее-то и набилась вся путешествующая братия. Спальных мест не хватало, спали кто на чем: на полу, на ларях, даже на большом обеденном столе. Прошло пять дней, пока добрались до Астрахани. От Астрахани поплыли по Каспийскому морю другим кораблем, на этот раз военным, под названием «Тегеран», испускавшим густые клубы дыма. С остановками в Петровске и Дербенте доплыли на седьмой день до Баку, а потом уже на перекладных, сделав месячный привал в Шемахе, добрались до самого Тифлиса.
В Баку их встретил дедушка Андрей Михайлович Фадеев. При нем был большой конвой из казаков и всадников-татар, так называемых гапар, как говорил дедушка, прирученных разбойников. Эти гапары по пути устраивали настоящее представление: на всем скаку стреляли, выскакивали из седел и опять на них вскакивали, навзничь опрокидывались на конские спины, словно их убивали, съезжали под брюхо коней до самой земли и тут же одним махом оказывались в седлах и с гиком неслись дальше, не разбирая дороги, за воображаемым врагом. Для Лёли и Веры это была большая потеха. Ехали кто в дедушкиной коляске, кто в тарантасе, и была еще перекладная с чемоданами. Дорога заняла у них около двух месяцев.
Шемаха, где они надолго остановились и где их ждали бабушка Елена Павловна и тетя Надежда, был губернский полу-азиатский городок, расположенный в гористой местности. В нем проживали в большом количестве молокане и немцы-колонисты в синих куртках и в смешных картузах с огромными козырьками, а также русские казаки в бескозырных фуражках набекрень и с ружьями, саблями и длинными пиками за спиной. Тетя Надежда их встретила на лихом коне, прискакав навстречу обозу. Ей исполнилось девятнадцать лет, и она любила демонстрировать самым неожиданным образом свою ловкость и самостоятельность. Время семья Фадеевых проводила весело, беззаботно и безрассудно. Посещали дома богатых татар, беков и ханов. Лёля при этом вспомнила о пушкинской «шемаханской царице». Убранство жилищ восточной аристократии поражало чрезмерной роскошью. Стены были покрыты панелями из агата и сердолика, лепные потолки сияли зеркальными звездами и золотыми арабесками, мозаичные окна были заключены в рамы из дорогих пород дерева. Прибавьте к этому плотные шерстяные ковры, бархатные узорчатые диваны, шитые золотом подушки, резные инкрустированные столики и табуреты, мощенные цветными изразцами галереи, внутренние дворики с мраморными бассейнами, фонтаны, вода которых стекала по стеклянным желобкам, как по плющу, — и если вы не задохнетесь от восторга, значит, у вас сильные легкие и крепкое сердце. Можете себе представить, какое впечатление на Лёлю произвела эта способность восточных владык украшать свою повседневную жизнь, скоротечность, хрупкость и ненадежность которой они ощущали каждое мгновение при всем своем богатстве и могуществе.
Чем ближе они подъезжали к Тифлису, тем наступившее лето всё яростней заявляло о себе пахучими оранжевыми и белыми лилиями, ярко-красными цветами граната, пышными многоцветными розами и словно осыпанными снегом кустами жасмина[112].
Лёле не хватало дяди Ростислава. Кто ее понимал, так это он. В отличие от остальных членов ее семейства. Тетя Надя в счет, разумеется, не шла. К великому сожалению, дядя Ростислав был далеко. Обстоятельства жизни загнали его в ненавистный Екатеринослав. Скандал с Р. А. Фадеевым, как часто случается в жизни, разразился неожиданно. Перед этим неприятным событием он побывал на Кавказской войне волонтером. Находясь на Кавказе более года, Фадеев принимал участие в сражениях, был дважды ранен в руку и голову. Он объездил весь Кавказ и Закавказье, собрал большое количество разнообразного материала по этому краю, что пригодилось ему в дальнейшем для написания фундаментальных книг о Кавказской войне. Елена Петровна Блаватская иногда интуитивно улавливала приближающуюся опасность. Ростислав Андреевич Фадеев в этом отношении был ее противоположностью. Он возвратился из Тифлиса в Саратов по некоторым делам на короткое время, намереваясь, завершив их, отправиться в Петербург за официальным назначением на Кавказ в действующую армию. Он предполагал начать серьезную военную карьеру, но судьба рассудила иначе. В то время в Саратове находился сосланный по распоряжению Николая I граф Мечислав Потоцкий. Причиной немилости царя стали упорно ходившие в обществе слухи о его политической неблагонадежности. Поговаривали, что он оказывал содействие польским мятежникам. Впрочем, убедительных доказательств не приводилось. Обстоятельства, приведшие к ссылке в Саратов Потоцкого, как официально разъяснялось публике, были сугубо бытовые, а не политические. Подчеркивалось, что причиной опалы стала реакция царя на печально известную в свете нравственную нечистоплотность графа.
Еще в 1820 году, за двадцать пять лет до описываемых событий, Мечислав Потоцкий, пользуясь отсутствием матери, захватил ее дворец, а заодно и драгоценности. Попытки родных воззвать к его совести оказались тщетными. Только обращение матери к Александру I расставило все по прежним местам. Царь, возмущенный позорным поведением сына женщины, которую он уважал и ценил, готов был немедленно сослать его в Тобольск. Только заступничество братьев Мечислава Потоцкого спасло виновного от заслуженной кары. В этот раз, уже при Николае 1, граф не поладил с собственной женой. Непрекращающиеся с ней ссоры приняли неприличные формы. Для разбирательства этих матримониальных склок был направлен флигель-адъютант царя, который встал на сторону графини. Впрочем, мало верится, что только одни семейные неурядицы привели к столь строгому наказанию шурина П. Д. Киселева, одного из влиятельных людей Российской империи. Скорее всего, они были поводом, а настоящей причиной, можно полагать, была постоянно демонстрируемая старшей сестрой Мечислава Потоцкого Софией Станиславовной Киселевой стойкая симпатия к революционной польской эмиграции.
Говорите, что хотите, но сами попробуйте войти в положение Николая I. Не ссылать же ему было в российскую провинциальную глушь под надзор полиции жену его друга и соратника, которая оказалась невоздержанной на язык?
Так граф Потоцкий оказался совершенно неожиданно для себя в Саратове, где он смертельно скучал и пытался во что бы то ни стало вырваться из провинциального города.
Графиня Киселева писала Лёлиному дедушке-губернатору слезные письма, умоляя его как-то облегчить положение брата. Но мы знаем, что карьера самого Фадеева тогда висела на волоске, и его заступничество за графа могло только ухудшить положение обоих. Граф Потоцкий, вращавшийся в аристократических кругах Европы, был человеком образованным и умным. Нет ничего удивительного в том, что он часто бывал в семье А. М. Фадеева, где и познакомился с его сыном, который стал для него «драгоценной находкой, оазисом в саратовской Сахаре». Дела задержали молодого Фадеева в Саратове. Перед отъездом в Петербург его новый друг граф Потоцкий уговорил Ростислава Андреевича похлопотать о его освобождении из ссылки. Он назвал своих приятелей, через которых следовало действовать, и сказал, что в случае положительного решения не пожалеет никаких денег. Фадеев не мог отказать новому другу, Лёлиному дяде исполнилось 23 года, и в подобных переделках он никогда не был. Как только он начал хлопоты по смягчению участи графа Потоцкого, его буквально на следующий день вызвал к себе шеф жандармов и управляющий Третьим отделением Его Императорского Величества канцелярии Леонтий Васильевич Дубельт и приказал незамедлительно покинуть Петербург и выехать под надзор полиции в любой губернский город, кроме Тифлиса, где в то время находились родители проштрафившегося молодого человека и его младшая сестра.
Дядя Блаватской выбрал Екатеринослав, в котором он долгое время жил и в котором у него было много друзей и знакомых. Андрею Михайловичу Фадееву удалось через графа Воронцова вызвать сына в Тифлис только в середине 1849 года, но и там не один год сохранялся за ним строгий полицейский надзор. Его репутации будущего офицера был нанесен значительный урон. Многие в Тифлисе думали, что его сослали по политическим мотивам. Вот какую кашу заварили ненароком графиня София Станиславовна Киселева и ее брат![113]
Первая зима в Тифлисе Лёле особенно запомнилась. Не мягким, щадящим климатом, а пьянящей атмосферой общения, театрализованными застольями, восхитительными загородными прогулками. Тифлис был игрушечным уютным городом. Его жители, бодрые и неунывающие, всякий раз к вечеру валились с ног от переизбытка дневных впечатлений. Застроенный преимущественно двух- и трехэтажными зданиями по берегам реки Куры, Тифлис постоянно расширялся, соединял воедино старые, свободно петляющие улицы и переулки и новые, вытянутые словно по линейке. Он забирался в овраги, вползал на отвесные скалы и с этих круч, еще вчера казавшихся неприступными, исходил человеческими криками, гомоном базаров, нависал над рекой пестрыми балконами. Как манящ и соблазнителен был этот город неиссякающих ликующих ритмов и зажигательных вибраций, могущих даже мертвых поднять из могил!
Сколько горя претерпела эта маленькая христианская страна! Особенно досталось ей от соседей-мусульман, персов, турок и татар, упорно стремившихся в течение целого тысячелетия обратить грузин в свою веру — ислам. Разорялись города, разрушались и осквернялись храмы, истреблялся грузинский народ. Но никакое насилие не смогло заставить грузин отречься от Христа и забыть свои обычаи. Самым удивительным из основ грузинского жизнеустройства был закон гостеприимства. Он существовал у них, казалось, с незапамятных времен, как особенность их психики, как их родной язык. Гость дороже друга — вот его великий смысл. Как еще говорили в Тифлисе: «Для гостей последняя копейка ребром».
Тифлис по-настоящему преобразился, изменил свой внешний и внутренний облик с появлением в нем князя Михаила Семеновича Воронцова, генерал-адъютанта, наместника Кавказа. Перемены в городе произошли в самом деле разительные: были разбиты новые парки, засыпаны овраги и проложены широкие улицы, выстроены двух- и трехэтажные дома, стала выходить политическо-литературная газета «Кавказ», учредили Публичную библиотеку, отдел Русского географического общества, пансион для благородных девиц, появились русский театр и итальянская опера, прошли спектакли на грузинском и армянском языках. В феврале 1850 года открыли первую в Тифлисе выставку естественных произведений, образцов ремесленной и фабричной промышленности[114]. С появлением князя Воронцова «жизнь потекла на европейский лад, изменились обычаи, вкусы, костюмы, особенно костюмы женщин, которые все реже и реже стали появляться закутанными в белые покрывала (чадры), смягчились нравы, явилась новая обстановка»[115]. Тифлис жил как большая дружная и гостеприимная семья. На его улицах и площадях царило оживление. В лунные вечера под звуки мелодичного тары звучали народные песни. Грузины любили хоровое многоголосое пение. Оно сопровождалось игрою и на других инструментах, не уступающих тари в мелодичности. Это были саламури (что-то вроде кларнета), чиапури (грузинская скрипка), чонгури (балалайка) и думба (литавры). Как только певцы появлялись на улицах, все население соседних домов высыпало на крыши, балконы, выбегало к воротам наслаждаться пением, затягивавшимся иногда до поздней ночи[116]. В первые дни от впечатлений Лёля совсем потеряла голову. Она едва не сошла с ума от пряных тифлисских базаров, от азартных скачек, от храмовых праздников, отмечаемых с религиозным рвением. Наиболее значительные церковные шествия сопровождались громом пушек из Метехского замка. Она любила смотреть, как охваченные религиозным порывом люди бросались с крутых берегов в бурлящую Куру.
Ее сестра Вера вспоминала: «В то время не только в старом городе, но и в европейских кварталах большинство крыш были плоские, с земляными террасами, по которым можно было гулять и смотреть в чужие дворы и на улицы. С крыши и галерей нашей первой квартиры были видны все окрестные сады и здания, тонувшие тогда в виноградниках. <…> Несмотря на палящий июньский жар, до отъезда из города надо было приискать другую квартиру. <…> Это был только что оконченный великолепный и громадный дом, построенный словно крепость за высокими стенами двора, со всевозможными службами, в середине которого был распланирован садик, еще не дававший тени, но полный цветов. Богатый купец-армянин Сумбатов, его хозяин, отстроил его, ничего не жалея, во вкусе полуазиатском, с лепными украшениями, цветными стеклами, с круглым балконом и хорами в огромной овальной зале»[117].
Они почти полностью заняли этот дом-дворец. К сожалению, жить в нем долго не пришлось: князь Воронцов попросил уступить дом Сумбатова бежавшему в Тифлис из Персии дяде тогдашнего персидского шаха. Дедушка снял другой дворец, бывший дом князя Чавчавадзе — великолепное сооружение в самом центре нового города, занимающее с флигелями чуть ли не целый квартал. Различные части этого дворца соединялись между собой галереей, мостиками и лестницами. Посреди обширного двора находились бассейн и розарий. Особой гордостью была зала с зеркальными окнами в два просвета — по тем временам великая редкость. Расписной потолок, позолоченные перила лестниц, великолепные вазы и статуи в просторной прихожей, на лестничных площадках и в больших комнатах украшали этот дом.
В гостиной поражали своеобразные обои, на которых были изображены картины на мифологические сюжеты. Говорили, что эти обои подарил князю Чавчавадзе кто-то из царской семьи. Дух барства витал в этом доме. Лёля прожила в нем около года, а ее родные пребывали там неизмеримо больше — пятнадцать лет. До тех пор, пока не умерли бабушка, дедушка и дядя Юлий Федорович Витте.
Строптивость Лёли, или Лоло, сопровождаемая победным вскидыванием подбородка, резким сведением бровей и разящим, не терпящим возражения взглядом, воспринималась в кругу семьи с большим неудовольствием. Предпринятые для усмирения ее упрямого непослушания строгости не дали результатов. Ведь известно, что настоящий бунт разгорается из-за полумер, направленных на его подавление.
Внешне Лёля изменилась, превратилась в миловидную барышню-блондинку со здоровым цветом лица. В то время в моде были бледные или со слабым румянцем щеки, прямой лоб, слабо развитые скулы, тонкая кость, маленькие руки и ноги, томные или страстные глаза. Грациозность в ней отсутствовала, но зато переполняли энергия и жажда любить и быть любимой. Теперь она вполне соответствовала своему имени Елена — избранная, светлая.
Одетая в белый батистовый пеньюар, утопая в пене кружев, она пила маленькими глотками из изящной чашечки шоколад и делала вид, что над чем-то напряженно размышляет. Наскоро покончив с завтраком, взяла книгу и раскрыла то место, которое с вечера заложила бисерной закладкой. Это была «История Лигурии, со всеми достопамятными происшествиями, тамо бывшими». Книга редкая, напечатанная в 1781 году в типографии масона Николая Новикова. Она еще раз прочитала отмеченное: «Сохраните в глубине вашего сердца сию ревность к вольности: ибо она будучи спомоществуема мужеством и храбростью, преодолевает наконец все препятствия и неудобства: предки ваши, не успев в своем намерении, оставили вам приобретать сию бессмертную славу»[118]. Как ей не хватало вожделенной свободы!
Она с нетерпением ждала, когда ее освободят от всей этой галиматьи — опеки, гувернанток, экзерсисов и немецкой грамматики.
В доме, который они занимали, почти всегда царила праздничная атмосфера, особенно по вечерам, когда зажигались канделябры и кенкеты, особые масляные лампы с горелкой ниже резервуара. В полумраке неслышно передвигались слуги, таинственно выступали из темных ниш кружевные занавеси, неожиданно расцветали цветы на окнах, мерцали, соблазняя и заигрывая, большие зеркала с подзеркальниками. Навощенные паркетные полы отражали это великолепие жизни и словно двумя руками отталкивали громоздкую черную мебель, которая давила на них, основательно и бесцеремонно. Маленькие язычки свечей зябко поеживались, временами радостно взвивались вверх.
Они жили все-таки в необыкновенном месте — в бывшем доме князя Александра Герсевановича Чавчавадзе, известного грузинского поэта, чья старшая дочь Нина вышла замуж за Александра Грибоедова, растерзанного чернью в Тегеране.
В Тифлисе их приняли гостеприимно, затаскали по гостям, приветили и обласкали с обычным грузинским радушием.
Ее разбирало любопытство. Она прислушивалась в одиночестве к этому знаменитому дому, надеясь услышать что-то из его прежней жизни, какую-нибудь захватывающую романтическую историю. Она догадывалась, что необыкновенная тревожная тайна существует в любви Грибоедова и Нины Чавчавадзе. Эта тайна давила на новых домочадцев, создавала в их взаимоотношениях небывалую прежде, странную натянутость. Какое-то всепрощающее сострадание и безмолвная скорбь охватили дом, и всего хуже было то, что никто из взрослых не решался рассказать ей хотя бы часть правды. Словно сговорившись, они заводили с ней речь о посторонних предметах, но о самом главном, о том, что ее интересовало более всего, молчали. Что бы сделать такое, думала она, чем бы их удивить — и тогда у всех мигом развяжутся языки.
Она сознавала, что у ее близких о ней самое никудышное мнение. В семье она была вроде урода, вроде больного места, которого боялись касаться, чтобы не создавать себе новых проблем. Они понимали, что с ней, взрослой барышней, надо говорить совершенно иначе, однако не знали — о чем.
Лёля подружилась с князем Владимиром Сергеевичем Голицыным, двоюродным братом по матери княгини Елизаветы Ксаверьевны, жены князя Михаила Семеновича Воронцова. Владимир Сергеевич часто приходил в гости к Фадеевым. Он, как вспоминает Вера Петровна Желиховская, был «такой большой, толстый и веселый, такой остроумный и так любил петь разные стихотворные куплеты, что очень мне напомнил Закревского. Но когда сказала об этом, Надя с Лёлей начали смеяться надо мной, что Закревский так похож на Голицына, как толстый бульдог на льва. У него было два сына, но у нас чаще бывал старший — Александр, очень красивый»[119]. Голицын прославился сочиненным им фрондерским каламбуром, который, распространяясь по России, превратился в афоризм. Напомним читателю этот маленький шедевр, который не потерял актуальности и в наши дни. Князь Владимир Сергеевич в веселые минуты застолья обычно произносил вальяжным голосом, грассируя и растягивая слова: «Господа, а служить (ослу жить) в России хорошо!»[120]
— Лёля! — вдруг послышался из гостиной нетерпеливый голос бабушки Елены Павловны. — Иди сюда! Поговорим.
Должно быть, бабушка будет опять уличать ее в плохом отношении к близким. Как все это ей надоело!
— Лёля, ты опять как в воду опущенная. Что с тобой, милая? — Бабушка пыталась быть с ней ласковой и предупредительной. — Ты сегодня вечером пойдешь на бал?
— Бабочка, любимая моя! — она не сдержала своих чувств. — Непременно пойду, непременно!
Более всех о Елене Петровне в ее девичестве была осведомлена Мария Григорьевна Ермолова, муж которой в 40-е годы был губернатором в Тифлисе. Обладавшая необыкновенно отчетливой памятью, она отозвалась о юной Елене Петровне как о девушке с выдающимися способностями, весьма заметной среди русской дворянской молодежи Закавказья[121].
В Тифлисе внешне отношения Лёли с бабушкой изменились к лучшему. Она старалась выглядеть воплощенным смирением. Только и была занята одной мыслью: как бы сдержаться и не нагрубить кому-нибудь из окружающих. Особенно ее выводила из себя гувернантка, которая как-то сказала, что барышне с ее взбалмошным характером ни за что не выйти замуж, даже за какого-нибудь общипанного ворона.
— Лёля, о тебе ходят неблагоприятные слухи, — сказала бабушка. — Говорят, что ты между делом оскорбляешь достойных людей.
Она вспыхнула и возразила:
— Если ты имеешь в виду это чучело в гусарском мундире, то что ему ни говори, как о стенку горох.
— А зачем ты подпевала князю Владимиру Сергеевичу Голицыну двусмысленный куплет? Даже что-то от себя досочинила.
— Ах, бабушка, он такой большой, толстый и веселый. Настоящий светский лев. Мы от души веселились, и я позволила себе импровизацию. Было, право, очень смешно. Всем понравилось, кроме одного человека, который тебе об этом пении донес и все извратил. Не слушай шпионов, милая бабушка! Они пакостные и завистливые люди. Я отправила бы их всех на Луну.
— Ты опять, Лёля, придумываешь невесть что, — сказала бабушка, расстроенная тем, что их разговор вошел не в то русло, а внучка и на этот раз перехватила инициативу. — Ты лучше чаще общалась бы с сыновьями Алексея Петровича Ермолова. И вообще посмотри вокруг себя. В Тифлисе столько достойных молодых людей из лучших русских семейств[122].
В этом бабушка была права. Под знамена войны на Кавказе собрался цвет русской дворянской молодежи.
Лёля тоже хотела принести себя в жертву. Удивить всех своим выбором. Например, назло Александру Голицыну, в которого влюбилась по уши с первых минут знакомства, выбрать себе какого-нибудь завалящего женишка. Может быть, думала она, ей подойдет Никифор Васильевич Блаватский? Он служил чиновником по особым поручениям в канцелярии тифлисского губернатора и часто наведывался в их дом. Он превосходил ее годами, но разница в возрасте ее мало заботила. Это был скромный, ничем не отличавшийся чиновник. Во всяком случае, неравная пара для нее, девушки из известной, высокопоставленной семьи. Однако он ей как-то признался, что интересуется оккультными науками, после чего Лёля чуть ли не час с ним секретничала.
Она взглянула на дом синими задорными глазами, прислушалась к его шумам, скрипам и шорохам, воззвала к его неослабевающей памяти. Сначала она ничего не услышала. Но вскоре раздался плач — тонкий и безутешный, сочащийся, как влага, сквозь толщу времени. Еще до нее дошел смысл произносимых снисходительно-холодным тоном слов, в которых содержались загадочные намеки на искупление блаженным и наивным детством несправедливой взрослой жизни, полной преступлений и безумной гордыни. Как всегда в подобных случаях, к внятной речи с той стороны примешивалась несуразная абракадабра. Незнакомый ей человеческий голос вызывал из небытия образы, претящие ее душе: то появлялся семиглавый дракон, то вообще непонятно что, но по виду достаточно жуткое и неопрятное. Не зная, как ей поступить, растерявшись, она зашипела на этих страшилищ, затопала на них ногами, попыталась их урезонить и приструнить. Большие черные глаза плачущей женщины мелькнули за занавесью. Лёля как бы нечаянно очутилась совсем близко к одному из оконных простенков, у которого кто-то стоял. Оказалось, что нежданная гостья — Нина Чавчавадзе. Неиспытанное прежде чувство сопричастности чужому горю поднялось в ней, когда они наконец оказались лицом к лицу. Трудно было понять, почему Нина, несчастная женщина, решилась на эту встречу. Нина приложила веер к губам — это был деликатный призыв к молчанию, и сделала несколько шагов вглубь комнаты. Только тогда она разглядела на ней бальный наряд: длинный шлейф платья волочился по полу. Вдова Александра Грибоедова была частой гостей у Фадеевых. Она поражала окружающих ее людей, как вспоминает Вера Желиховская, «не только красотой, но и прелестью своего обращения»[123].
Задумчивая и тихая, Нина восприняла ее внимательное сочувствие с застенчивой благодарностью. Глядя на нее, становилось ясно, что она — искупительная жертва. Провидение приготовило ее в дар вечности как расплату за великодержавную сановитость ее несчастного мужа.
Красота и судьба Нины возводили ее жизнь к событиям библейского масштаба. Кроткая прелесть Нининого лица возвещала победу над человеческими своеволием и властолюбием. Нина более походила на святую мученицу, чем на молодую вдову. И прошептала ей на ухо: «Мы, женщины, спасаем их от сатаны».
Не могли старшие того понять, что Лёлю разрывало на части.
Она получила безалаберное воспитание. Может быть, права бабушка Елена Павловна, называя ее ветреной, взбалмошной особой. А какой же еще ей быть? На нее то лили елей, то обливали помоями. То страстно любили и заласкивали, то поносили почем зря. Чтобы окончательно не впасть в отчаяние, она самоуслаждалась своим странным даром — вслушивалась в потусторонние голоса, всматривалась в необыкновенные видения. Бабушка, требовательная к себе и ничего себе не прощавшая, не прощала и другим: ей, Вере, абсолютно никому, кто не подчинялся установленному в их доме распорядку, пытался жить по своему усмотрению.
От бабушки она унаследовала твердость характера и властность, от отца — горячность и простодушие, от матери — мечтательность и нежность. Они, ее близкие, внушали ей отвращение к той светской жизни, которая велась вокруг и которую они, по своему общественному положению, обязаны были поддерживать. Получалось, что идеалы — сами по себе, а жизнь — сама по себе.
Гул балов стоял в ее ушах, там было так весело, и ее неудержимо тянуло туда. В то же время она ясно осознавала, что стоит увлечься светским образом жизни, и навсегда произойдет разрыв с видениями и внутренними голосами. Она не знала удержу расходившейся фантазии — звала своего Хранителя, но он куда-то исчез. Ей была необходима твердая рука, которая привела бы в порядок мысли.
Ни мнение света, ни предрассудки общества не в силах были остановить Елену Петровну на пути к духовному совершенству и обретению чуда. Это было у нее в крови — поступать наперекор здравому смыслу. Нельзя было допустить, чтобы здравый смысл подмял тайну, которую она несла в себе, вынашивала, как ребенка.
Ее прабабка, французская аристократка, бросив детей и любящего мужа, умчалась на двадцать лет неизвестно куда и непонятно с кем. Никто не смог бы объяснить, почему она это сделала. Только Лёля одна догадалась, примерив прабабкин поступок на себя: ее прабабка, как и она, получала сообщения оттуда — из космических глубин, из неизведанных далей и неукоснительно им следовала.
Лёля давно уже видела жизнь своей семьи в ином свете. В Тифлисе она избегала разговоров даже с сестрой Верой и тетей Надеждой. Опасно было с ними откровенничать. Одновременно ей нравилась бесшабашно-веселая жизнь, она завлекала в свою пучину. Спустя много лет она убеждала всех и каждого, что не ходила на балы, ссылалась на невозможность появляться на них в глубоком декольте. Ведь не пристало ей, девушке, представать почти голой перед чужими людьми. В качестве примера приводила невероятный случай, когда она, чтобы не появляться полураздетой на большом балу у царского наместника, якобы умышленно сунула ногу в кипящий котел и шесть месяцев провалялась в постели[124]. То, что она рассказывала своим соратникам-иностранцам о себе, по большей части было откровенным враньем. Она экспериментировала над ними, играла на их легковерии. На самые немыслимые выдумки Елена Петровна была большой мастерицей. Мы-то сейчас знаем по воспоминаниям сестры Веры, как все обстояло на самом деле.
Спустя много лет Елена Петровна утверждала, что всегда ненавидела наряды, украшения, цивилизованное общество, балы и парадные залы.
Это никак не соотносилось с той веселой жизнью, которую она вела в Саратове и Тифлисе. А совсем бесцеремонным враньем было ее признание, сделанное лет в пятьдесят. Она утверждала, что если бы в юности какой-то молодой человек посмел заговорить с ней о любви, она застрелила бы его, как бешеную собаку[125]. Уже с первых дней приезда в Тифлис Лёля, как свидетельствует ее сестра Вера, выезжала на балы и вечера, упрашивала бабушку Елену Павловну и тетю Екатерину Витте, чтобы ее брали с собой в гости. А знакомых у Фадеевых в Тифлисе было видимо-невидимо[126]. Так что нету нас оснований не доверять воспоминаниям Веры Петровны Желиховской. Она за честь своей старшей сестры Елены Петровны Блаватской готова была голову на плаху положить! Так не будем осуждать основательницу теософии за ложные сведения, связанные с ее молодостью. Когда кто-то до неприличия завирается, беспрерывно сочиняет всяческие небылицы, над таким человеком начинают веять враждебные вихри, вокруг него возникает славословящий хоровод из никчемных людей и, соответственно, вся эта суматоха лишает его ощущения реальной и нереальной жизни.
Став Еленой Петровной Блаватской, «старой леди», она, что важно иметь в виду, не признавала дуализма божества, не разделяла одно совокупное целое на «доброе» и «злое». Для нее сатана, Люцифер — «дрожжи вселенной, которые не допускают быть всему на одном месте — это принцип активного движения», как точно определил концепцию Блаватской и принял ее как основополагающую для собственного творчества великий композитор А. Н. Скрябин[127].
Глава седьмая. ГОЛИЦЫН И ТАЙНА АТЛАНТИДЫ
Встречи с князем Александром Голицыным она вспоминала последовательно, день за днем, со всей яркостью всплывающих из прошлого картин и отчетливостью ощущений. Знакомство с князем было первым важным событием в ее почти взрослой жизни. Он был старшим сыном князя Владимира Сергеевича Голицына. Представительный, красивый, образованный юноша Александр Голицын[128] какое-то время казался ей лучшим из всех людей, которых она встречала. Как долго сердце ее искало привязанности, и наконец-то, похоже, ей повезло! Накануне нового, 1848 года прошел ее первый бал, к которому ей сшили роскошное платье. Лёля очень любила выезды на балы, вечера, в театр. Не могла существовать без шумных и праздничных людских сборищ, которых не терпела и избегала ее тетя Надежда[129]. «Это был ее первый большой настоящий бал. Она мне показалась — да и в самом деле была — чудо какой хорошенькой!..» — вспоминала сестра Вера[130]. Тогда-то, на этом балу ее как магнитом потянуло к Александру Голицыну, который до этого несколько раз вместе с отцом заглядывал в их дом. Она прошла с ним все шесть фигур кадрили, говоря без умолку. После предновогоднего бала они сильно сблизились. У них оказалось много общих тем для разговоров.
До девяти лет, как признавалась Елена Петровна Блаватская, ее единственными «нянями» были артиллерийские солдаты и калмыцкие буддисты. У одних она научилась уверенно и лихо сидеть в седле, у других — долготерпению и мудрости.
В седле она дышала свободнее. По утрам выбирала из конюшни самого норовистого вороного жеребца и чуть ли не с места пускала его в галоп. Ей нравилась бешеная скачка, когда распущенные белокурые волосы, откинутые назад с белого выпуклого лба, развевались и трепетали от встречного ветра.
Посмотришь со стороны — загадочная обворожительная амазонка из исчезнувшей Атлантиды. Поездки верхом словно охлаждали в ней снедающий жар затронутого честолюбия и непомерной гордыни.
Ранняя весна опушила нежной зеленью деревья и землю.
Она, взволнованная, неслась на лошади, не разбирая дороги. Все чаще и чаще жеребец переходил на шаг, копыта вязли в сплошном месиве грязи. Небо тяжелой попоной спустилось на землю, тучи обложили вершины гор. Издалека слышны были раскаты грома. Она не замечала пронизывающего ветра. За склоном горы показалась старая церковь, сложенная из грубых необтесанных камней. Она пришпорила коня, вспугнув с земли целую стаю ворон: их всполошенный грай заставил ее вздрогнуть и осмотреться.
Он складывал на площадке перед церковью дощечки, тонкие веточки и плоские камушки. Выстраивал их в шеренгу, столбиком, что-то бормотал себе под нос, не обращая на нее никакого внимания. Лицо то расплывалось в улыбке, то, вспыхивая, искажалось гримасой недовольства.
Лёле представилось, что он совершает какой-то ритуал, ей непонятный.
Никакими ухищрениями и обманом не достичь духовной свободы. Она это поняла только перед смертью, беспомощно опускаясь в кресло у столика, чтобы передать на бумаге свое главное напутствие людям. К сожалению, чуть-чуть не успела, не сорвала перед потомками последнюю завесу.
Она подозревала, что в Тифлисе сохранились толкователи удивительных и загадочно-чудесных фактов и явлений — бесстрашные первопроходцы непознанного, рисковые ныряльщики в бездонные глубины сверхъестественного. На зыбкой почве предположений и догадок строили они Соломонов храм мудрости.
Неужели этот юноша был одним из тех, кого она долго и безуспешно разыскивала? Что заставило его ворожить у спрятанной в горах старинной церкви? Каприз светского человека или магическая необходимость?
Ее вернул в реальность недоуменный и глубокий взгляд юноши, заставив замереть в жгучей, перехватывающей дыхание истоме. Она быстро справилась с собой, с непринужденной грациозностью соскочила с коня и синим пламенем глаз обожгла молодого князя.
Ей уже исполнилось шестнадцать. Она была и романтична и мечтательна, музицировала, посещала балы, но пока еще никто не угадывал в ней выдающуюся личность.
— Какая приятная неожиданность, какая радость, мадемуазель! — произнес молодой князь, слегка картавя на французский манер.
Дерзкий и насмешливый взгляд Голицына заставил ее встрепенуться.
— Поверьте, я уже давно мечтаю поговорить с вами не на ходу, а основательно.
— Так в чем же дело, князь? Судьба, как видите, дарит нам такую возможность. Если вы, конечно, тот самый князь Александр Голицын, сын Владимира Сергеевича, а не его двойник, не мираж, не фата-моргана.
Она любила кольнуть без всякого заднего смысла, исключительно себе в удовольствие. Он же ее иронию пропустил мимо ушей.
— Какое счастье встретить вас здесь, — он продолжал отпускать комплименты. — Послушайте, я буду откровенен — вы давно занимаете мои мысли. Прошел уже месяц, как я впервые увидел вас на балу и не в состоянии забыть эту встречу.
«С места в карьер, — мелькнуло в голове. — С чего бы это?»
— Я мучаюсь в догадках по поводу ваших необыкновенных способностей, — продолжал между тем князь. — Кое-что до меня доходит. Правда ли, что вы сомнамбула и к тому же ясновидящая?
Она не сводила с него вдумчивого взгляда, восхищаясь им с той девической непосредственностью, которая возможна только в этом возрасте. Что-то торжественное и загадочное было в его лице, жестах, во всей фигуре.
Не получив ответа, князь Голицын продолжил:
— Извините, может быть, мой вопрос покажется вам бестактным. Но если в вас есть этот талант, его необходимо развивать. И я готов тому поспособствовать.
«Он все-таки чересчур самонадеян», — заключила она, внутренне ощущая манящую, исходящую от него силу. Силу, окутанную властной и сладостной тайной.
— Вы, конечно, слышали об Атлантиде? О ней упоминал еще Платон. Находятся люди, которые считают миф об Атлантиде вздорной сказкой. В лучшем случае — занятной легендой.
Что же касается меня, само это слово вызывает во мне трепет. Не стоит бояться легенд. Они — противоядие засасывающей скуке жизни. Вы верите, что существует неумирающая, проходящая через столетия память поколений?
— Да, — чуть слышно отозвалась она. — Я знаю об этом.
Сердце ее оборвалось, и она, взволнованная, шагнула к нему.
— Вообще-то настоящие открытия строятся не на логике, а на откровении, на догадках и домыслах, на снах, в конце концов. Вы согласны со мной?
Она утвердительно кивнула головой.
— Память поколений, — тихо проговорил князь, — обширнее и точнее всего, что написано рукой человека. В какой-то степени эта память отражается в преданиях, заговорах и поверьях, в мифах и сказках. Но лишь частично. Преемственность тайного знания сохраняют, берегут от уничтожения временем посвященные: от жрецов Атлантиды и греческих иерофантов до египетских коптов и индусских святых.
Она взглянула на него с легким беспокойством и простодушно спросила:
— Князь, вы маг?
Он не ответил, пристально изучая комбинацию веток и камней, лежащую в уродливой неподвижности. Эта застылая неживая груда сдвинулась и затрепетала столь неожиданно и тревожно, что она, испугавшись, вскрикнула.
Зловещие раскаты оборвали беседу, и они вошли в церковь.
— Я кое-что знаю, — признался князь Александр Голицын и, резко повернувшись к ней лицом, обнял за плечи. Она почувствовала, как рушится тонкая преграда, разделяющая их.
Сильный удар ветра распахнул дверь. Гроза приближалась. Воздух с каждым мгновением темнел и насыщался влагой. Крупные капли брызнули на землю.
По натуре она привязчива, способна на порывы доброты и великодушия. Однако жизнь постоянно загоняет ее в угол, заставляет идти наперекор совести. Она научилась видеть людей и события в выгодном для нее свете. Она попыталась представить будущие отношения с князем. Сразу было видно, что он баловень женщин, явно окружен их поклонением. В ней ширился, рос благоговейный восторг: она готова питаться черным хлебом, но узнает, что есть истина.
— А откуда все эти знания у египтян? — с жадностью спросила она.
— Не все сразу, мадемуазель, — ответил он шутливо, направляясь к возникшему из полумрака церкви священнику за благословением.
Она также подошла поцеловать руку с тонким, словно девичьим, запястьем и утомленными от долгого перебирания четок пальцами.
За церковными стенами вовсю громыхала гроза. Отсветы молний падали на иконостас, и лики святых оживали в полумраке. Сердце ее трепетало: он заметил ее, заинтересовался.
В Тифлис они возвращались вместе по черной, петляющей ленте дороги. Их лошади мерно шли рядом. По осунувшемуся лицу и посиневшим губам князя она поняла, что он основательно продрог, хотя и не подавал виду, точно боялся проявить перед ней слабость. Он слегка покачивался в седле из стороны в сторону, задумчивый и уставший.
Внизу жарко пылало светлое зарево города. Она предложила остановиться у обрыва: невозможно было отвести глаз от огнедышащего костра, устроенного людьми много веков назад для победы над страхом перед ночным, непонятным миром.
Сосны в тающем тумане словно пристегивали горы к небу толстыми, просмоленными канатами, подтягивали их к ослабевшим и размаянным после грозы облакам. Она отметила, что кора сосен чем-то похожа на панцирь доисторических животных, чешуйчатых стегозавров, к примеру. Те же узкие и вытянутые струпья, слегка наслаивающиеся друг на друга, та же шероховатая и растресканная, как у обезвоженной и бесплодной почвы, поверхность.
«Как все-таки условна и подвижна грань между формами живой и неживой природы!» — подумала она с удивлением.
— Я убежден, что где-то на земле уцелели потомки атлантов, не все же они погибли? — неожиданно сказал князь Голицын. — Вот мы, люди истины, ищем следы таинственных доисторических цивилизаций, стоявших на высокой ступени духовного развития.
— Конечно, кто-то же должен сохранять память о минувших веках и открывать людям глаза на их прошлое, — подтвердила она, вся превратившись в слух.
— Атлантида, как вы знаете, была огромным материком, размерами больше Азии и Африки вместе взятых. Катастрофа случилась в связи с каким-то космическим катаклизмом, чему предшествовали мощнейшие землетрясения. Разверзлась земля, и богатая цветущая страна провалилась на дно моря. — Он говорил уверенно, без тени сомнения в голосе, словно был уцелевшим свидетелем происшедшего. — Сообщение Платона об Атлантиде облечено в форму мифа о «Солнечном острове», на котором в далекие времена процветало могущественное Государство Солнца с развитым культом бога морских пучин Посейдона и авторитарной теократией. И Христофор Колумб, и испанец Писарро усматривали остатки погибшей в океанской пучине Атлантиды в открываемых ими землях.
— Князь, я поняла, что Атлантида существовала в те времена, когда человечество было единым, не разделенным географически и этнографически. Отсюда и общая форма пирамид, и совпадение многих культов, религиозных эмблем и символов у разных народов.
— Вы умница! — Голицын коснулся рукой ее волос. — Вы достаточно образованная девушка и должны поэтому знать об удивительном сходстве в названиях явлений и символов культа. Например у семитов Передней Азии и тихоокеанских полинезийцев. Должен заметить, вопросов, связанных с Атлантидой, возникает довольно-таки много.
Он испытующе взглянул ей в глаза. Мягкая ладонь князя была холодной, как у покойника. Она же, напротив, пылала, охваченная лихорадочным нетерпением узнать от него как можно больше. Она была уже готова служить ему со всей преданностью.
— Археологи постоянно обнаруживают свидетельства очень древней и высокой культуры. Я убежден, что это следы Атлантиды. Она располагалась, вероятно, на материке между Европой и Америкой. Нетрудно увидеть теснейшую связь между средиземноморской культурой, с одной стороны, и мексиканской и перуанской — с другой.
— Князь, а могла Атлантида погибнуть в результате вулканической катастрофы? — подала она голос, окончательно стряхнув с себя гнет робости и молчания.
— Меня в большей степени интересуют не причины, приведшие к гибели Атлантиды, а существование людей, которые сумели предвидеть эту катастрофу и предпринять меры для своего спасения, — ответил Голицын. — Ведь спасая себя, они спасали те знания, которые веками, а может, тысячелетиями накапливала цивилизация атлантов.
— Мы ничего не знаем о прошлом, словно неразумные дети, — вздохнула она и, пришпорив коня, вырвалась вперед. Она вспомнила, что домашние ее заждались и, судя по всему, сходят с ума от беспокойства. Пора спешить! Обронив на ходу: «До скорой встречи!», она понеслась вперед. Голицын прокричал ей в спину:
— Наша встреча должна остаться тайной!
Этих слов она уже не услышала.
Очень скоро Лёля поняла, что Александр Голицын — верхогляд. Все, о чем он говорил, узнано им из разных книг, из тех же самых, что прочитала она. Но она прочитала таких книг намного больше, чем он. Он самовлюблен и самонадеян. Вряд ли она увлечет его собой. Если выбирать между ним и Атлантидой, то что для нее важнее — она некоторое время сама не знала. Так именно или приблизительно так думала Елена Ган, влюбленная «на минутку» в старшего сына Владимира Сергеевича Голицына. Его отца она просто боготворила. А какой еще мудрости вы ждете от молодой симпатичной девушки, окруженной молодыми воздыхателями, щеголями в военных мундирах? Лёля уже научилась приковывать к себе внимание окружающих людей, знала, каким словом, жестом и выражением лица их зацепить, но что последует потом? Она влюбила в себя Костю Кауфмана, молодого человека с красным носом то ли от постоянной простуды, то ли от перепоя. В будущем он станет генералом, героем Туркестанского похода. В одном из писем князю А. М. Дондукову-Корсакову она вспомнит о нем: «…мой бедный невинный красноносый друг Константин Петрович! Я не виделась с ним с 1848 года; тогда в Абаз-Тумане он имел обыкновение попусту объясняться мне в любви, восседая на куче картошки с морковью»[131].
От нее не отходил ни на шаг местный Дон-Жуан и греховодник (по ее словам, сказанным значительно позднее) Саша Дондуков-Корсаков, в то время адъютант князя М. С. Воронцова. И сколько их было других молодых офицеров, которые искали ее расположения! Но для своих чувств она требовала драгоценной оправы из мудрых изречений и глубоких мыслей. Вот это ее условие никто из упомянутых молодых людей не был способен выполнить. С Александром Голицыным все разрешилось само собой. Он уезжал навсегда в конце 1848 года вместе с отцом в Москву. Для нее это была настоящая трагедия.
Лёля спешила на последнее тайное свидание за городом с князем Александром Голицыным. Она полюбила его и на тебе! — он уезжает. Его обхождение с ней, его ум, его красота свели Лёлю с ума, и она забыла о правилах ханжеского и мстительного светского общества. Как коротко длилось их счастье! И что же? Ее насильно разлучили с ним, испачкали в грязи. Она навещала княгиню Елизавету Ксаверьевну Воронцову, которая должна была психологически ее поддержать, и почувствовала, что она не на ее стороне. Лёля вовсе не хотела, чтобы ее добрый и великодушный дед Андрей Михайлович Фадеев, кормилец и опора всей их семьи, опять впал в немилость, теперь уже у своего благодетеля князя Воронцова. Она представляла, что за этим неминуемо последует.
Князь поджидал ее там же, у церкви.
— Я скоро уезжаю с отцом в Москву.
— Так что же мне делать, князь? — Она пыталась отыскать себе спасительную соломинку, одновременно в ней росла неприязнь к тому, перед кем еще вчера трепетала и кого все еще любила.
— Не беспокойтесь. Выход найдется из любого положения всегда. Я уезжаю, но мир тесен. Убежден, что мы еще встретимся.
— Князь, а может быть, мы попутешествуем вместе? — вдруг вырвалось у нее совершенно непроизвольно. Она сама испугалась своей просьбы.
— Девушке больше пристало путешествовать с дамой, чем с мужчиной, уж поверьте мне.
«Отлично, — быстро отреагировала она, — значит, князь не собирается меня соблазнять». Но было в этой мысли и что-то неприятное, словно он пренебрег ею.
«Надо как-то сбить его с панталыку, — подумала она, — а то подумает, что я без него не смогу жить».
И она нашла, что ему сказать. Пусть уж лучше считает ее сумасшедшей.
— Князь, я доверю вам тайну, — сказала она. — У меня есть Хранитель, Защитник. Он появляется неожиданно и всякий раз вовремя. Он выглядит, как индийский принц.
По его спокойному лицу она поняла, что он не придал ее провокации ровно никакого значения. Это слегка ее обидело, но потом она рассудила: князь решил, что она говорила об ангеле-хранителе, а упоминание об индийском принце пропустил мимо ушей.
Князь молчал. Наконец, слегка заикаясь, сказал:
— Как память о себе, дарю вам тау-крест, древнеегипетский символ бессмертия, знак планеты Венера. Мне его привезли из Каира. Если окажетесь там, непременно встретьтесь с коптом Паулосом Ментамоном. Он, если захочет, приобщит вас ко многим тайнам.
Она взяла из его рук крестик, по форме напоминавший букву «Т» с овальным ушком, и невольно подумала: «Князь задушил бы меня не в объятиях, а суждениями о таинствах египетского богослужения».
Больше они никогда не встречались. Через двадцать пять лет, в 1874 году, Елена Петровна в одном из своих интервью американским журналистам вдруг заявит, что была обручена с князем Александром Голицыным, но он неожиданно умер[132]. Обручение, если оно в самом деле состоялось, было тайным, и, как можно предположить, влюбленных заставили расторгнуть эту помолвку по настоянию князя М. С. Воронцова и его жены.
Следуя общей страсти своего времени, Елена Петровна искренне тянулась к оккультным знаниям. Мысль о том, что она откроет секрет философского камня, а также возьмет под неослабный контроль скрытые силы природы, подстегивала ее, увеличивала и без того непомерные амбиции. С годами она пренебрегла многими радостями жизни, почти полностью отрешилась от повседневного. В особенности с той поры, как удостоверилась в своем развивающемся магическом даре. Она в самом деле блаженствовала и торжествовала, когда ей удавалось раскрыть перед людьми свои оккультные способности. Она несколько раз совершала в жизни необычные и странные действия, нечто такое, что вызывало у окружающих изумление и даже повергало некоторых из них в шок. Она читала мысли чужих людей и не всегда к месту озвучивала их.
Если прежде она целиком и полностью полагалась на сновидческую правду как на просвет Оттуда, то в старости ей вовсе не нужно было забываться долгим сном, чтобы прозревать будущее и восстанавливать из руин прошлое. Она в полной мере ощущала себя провиденциальной личностью. Само собой разумеется, что состояние экстатического бодрствования отнюдь не означало полного отказа от пророческих сновидений.
В них появлялись призрачные замки, наполненные гремучими змеями и привидениями. Другое дело, что Елена Петровна теперь не прибегала исключительно к снам, чтобы узнать, что же будет с ней завтра. В этом практически не существовало необходимости. Она действовала более осознанно, чем, например, в Саратове или Тифлисе. Ощущение пророческого дара не сделало ее самонадеянной и заносчивой. Она пыталась быть осмотрительнее в своих заявлениях и не скрывала зависимости от высших стихий и существ, с которыми она ухитрялась вступать в общение и которые были ее единственными советчиками и подсказчиками. Ее неустойчивый характер служил источником несноснейших неприятностей для близких.
Не надо забывать, что Провидение щедро одарило ее духом любознательности. Во времена сильнейших встрясок и испытаний она никогда не утрачивала этого Божьего дара.
Лёля попыталась найти кого-нибудь постарше.
Ей нравилось обращать на себя внимание Никифора Васильевича Блаватского. Она встретила его не на балу, а у себя в доме, в непринужденной обстановке. Она помнит свое белое кисейное платье. Волны золотистых волос схвачены, словно закованы в берега, черепаховым гребнем. Лёля умела распознать реакцию спутника, знала, как очаровывать, когда того хочешь. Она вспомнила, как подрагивали ноздри Никифора Васильевича, смотревшего на нее во все глаза. Он хорошо знал ее дедушку, сталкивался с ним по службе, работая долгое время в Полтаве в канцелярии губернатора. На Кавказе он был сначала по полицейской части в Шемахе, затем жил некоторое время в Персии и, наконец, оказался чиновником по особым поручениям при тифлисском губернаторе С. Н. Ермолове[133].
Они стояли молча на балконе, вслушиваясь в южную, звенящую цикадами ночь, а затем вернулись в гостиную. Она, сложив на коленях руки, не смела поднять на него глаз, испуганно бледнела. Старалась скрыть необузданный нрав за смиренным взглядом. Но и сквозь ресницы сумела разглядеть Блаватского основательно и подробно.
Лысая, как колено, макушка. Тогда-то она подумала: «Выйдешь за него замуж — и разнесет, как попадью». Ни субтильностью фигуры, ни отсутствием аппетита она не страдала.
«С этим человеком ты на, какое-то время свяжешь свою судьбу», — прозрение было смутным, но прочным.
Он говорил с ней приветливо и ласково, как с избалованным, капризным ребенком. Без излишней назойливости, свойственной молодым людям. Может, это и привлекало, особенно на первых порах.
Никифор Васильевич в разговорах поддержал ее интерес к египетским тайнам, подарил редкие книги по алхимии и масонству.
Они снова вышли на балкон, и она, жадно вдыхая свежую вечернюю прохладу, подумала, взяв за локоть, словно от смущения, немолодого воздыхателя, что не всеми она покинута, не всеми пренебрежена.
Она слышала, что тетя Екатерина Андреевна Витте грозила отдать ее на год в монастырь для укрощения строптивого характера.
Блаватский по делам службы некоторое время находился в Персии. Она вспомнила Грибоедова, и сердце заныло от нестерпимой жалости: «А ведь его тоже могли убить».
Нужно было что-то решать, что-то предпринять, дать понять этому скромному порядочному человеку, что он не одинок, что она ценит его благородную душу. Лицо ее просветлело и, склонившись к Никифору Васильевичу, она едва слышно прошептала: «Не надо вам никуда больше ездить, лучше оставайтесь в Тифлисе!»
Ей казалось, что она чуть-чуть полюбила Блаватского и этого «чуть-чуть» достаточно, чтобы вырваться из-под опеки семьи, обрести долгожданную свободу. По прошествии некоторого времени она свыкнется с мужем, а он в свою очередь не станет мешать ее мистическим опытам. Врата, за которыми маячила ее свобода, скрипнули, с трудом сдвинувшись с места на заржавленных петлях, и приоткрылись.
Сердце ее вскоре отозвалось, откликнулось на душевное тепло Блаватского. Исключительно ради нее тянулся он к их семье. Никому и в голову не приходило, что у него столь серьезные намерения. Человек он в возрасте — тридцать девять лет. Ну и пусть думают что хотят.
У нее свои резоны: она увидела в нем черты Грибоедова, блистательного дипломата, поэта, напористого администратора. В себе она узнавала Нину, хрупкую фантазерку, избалованное дитя света.
Они тоже встретились в Тифлисе, как Грибоедов с Ниной. И она, как и Нина Чавчавадзе, бесповоротно решила отдать свое сердце человеку вдвое ее старше. Да и мама была вдвое моложе отца. Видно, в их семье так уж повелось.
Дело теперь было только за ней.
К её окончательному решению выйти замуж за Блаватского привел разговор с княгиней Воронцовой. Они встретились на балу. Она не помнила, что это был за повод, но разговор остался в ее памяти на всю жизнь.
— Вы хорошеете с каждым днем, Елена, — сделала ей комплимент княгиня, — и так стремительно повзрослели. Ну просто девушка на выданье.
Она скромно потупила глаза, ничего не ответила. Лёля знала, что княгиня Воронцова готова выдать ее замуж и за черта лысого, только не за своего двоюродного племянника.
— Я слышала, что к вам сватается Никифор Васильевич Блаватский. Это на самом деле? Не стоит ему отказывать. Лед и пламень порой рождают дивные вещи. Блаватский — порядочный человек и будет вам предан до гроба. Настоящие женщины выбирают мужей, которые будут им служить. Все мужчины — наши слуги! — закончила речь княгиня Воронцова и одарила ее двусмысленной улыбкой.
Вскоре состоялась Лёлина помолвка с Н. В. Блаватским. Он подарил ей два шлифованных камня с арабской надписью.
Нельзя сказать, что А. М. Фадеев возрадовался столь неожиданному повороту событий. А кому из дедушек, скажите, придется по душе, когда таким бесцеремонным способом унижают твою внучку?! Князь М. С. Воронцов добился для Блаватского назначения вице-губернатором Эривани — вновь учрежденной губернии Закавказья. Для скромного чиновника это была сногсшибательная карьера.
В конце концов старшие Фадеевы дали согласие на брак исключительно потому, чтобы спасти положение, разом прекратив наговоры и слухи о легкомысленном поведении внучки[134].
Ее мысль скользила в Космосе, как блуждающий огонек — негаснущий земной маяк. Она проснулась в лондонском доме на авеню Роуд в холодном поту и до утра не могла заснуть.
Бессонница рождала галлюцинации. Они возникали, как сновидения. Выступали наружу из укромных уголков подсознания, как талая вода, скопившаяся в рытвинах, ямах, ложбинах, овражках ее окоченевшей жизни. Оттаивая, она все еще была обложена этими зажорами памяти. Одно непродуманное действие, один резкий поворот вспять — и она обязательно рухнула бы в бездонное небытие, утонула бы окончательно и бесповоротно. Недаром говорят в России: «Не река топит, а лужа». А тут подводные камни моря житейского. Да еще — Тарпейская скала, на которой греки убивали своих болезных новорожденных.
Она чувствовала, что необратимо меняется. Ей мнилось, что кокон мерцающей туманности, спеленавший ее послушное тело, распадается, и она возвращается из своих потусторонних снов. Превращается в жирную неповоротливую гусеницу и медленно выползает на окраину Млечного Пути, а вокруг стоит вечная морозная стынь.
Теперь, наконец-то, она, жалкое подобие легкокрылой бабочки, выпархивала в живой Космос, возвращалась на землю, к людям.
С огромной высоты она видела сменяющиеся миражи: нечеткие, струящиеся картинки из своего детства, юности и отрочества. От страдальческого умиления и безысходной печали ее дух трепетал в черных провалах космических дыр. Ему, вероятно, было неловко от ощущения заново переживаемой жизни.
Из-за беспрерывного опасения навсегда исчезнуть она (невидимое летучее создание, бабочка-сфинкс) усыхала и исходила дрожью. На ее темном пушистом тельце явственно проступал скособоченный череп — предупреждающий знак вечно хлопочущей смерти. Однако эта скромная затасканная эмблема бренности жизни (слава тебе господи без скрещенных костей) ни в коей мере не соответствовала ее неумирающей сущности.
Нет ничего опаснее, чем обнаружить в себе, находясь в запредельном пространстве сна, ностальгическое чувство, тоску по Родине. Ее непреодолимо потянуло в Россию. Это не проходящее с годами желание мешало ей сосредоточиться на индусских богах и богинях с зеленоватыми пятнами — следами окисления на медных и бронзовых телах; на распаренном жарой воздухе и ослепшем от яркости солнце, на цветастой одежде и рельефных телах индийцев — на всем том стремительно движущемся и пребывающем в ленивой истоме мире, который постоянно чудился ей в Лондоне, а сейчас, за несколько дней до смерти, вдруг непонятно почему затягивался липкой паутиной безразличия, обрастал мхом страха и покрывался мраком отчаяния.
Она впала в забытье.
Из продолжительного обморока ее вывел трогательный монотонный звук зурны. В неприхотливой мелодии было столько покоряющей и завораживающей глубины, что она стряхнула с себя наваждение сна, освободилась от терзающих призраков своих давних согрешений. Вокруг нее зазвучали человеческие голоса, зашептали о погибели ее души. Кто-то сменил мелодию, и она услышала успокаивающий панихидный мотив — повеяло густым и свежим воздухом белых березовых рощ и бело-розовых гречишных полей.
Россия все-таки святая земля!
Мистические волнения оставили ее. Ей захотелось вместо звездной уединенности оказаться в ярмарочной толчее, надземное немедленно сменить земным, надбытность снизить до обыкновенного человеческого быта. Ей захотелось сновидений-воспоминаний.
Никогда не могла она холодно созерцать Тифлис, где зародилась ее взрослая жизнь. Не только Саратовский край, но и Закавказье все еще были полны отсветов, отражений и отзвуков событий и действий, имевших место в ее жизни.
Почему-то Блаватской вспомнилась русская народная мудрость: плуту и вору — честь по разбору.
Она не боялась ни смерти, ни страданий. Двух опасностей, впрочем, не учла в своей жизни: непреодолимую силу невежества и диктат человеческого эгоизма. Ее последователи так и не открыли тайны Голгофы. Не смогли понять, что правда — это то, за что умирают на Кресте. Ведь за ложь не только никто не хочет умереть добровольно, но даже и пострадать желающих не найдется. Не оказалось среди ее теософов мучеников идеи. Лакеи и приказчики составили ее воинство. Да еще самовлюбленные негодяи и негодяйки с командными голосами и авторитарными подходами. Всякие там Мории Афанасьевичи и Махатмы Васильевны. Не перестают они топтать ее несчастную Россию, словно не великая это вовсе страна, а жалкая общипанная курица.
Во время бессонницы Блаватской неоднократно мерещился ее труп, заваленный цветами, и всякий подходящий проститься с ней видел себя в предыдущих рождениях либо фараоном, либо Клеопатрой, и никто, абсолютно никто не признавался, что когда-то существовал в теле собаки, гадюки, паука или хотя бы был заурядным скромным чиновником. Все они, ее сторонники, охвачены манией величия: нарочно обманывают себя, преисполняясь при этом непомерной гордыни.
В человеческом сознании больше тайн, чем предполагают люди. Вся история человечества, от начала и до конца, отпечатана в извилинах головного мозга, тогда как «я» великого человека — ослепляющая на мгновение молния этой истории.
В один и тот же час казавшейся вечной ночи она вглядывалась в одну и ту же светящуюся точку — человеческое «я», и не могла смириться с мыслью, что каждый человек, по существу, раб своих предков. Всей прожитой жизнью он уменьшает или увеличивает духовно-энергетический потенциал своего рода.
Может быть, реинкарнация — утешительная ложь. Бессмертен только дух родоначальника[135]. Она все больше уверовала в эту истину, предполагая между тем, что ей несдобровать, если легковерные и корыстные сподвижники поймут ход ее мыслей. Она пыталась их перехитрить, утверждая в теософской практике необходимость и важность рабского подчинения воле Учителей, иерофантов, звездных братьев.
Она отлично ладила с теми, кто поверил в могущество этой воли. Просто удивительно, как быстро они, ее последователи, поверили в то, что ее теософские сочинения написаны под диктовку Учителей. Скажут, она устраивала мистический маскарад и обман, многих водила за нос и оставляла в дураках.
Самое удивительное, что она не издевалась над здравым смыслом и не считала, что мир состоит сплошь из круглых идиотов. Просто ей понадобился таран, с помощью которого она попыталась разрушить банальные представления о, казалось бы, непоколебимых авторитетах. А для этого был просто необходим культ Учителей — ее духовных двойников.
Блаватская любила загадочное непостижимое небо, голубую бездну вечности. Неспроста ведь с детских лет ее преследовали видения лесов тридесятого царства.
Глава восьмая. МАСОНСКАЯ МУДРОСТЬ
Библиотека Фадеевых была обширной и необычной по содержанию. Дед и бабка Елены Петровны перевозили ее из дома в дом, к месту нового назначения Андрея Михайловича Фадеева. Значительная часть книг досталась бабушке Елене Павловне в наследство от ее отца князя Павла Васильевича Долгорукова и деда по матери Адольфа Францевича Бандре дю Плесси. В библиотеку входила большая коллекция книг (несколько сотен) по алхимии, магии и другим оккультным наукам. Эти книги составляли обязательный круг чтения мало-мальски образованного русского масона. Назовем некоторые из них: «Мудрость Соломона», «Изумрудная скрижаль Гермеса Трисмегиста», «Каббала», «Египетская книга мертвых», «Книга Тайн», «Кодекс Назареев», творения Сведенборга, Эккартсгаузена, Феофраста, перевод на русский язык индийской «Бхагават-гиты», изданной в 1788 году Николаем Новиковым. Можно себе представить, какое это было увлекательное чтение для девочки, свободно и непринужденно общавшейся с представителями потустороннего мира. Сама Блаватская признавалась, что она перечитала все эти книги с острейшим интересом до пятнадцати лет: «Голова моя стала пристанищем для всей черномагической средневековой чертовщины, и вскоре ни Парацельс (великий врач, естествоиспытатель. — А. С.), ни Кунрат (выдающийся немецкий каббалист, розенкрейцер, химик и врач. — А. С.), ни К. Агриппа (создатель римского водопровода, кудесник храма Пантеон. — А. С.) уже ничему не могли бы меня научить. Все они рассуждали о „брачном союзе красной Девы с Иерофантом, и о бракосочетании астрального минерала с сивиллой“, о взаимодействии мужского и женского начал в определенных алхимических и магических операциях»[136].
Лёля научилась распознавать нераспознаваемое и ясно видела то, что вряд ли было по силам кому-либо другому. Так, она, по крайней мере, полагала и с важным видом строгой наставницы рассуждала среди своих сверстников о всяких высоких материях. Какие еще масонские книги могли находиться в библиотеке Фадеевых? В своих предположениях будем исходить из того, что подобная литература вызывала большой интерес у интеллектуалов екатерининского времени. Понятно, что речь идет о масонских сочинениях, переведенных на русский язык, большая часть тиража которых была уничтожена в связи с гонениями на мартинистов, но в библиотеках русской знати кое-что сохранилось. Это произведение Сен-Мартена «О заблуждениях и истине», книги Штарка «Апология, или Защищение вольных каменщиков» и «О древних мистериях, или О таинствах, бывших у всех народов», «Братские увещания» Станислава Эли, «Новая Киропедия» Рамзая, анонимная брошюра «О поклонении Богу духом и истиною», повесть «Хризомандер», «Карманная книжка для вольных каменщиков» и конечно же «Парацельса химическая псалтирь»[137]. К сожалению, сейчас практически невозможно восстановить весь круг чтения просвещенными русскими дворянами масонской литературы на иностранных языках.
Бабушка Лёли, Елена Павловна, не только не принимала, как тогда говорили, живого участия в масонском союзе, но вообще как женщина не могла быть принятой в масонскую ложу. К тому же она была законопослушной подданной Российской империи, остерегалась общаться с вольнодумцами, была предана царю и Отечеству. По убеждениям своим, по внутренней вере стремилась к самопознанию, а не к самовыпячиванию и фрондерству. Она неутомимо работала над собой, отдавала всю себя поиску истины и служению людям. Не позволяла заглохнуть и в Лёле любознательности и свободы, воспитывала безусловную терпимость к другим верованиям.
Масоны работали над восстановлением и реальным выражением чисто человеческого первообраза, который был до неузнаваемости искажен, как им представлялось, многовековыми идеологическими раздвоениями и общественными катаклизмами. Дело оставалось за малым: восстановить этот прообраз сперва в тесном кругу масонского братства, а затем уже сделать его доступным всему человечеству как эталон высоконравственной и духовно-осмысленной жизни.
Во всех домах, где бы ни приходилось жить семье Фадеевых, на стенах в гостиной всегда находились два превосходных поясных портрета деда и бабушки Елены Павловны, писанные масляными красками — изображение генерал-поручика Адольфа Францевича Бандре дю Плесси и его супруги Елены Ивановны Бандре дю Плесси, урожденной Бризман фон Неттинг. Адольф Францевич предстает на этом портрете красавцем со значительным и породистым лицом. Он вельможно смотрит с портрета в напудренном парике и в мундире гене-рал-поручика. Елена Ивановна изображена также в напудренном парике, с розой на груди и в том самом роскошном платье, в котором впервые появилась перед Екатериной II.
В постраничных комментариях к воспоминаниям Андрея Михайловича Фадеева, к написанию которых приложил руку кто-то из его семейства, скорее всего младшая дочь Надежда Андреевна, рассказана любопытная история, связанная с восприятием портрета Адольфа Францевича Бандре дю Плесси двумя масонами, американцем Аленом и англичанином Мурчисоном: «В этом портрете есть такая таинственная особенность, по которой люди, принадлежащие к масонству, узнают в нем тотчас масона, хотя по наглядности портрет не заключает в себе решительно никакого знака, никакой особенности и ни малейшего намека на число три. При жизни его никто не знал о принадлежности к масонству, а после смерти, при разборе оставшихся бумаг, жена его открыла это. Спустя лет двадцать, когда Фадеевы жили в Екатеринославе, туда заехал американский миссионер Ален <…> и находясь у них в доме, обратил внимание на висевшие по стенам гостиной портреты, причем указав на генерала Бандре, тотчас объявил: „Это был масон высшей степени“».
На вопрос Елены Павловны Фадеевой, почему он это знает, он извинился невозможностью отвечать и, несмотря на все просьбы, ничего более не сказал. Другой раз, уже в сороковых годах, когда Андрей Михайлович был губернатором в Саратове, у него обедал путешествующий по России президент Лондонского географического общества, известный ученый Мурчисон и, тоже осматривая портреты после обеда, остановился перед портретом Бандре и спросил у Елены Ивановны: «„Кто это?“ На ответ, что это ее дед, Мурчисон сказал: „А знаете ли вы, что он масон и очень высокой степени?!“ И так же, как Ален, наотрез отказался от всяких объяснений по этому поводу»[138].
Елена Петровна, как я уже писал, рассказала Синнетту о своем чудесном падении с шаткого сооружения из стола и стула. Как, надеюсь, помнит читатель, она пыталась отдернуть шторку на одном из портретов, до которого ей не удавалось дотянуться. Этот рассказ должен был лишний раз убедить Синнетта, что уже в детстве ее оберегал кто-то могущественный и невидимый. Однако в своем рассказе она упустила главное: почему ее разобрало подобное любопытство. С большой вероятностью можно предположить, что она, начитавшись масонских книг и наслушавшись рассказов взрослых о выводах Алена и Мурчисона, пыталась найти на портрете, изображающем деда ее бабушки, определенные масонские знаки и символы. Вот уж тогда она утерла бы нос старшим!
Лёля влюблялась без памяти во все то, что относилось к «запретному плоду». Ее тянуло неудержимо к чему-то спрятанному, утаиваемому, о чем говорят шепотом и с оглядкой. Не случайно же она дурела от туманно-полусветлых ночей, когда окружающие и едва различаемые предметы наводили на нее трепетный сладкий страх и вызывали острое любопытство — словно представляли смутные очертания нездешнего, незнакомого мира. Ее сердце екало и обрывалось. Что-то в ней постоянно колобродило. Ее живые, нервно-возбужденные глаза еще больше разгорались, твердые, плотно сомкнутые губы, насупленные брови, высокий лоб и слегка вьющиеся волосы создавали облик решительной и непреклонной девушки, которая живет по-своему, а не по-порядочному, как заставляет общество. Лёля была сведущей в масонской мудрости. Масонские книги она читала без разбора. Основные понятия и положения масонства в ее сознании остались, а со временем очень даже пригодились в жизни.
После 14 декабря 1825 года масонские ложи в России были запрещены, однако масонство, уйдя в тень, сохранялось как определенная система этических правил и взглядов. В межличностных отношениях столбового дворянства масонские ценности все еще многое значили, не утратили своего прежнего авторитета. Человеческому сообществу недоставало, как свежего воздуха, любви к себе подобным. Вот чего не хватало и ей, Елене Прекрасной, взбалмошной и амбициозной девушке! Надо было кого-нибудь да полюбить для того, чтобы преодолеть этот мировой холод и всеобщее безразличие людей друг к другу. Надо было на чем-нибудь да остановиться, дабы вконец не растеряться и не впасть в отчаяние.
Настоящая, безусловная правда существовала в глубочайшей древности. Великие несчастья отделили многие, в том числе и нынешние, поколения людей от этой правды. Однако ничего не может бесследно исчезнуть. От материков остаются острова, от умерших языков — слова, от исчезнувших народов — мудрость их гениев. Согласно мифу, который поведал Платон в своих сочинениях «Тимей» и «Критий», некий египетский жрец сообщил афинскому архонту (высшее должностное лицо в Древней Греции), реформатору Солону об ушедшем под воду громадном материке посреди Атлантического океана, который превосходил своими размерами Азию и Ливию вместе взятые и исчез в океанской пучине в результате землетрясения. С мифом об Атлантиде непосредственно связывались представления о Лемурии — так назвал крупнейший английский зоолог Ф. Склэтор материк, якобы существовавший на месте нынешней части Индийского океана, между Индией и Мадагаскаром. Для Лёли одно было ясно: человечество находится в страшном упадке. И в тоске своей по лучшей, достойной ее дарований жизни, в неотвязном желании полюбить и быть любимой она правильно почувствовала — нужно отправляться в дальнюю дорогу.
Само масонство в России, во времена Блаватской запрещенное, не имело того влияния, как при Александре I. После разгрома восстания декабристов оно как широкое движение мысли заглохло, переместилось на периферию культурной жизни страны. Исследовательница русского масонства Т. А. Бакунина в своей книге «Русские вольные каменщики» пишет: «Масонство, занесенное в Россию, по преданию, Петром Великим, почти одновременно с его возникновением в современной форме на Западе, чрезвычайно быстро привилось и распространилось. Объясняется это тем, что появление масонства в России совпало с пробуждением общества, с первыми исканиями освобождавшейся мысли. Усвоив те этнические начала, которые проповедовали вольные каменщики, русское масонство отбросило утопические стремления западноевропейского масонства и превратило орденское учение в популярную нравственную философию, идею которой и стало проводить в жизнь. Такое быстрое распространение объяснялось, по-видимому, и тем, что во времена, как на Западе масонство было лишь одной из школ нравственной философии, у нас оно было единственной»[139].
Масонство или франкмасонство, с которым Лёля ознакомилась с помощью прапрадедушкиных книг, представляет собой систему моральных принципов, воплощенных в аллегории, образы, символы. Всем им дается гностическая, деистическая или христианская интерпретация. Вне всякого сомнения, масонство устремлено, повернуто к Востоку, ибо с помощью восточной мудрости надеется вновь обрести, понять и заново оценить предвечные и исконные черты человеческого духа. Однако эта увлеченность Востоком не дает еще особых оснований считать масонство социокультурным образованием, изначально враждебным русской национальной традиции.
Масонские тайны — это лишь проекция на экран современной национальной культуры того весьма отдаленного прошлого человечества, когда это человечество, как считают масоны, не было разделено географически и этнологически и поэтому обладало высшей целокупной мудростью.
Прямым желанием, верой масонов является то, что всем людям необходимо приняться за работу по строительству Храма Человечества, где будет возрождена память о прошлом. Храм Человечеста — это храм Духа, а его всемогущий архитектор — Бог Любви. Это желание, эту веру масон должен выстрадать в неустанном своем движении к добру. На этом тернистом пути смерть — всего лишь этап к высшему свету. Путь к добру — это путь к прошлому, дорога в золотой век человечества. Достижение великой цели требует от масона не только моральной выдержки и мужества, но и веротерпимости. Масонство не выдвигает общего положения религиозной веры, поскольку форма, в которой осуществляется мистический акт — воссоединение Духа и Мира, гармония микро- и макрокосмов, — может быть разнообразной. Большое значение масоны придают другому аспекту своего мистического акта — воспоминаниям или переживаниям всей предыдущей истории Духа, воссоздания с помощью художественного сознания, а проще говоря, фантазии (которая есть не что иное, как прапамять) всей цепочки бесконечно долгого перерождения души. Чем дальше масонство уклоняется от земного, тем больше оно приближается к созданию той системы идей, совокупность которых получает название «теософии» («богомудрия»). Недаром императивное «я» масона-иерарха или масона-художника превращается в высшую мудрость творческого духа. К этому следует, конечно, прибавить, что орден вольных каменщиков развился из строительных корпораций, лож строителей, со своей системой паролей и символов, которые с XVII века постоянно подвергались идеологизации и превращались в школы морали. Естественно, в ходе такого преобразования старая строительная символика перетолковывалась в этическом смысле.
Однако не только символизация реалий строительной техники легла в основу эзотерического языка масонства. Чтобы понять те или иные толки масонства, необходимо быть сведущим и в истории религии, и в истории культуры, как западной, так и восточной. А все потому, что в доктрины масонства входят фрагменты и обрывки многих культурно-религиозных систем. На идеологию масонства повлияли школы мистерий, пифагорейцы, митризм, египетское жречество и его обрядовая практика, ессеи, друиды с их тайнами, каббала, средневековая алхимия. В своей организационной структуре масоны многое позаимствовали у христианских рыцарских орденов, в частности, у ордена тамплиеров (храмовников), а также у арабских тайных обществ.
Что еще следует сказать о масонстве? Может быть, имеет смысл четче обозначить основные периоды его истории. Достоверно известно, что вследствие упадка церковного строительства первые почетные члены были приняты в строительную ложу в Эдинбурге в 1600 году, а в 1717 году представители четырех масонских лож собрались в лондонской таверне с единственной целью — образовать Великую ложу Англии.
А через двадцать один год после этого знаменательного собрания папа Климент XII запретил католикам вступать в любые масонские ложи. В своей булле он осуждал масонов за религиозный индифферентизм, натуралистичность многих обрядов, требование клятв с вновь поступающих и предостерегал о той опасности для церкви и государства, которая, возможно, исходит от масонов. Вполне понятно, что в масонских организациях часто царит антикатолическая атмосфера. Впрочем, своим неприятием масонства ничем не отличались от католиков и протестанты. В протестантских государствах масоны были запрещены: в Голландии в 1735 году, в Швеции в 1738-м, в Баварии в 1784-м, в Австрии в 1795 году.
Масоны, напротив, оказались более веротерпимы, в масонские ложи в католических странах привлекают обычно свободомыслящих граждан и антиклерикалов, а в Англии, Северной Европе и США члены лож рекрутируются в основном из протестантов. В масонскую ложу, таким образом, могут входить представители любых религий. Это с одной стороны, а с другой — как только французская ложа «Великий Восток» в 1877 году упразднила требование веры в Бога и бессмертие, с ней немедленно разорвала всякие отношения Объединенная Великая ложа Англии, а также ее филиалы. Несмотря на то что в англо-американских ложах на алтарь кладут Библию, клятва вступающего может быть принесена на Коране, Ведах и другом священном тексте по выбору.
Все эти исторические факты достаточно красноречиво свидетельствуют о внешней стороне существования масонства в христианском мире, однако мало что говорят об основных чертах его внутренней жизни, особенно о том, что составляет великую тайну масонства. Связана ли эта тайна с магическим опытом гроссмейстера ложи, сверхгения, или же познается через самоутверждение своего божественного «я», через выявление мощи творческой воли, через экстаз Духа, открывающего и переживающего свою сущность, — эти вопросы сами по себе затрагивают сферу эзотерического и потому ответы на них — также тайна за семью печатями.
Масоны объявляют духовными центрами Египет и Индию, и это при том, что их идеология (мистика, обряды) родилась и оформилась в Англии, Франции и Германии. Именно в этих странах Западной Европы масонство в различных своих системах и ипостасях расходилось в окружающие страны, вплоть до России. Во все эти страны масонство несло как свой стиль духовного поведения, так и определенный идеал жизни[140]. В России масонство между тем приобрело особенные специфические черты. Т. А. Бакунина подчеркивала их лояльность как по отношению к Русской православной церкви, так и по отношению к государству. Она утверждала, что русское масонство в XVIII и XIX веках преимущественно не было тайной политической организацией. Цели и стремления большинства русских масонов не выходили за рамки нравственного самоусовершенствования в русле масонского миропонимания. Недаром те русские масоны, которых интересовали исключительно религиозно-нравственные искания, каким-либо преследованиям со стороны правительства не подвергались[141].
Масонство оставило неглубокий след в политической истории России. Может быть, поэтому о нем до недавнего времени писали сравнительно мало. Ведь россияне были и по-прежнему остаются самым политизированным народом в мире.
Масонство обладает всеми признаками и атрибутами религиозного культа: храмы, алтари, молитвы, моральные кодексы, облачения, служба, наказание или награда после смерти, иерархия, вступительные и похоронные обряды. Вместе с тем центральные христианские мифы в культовой практике масонства считаются неприемлемыми для обсуждения, неверно интерпретирующими истину, периферийными. Кандидат в масоны при вступлении в ложу ищет «света», и его уверяют, что не христианская Церковь, а ложа способна дать ему этот свет духовного наставления. Ему внушают, что если его жизнь будет подчинена моральным принципам масонства, то в этом случае ему уготована ложа небесная. Может быть, в связи с этим обещанием «небесного рая» у некоторых протестантов создается искушающее обманчивое впечатление, что масонство — христианское начинание. О переоценке христианских ценностей в масонстве свидетельствует, например, тот факт, что упоминание Иисуса Христа в масонской молитве запрещено как оскорбляющее чувства братьев-нехристиан.
В конце сороковых годов для Лёли эти знания были книжными. Разумеется, она не помышляла ни о какой масонской ложе. Ей куда интереснее было блеснуть перед молодыми людьми, ее ухажерами, своей осведомленностью в алхимии, магии и других высоких материях. Я убежден, что в то время Лёля даже не предполагала, что ее начитанность и уникальная память окажут ей неоценимую услугу на том поприще, которое она окончательно для себя изберет.
Глава девятая. БРАЧНЫЕ УЗЫ НА КОРОТКИЙ СРОК
Согласие Лёли на брак с Блаватским было импульсивным решением. Сделать такой отчаянный шаг, как можно предположить, вынудил ее ряд чрезвычайных обстоятельств. Во-первых, это был результат шока, который она испытала в связи с отъездом Александра Голицына. Во-вторых, явный вызов новой гувернантке-француженке, которая допекала ее постоянными намеками, что из-за своего невыносимого характера она должна приготовить себя к участи старой девы. В-третьих, тетя Екатерина Андреевна взялась за приготовления к свадьбе племянницы с такой расторопностью и энтузиазмом, что погасить этот предсвадебный ажиотаж не хватило бы никаких сил. В-четвертых, ее горячо любимый отец, который годами жил от нее отдельно и представлялся ей вдовствующим страдальцем, как раз в это время женился вторично на красивой и молодой графине Ланге. И наконец, в-пятых, на нее ошеломляюще подействовали неожиданная встреча с Ниной Чавчавадзе, вдовой Александра Грибоедова, а также пребывание Блаватского некоторое время в Персии и разговор с княгиней Воронцовой. Все обстоятельства ее скоропалительного замужества изложены не самой Еленой Петровной, а ее близкими и друзьями, а также биографами. Сама же она много лет спустя в письме, посланном из Бомбея князю А. М. Дондукову-Корсакову от 7 февраля 1882 года, совершенно иначе объясняла свое решение стать женой Блаватского:
«Знаете, почему я вышла за старика Блаватского? Да потому, что в то время, когда все молодые люди смеялись над „магическими“ предрассудками, он в эти предрассудки верил! Он так часто говорил мне о эриваньских колдунах, о тайных науках курдов и персов, что я решила использовать его как ключ к этим знаниям. Но его женою я никогда не была, и я не перестану клясться в этом до самой смерти. Никогда я не была „женою Блаватского“, хотя и прожила с ним год под одной крышей»[142].
А впрочем, что было на самом деле, сейчас трудно восстановить. Ведь Елена Петровна умела любое событие трактовать в свою пользу и в том свете, какой ее в данный момент устраивал. Проблеск истины забрезжил в том же письме князю, в котором она словно ненароком вспомнила их разговор незадолго до ее свадьбы: «Никогда не забуду, что где-то за месяц до моей свадьбы на балконе у княгини Лидии Гагариной, в Тифлисе, вы прочитали мне проповедь на тему морали. Помните? Tempi passati! (Времена минувшие! — ит.)»[143]. Разговор, судя по всему, был архиважным и касался ее выходящего за рамки приличий поведения, когда она, обезумев, бегала по знакомым и искала встречи с князем Александром Голицыным, который, по слухам, вернулся в Тифлис.
Таким образом, у Лёлиных дедушки и бабушки были свои резоны выдать ее быстро замуж, и резоны веские. Они боялись, что она вытворит что-то уж совсем неприличное, что может запятнать честь семьи. Предчувствие их не обмануло. Что Лёля нуждалась в свободе, что ей надоело ходить на поводке у тети Екатерины Андреевны, что ей претил конформизм деда и бабушки, а еще в придачу к ним Юлия Федоровича Витте — все это так. Но всех названных причин явно недостаточно для того, чтобы вот так, с ходу, выходить замуж и тут же сломя голову бежать от мужа. Тут должен был найтись повод более основательный. Можно сказать, ее толкнули на этот шаг жизненная необходимость и безвыходное положение. Более того, как я постараюсь доказать, в ее втором, на этот раз мнимом побеге уже не из мужниного дома, а из России, были заинтересованы все члены семьи Фадеевых и Витте, а также ее муж Н. В. Блаватский. К ним еще можно присоединить князя М. С. Воронцова и его жену. Уж больно ситуация возникла щекотливая! Все они добивались ее исчезновения из их круга, но друг и союзник у Лёли оказался единственный — ее дядя Ростислав Андреевич Фадеев.
Лёля обвенчалась с Никифором Васильевичем Блаватским 7 июля 1849 года в селении Джелал-Оглы (русское название — Каменка) в двадцати верстах от окруженного горами и лесами местечка Гергеры, военного поселения, где стоял грузинский гренадерский полк. Этим полком командовал князь Илья Дмитриевич Орбелиани, близкий друг Андрея Михайловича Фадеева. Он и пригласил его с семьей на отдых. Понятно, что свадебная церемония не могла проходить в Тифлисе из-за невыносимой жары. Гергеры же для этого не подходили из-за отсутствия церкви. В то же время по причине, которую я только что изложил, это важное событие в Лёлиной жизни, которой тогда до восемнадцати лет не хватало трех недель, ее близкие не пытались превратить в большой и многолюдный праздник. Вместе с тем приличия были соблюдены: на свадьбу из Тифлиса приехало достаточное количество гостей. В тот же день после венчания и свадебного обеда молодые уехали в Даричичах — горное местопребывание всех эриванских чиновников во время летней жары[144].
Лёля стояла у притолоки кухонной двери. В кухне вовсю шли приготовления к свадебному пиру. Пылала печь, по стенам висели гирлянды кастрюль, мисок и горшков. Поднимались облака мучной пыли, рубилось мясо, толклись орехи и пряности, всяким разносолам и лакомствам не было числа. Съестные сокровища всего мира, казалось, были перед ней. Как живо все это запечатлелось в ее памяти!
Свыкнется — слюбится.
В церкви она слышала, как бабушка сказала: «Поздравляю, Елена, дай вам Господь многие лета жить в согласии».
Но когда священник во время венчания произнес слова: «Ты должна будешь чтить своего мужа и слушаться его», она не утерпела и, побледнев, сквозь зубы, едва слышно пробормотала: «Ну уж нет»[145]. Она сердцем почувствовала, что очень скоро расстанется с Никифором Васильевичем Блаватским.
Она опять впала в гордыню и согрешила. Какими бы ни были ее жизненные обстоятельства, она должна была бы поступить по совести и избежать этого опрометчивого шага. По одной только причине — за невозможностью, выйдя замуж за Блаватского, исполнять супружеские обязанности.
Приставания Блаватского после свадьбы были тягостны, но она устояла.
Еще вчера Лёля была убеждена, что постарается полюбить Блаватского, а затем это чувство совсем исчезло. Вероятно, волшебные чары Нины Чавчавадзе рассеялись, и она «расколдовалась». Недоумевая и тоскуя, она твердо решила под любым предлогом уехать от Блаватского в Тифлис к своей семье. К тому же в нем не обнаружилось того «тончайшего магнетизма», которым обмениваются духовно одаренные люди[146]. Сколько раз она была убеждена, что без памяти влюбилась, но вскоре все проходило.
«Женщина, — пришла она к окончательному выводу, — находит свое счастье в приобретении сверхъестественных сил. А любовь является только дурным сном, бредом»[147]. Широкое распространение в воспоминаниях о Блаватской получила романтическая версия ее побега из России. В них реальный полуторагодичный временной отрезок жизни Блаватской на Кавказе после замужества сжат до условных трех месяцев. Эти сведения перекочевывают из одной книги о русской теософке в другую. Трудно, однако, представить, что восемнадцатилетняя девушка пошла напролом и со всей страстной необузданностью натуры, без посторонней помощи прорвалась через пограничные кордоны, оказавшись в мгновение ока за пределами Отечества. Прямо скажем: что-то не верится в этот сценарий, утвержденный родственниками и почитателями Блаватской как единственно для них приемлемый. Нашлась, впрочем, одна преданная теософской идее женщина, которая в нем осторожно усомнилась. Я имею в виду Е. Ф. Писареву, исследовательницу жизни и творчества Блаватской. В одной из лучших «духовных» биографий основоположницы теософии она писала о возможной предварительной договоренности Лёли (а со своей стороны добавлю — и ее дяди Ростислава Андреевича Фадеева) со старой знакомой их семьи графиней Софией Станиславовной Киселевой. Е. Ф. Писарева в связи с этим обстоятельством утверждала: «Если мое предположение верно, весь характер ее исчезновения на Востоке совершенно меняется: вместо бесцельного искания приключений является определенное стремление к намеченной цели»[148]. Прежде чем приступить к изложению новой версии побега Блаватской, обратимся к версии хрестоматийной, которая вызывает у наблюдательного читателя множество недоуменных вопросов.
Глава десятая. ПОБЕГ ПО ОБОЮДНОМУ СОГЛАСИЮ
Итак, Лёля, ставшая госпожой Блаватской, бежала от своего тридцатидевятилетнего суженого из Эривани в Тифлис, где укрылась у своих деда и бабушки, не приняв участия в церемонии официального вступления супруга в должность эриванского вице-губернатора, которая состоялась 27 ноября 1849 года. По прибытии к родным она поклялась, что покончит собой, если ее заставят вернуться к Н. В. Блаватскому[149].
Ранним октябрьским утром, оседлав и пришпорив коня, она поскакала навстречу своему будущему, туда, где ее дух, разорвавший тесные оковы рутинного, будничного существования, мог жить свободной скитальческой жизнью, в которой были возможны и поэтическая роскошь фантазии, и раскрытие тайн природы, и совершение чудес. Мир надвигался на нее как что-то огромное, невыразимо ужасное. И рядом с ней не было ее Учителя, ее спасителя. Ее душу заполняла беспредельная пустота, а за спиной едва слышался перезвон колоколов, странный своей неурочностью.
В Тифлисе каждый по-своему толковал о причинах ее бегства от мужа. Люди, хорошо к ней относившиеся, уверяли, что Никифор Блаватский, развратная рожа, Синяя Борода, ежедневно истязал бедную девочку побоями, заставляя ублажать его разыгравшуюся плоть, другие молча ухмылялись и намекали на его половую слабость, а более откровенные и граждански мыслящие говорили: «Вот вам плоды женской эмансипации!»
Родственники Блаватского желали ей разродиться девятью ежами (что было, по существу, невозможно, ведь она оставалась девственницей, прожив с мужем под одной крышей целый год, как она утверждала в письме А. М. Дондукову-Корсакову) и угрожали загнать туда, где «козам роги правят». Последняя угроза представлялась вполне осуществимой в случае, если Н. В. Блаватский поднял бы шумный скандал. Однако он повел себя, как порядочный человек: страдал и переживал Лёлин поступок внутри себя.
Почему Елена Петровна Блаватская оказалась за границей и в конце концов приняла американское гражданство — об этом стоит основательно поразмышлять. Главная причина, которая заставила ее отправиться в дальний путь, вполне тривиальна и не требует отдельных пояснений. «Насильно мил не будешь», — говорят в России умные люди и сматывают удочки.
В случае с Еленой Петровной данное выражение следовало бы перефразировать: «Насильно не полюбишь»; это как нельзя более соответствовало сложившейся ситуации и предлагало единственный из нее выход — стремительное, сломя голову, бегство. Ведь от насилия спасаются либо дав деру, либо дав ему сокрушительный отпор. Не упускайте к тому же из виду, что Блаватская производила впечатление малахольной девушки со своеобразными и сложными представлениями о любви. Между тем существуют недосказанные любовные слова, но межеумочной, промежуточной, половинчатой любви не бывает в природе вовсе.
Она пребывала, если говорить прямо, в любовной истоме. А между любовной истомой и любовью такая же разница, как между землей и небом. Блаватская в письмах Дондукову-Корсакову распахивает душу, чего она почти не делала в 80-е годы, когда перешагнула полувековой рубеж и шла семимильными шагами к всемирной славе. Только в них, в этих письмах, она проговаривается о личном, тщательно спрятанном в памяти и находящемся под грифом «совершенно секретно». Вместе с тем даже князю исповедуется она вполголоса, полунамеками и с надеждой, что он вспомнит сам, как складывалась ее жизнь в молодости, и простит ее прегрешения. Очень важным для понимания истинных причин, заставивших Блаватскую бежать из Тифлиса, является ее письмо от 7 августа 1883 года, посланное Дондукову-Корсакову из Мадраса: «Я никогда ни от чего не отрекалась, и меня никогда не просили убраться из Тифлиса. Оба раза я сама, по собственной воле, уезжала оттуда, потому что на сердце была тоска и душа требовала простора. Никто никогда не понимал, да и не хотел понять, что творится в моей душе. Я никогда не строила из себя непонятную (!) и невинную женщину. Если я в чем-то провинилась, то открыто это признаю: не пристало Ивану на Петра кивать. В юности я казалась, да наверное, и была ненормальной по сравнению с другими. В то время в свете добродетельных женщин было больше, чем недобродетельных, и сегодняшняя госпожа Блаватская в свои пятьдесят лет — и я знаю это наверняка — могла бы выиграть приз Монтиано в состязании с вашими московскими и петербургскими увядшими розами»[150].
Изложим общепринятую «официальную» версию, в которой было заинтересовано все семейство Фадеевых и Витте, включая нашу героиню, а также все их основные благодетели. Согласно этой версии, которую излагает сама Блаватская в устных рассказах, а ее сестра и двоюродный брат Сергей Юльевич Витте в письменном виде, наша героиня для осуществления своего плана бегства из России прибегла к некоторым незамысловатым хитростям, помогшим ей осуществить задуманное. Некоторые технические детали этого плана они, к сожалению, опускают, но его схематичное изложение с прописанием некоторых конкретных деталей все же присутствует. Лёле с ее богатым воображением и ее сестре необходимо было создать у слушателей впечатление смертельной опасности, которой она себя подвергла, совершив в одиночку, без документов побег из России. А ее тетя Екатерина Андреевна Витте пыталась представить внезапное исчезновение племянницы следствием ее авантюрного и взбалмошного характера, а не чего-либо другого. Именно версию матери изложил в своих воспоминаниях Сергей Юльевич Витте.
В этих рассказах все равно с трудом сходятся концы с концами. Главный вопрос, конечно, упирается в деньги. На какие это средства она приплыла из Керчи в Константинополь, подкупила капитана и стюарта, какое-то время жила в Турции? Что это были за деньги, откуда они у нее взялись? Не подворовывала же их помаленьку Лёля у своего мужа, проживая с ним какое-то время под одной крышей? Такое предположение абсолютно невероятно. При всех своих странностях Елена Петровна воровкой в вульгарном смысле этого слова никогда не была. Литературным плагиатом, правда, баловалась, да и то по необходимости, один раз и исключительно по причине своего бедственного положения. К тому же ее совместная жизнь с мужем, как она заявила в письме Дондукову-Корсакову, длилась не три месяца, а год?[151] Тогда дата ее побега значительно сдвигается по времени, и ее новый любовный роман, уже замужней женщины, носит характер не эпизодический, а более-менее постоянный. На это утверждение, впрочем, сторонники официальной версии побега могут возразить, что Елена Петровна имела в виду суммарное время проживания с мужем под одной крышей, куда также вошло ее пребывание в Тифлисе в 1860 году. Однако трудно представить, что в письме князю от 1 марта 1882 года она занималась подсчетом. Все же ситуация у нее была не настолько аховая, как у героя Александра Дюма Эдмона Дантеса, заключенного тюрьмы на острове Ив. У Блаватской не было необходимости вычислять, сколько дней и ночей она провела в неволе. Исходя из ее заявлений, я убежден, происходящие события охватывают 1849–1850 годы.
Возвращение к родным в Тифлис окончательно скомпрометировало Лёлю. Ее репутация до замужества в мнении света уже была сильно подпорченной из-за страстного увлечения князем Александром Голицыным. Замужество списывало добрачные прегрешения. Теперь ответственность за ее поведение целиком перекладывалась на мужа. Что о ней судачили — было, конечно, важно для ее близких, да и она сама тогда не была твердокаменной. Но разве что-нибудь услышишь, находясь чуть ли не в ссылке, на окраине Кавказа, вдалеке от Тифлиса. Лёля, как полагали в окружении князя М. С. Воронцова, постепенно превращалась в добропорядочную супругу серьезного человека. Вот тут-то они основательно ошибались. Впрочем, быть при нелюбимом, но благородном муже означало совсем не то же самое, чем находиться под строгим надзором полиции, как ее дядя Ростислав, с помощью князя М. С. Воронцова наконец-то получивший разрешение жить в Тифлисе. Но и здесь прослеживался каждый его шаг, запоминалось и фиксировалось каждое сказанное слово.
Оказавшись у родных в Тифлисе, Лёля опять предоставила досужим языкам бесцеремонно ее обсуждать. В Тифлисе уже не было Александра Голицына, молодого человека, родственными узами связанного с семьей первого человека на Кавказе. Он уехал и уехал, как полагали, навсегда. Нет человека — нет проблемы, как говорили значительно позднее и по другому поводу толстокожие люди абсолютно противоположной духовной закваски и вкладывали в эту людоедскую формулу совершенно иной смысл, чем те патриархальные чиновники николаевского времени, их жены и дети, с которыми имела дело молодая Блаватская. Достаточно убедительным может быть предположение, что Лёля, разрываясь между Тифлисом и Эриванью, ка-кое-то время жила у деда с бабушкой, а какое-то время у постылого мужа. Скорее всего так оно и было, отсюда и появился в письме князю Дондукову-Корсакову пресловутый год с хвостиком вместо трех месяцев. Такое ее поведение, конечно, для окружающих представлялось странным. Оно давало пищу для сплетен, но все же никаких достоверных фактов Лёлиной измены мужу тогда не существовало. Вот почему для того, чтобы хулы в адрес Лёли не оставались только сотрясением воздуха, потребовались новый человек и новые жареные факты. И она не заставила всю эту злоязычную публику долго ждать. На авансцене ее жизни появился князь Эмилий Витгенштейн, человек, близкий к наследнику русского престола и его супруге.
В своих письмах и воспоминаниях Блаватская с ностальгической грустью по ушедшим дням молодости и с нескрываемой нежностью упоминает не раз князя Эмилия Витгенштейна, старшего сына князя Августа Сайн-Витгенштейна-Берлебурга. Его отец ко времени рождения своего первенца 21 апреля 1824 года командовал полком легкой конницы в войсках великого герцога Людвига II, монарха герцогства Дармштадтского. Брату герцога принцу Эмилию Гессенскому отец Эмилия Витгенштейна спас жизнь при переправе через Березину во время войны с Наполеоном. С тех пор Август Сайн-Витгенштейн-Берлебург и принц Эмилий Гессенский стали неразлучными друзьями. Разумеется, что спаситель столь высокой особы был осыпан всяческими монаршими милостями, а со временем покровительство принца и его семьи перешло на его сына — князя Эмилия Витгенштейна. Уже в первые дни своего появления на свет старший сын князя Августа Витгенштейна ощутил на себе расположение принца Эмилия Гессенского, который стал его восприемником от купели, а проще говоря — крестным отцом. Воспитание и образование юного князя проходило под надзором его матери, женщины выдающейся по уму и красоте[152].
В 1841 году семнадцатилетний князь Эмилий Витгенштейн сопровождал своего крестного отца в Петербург по случаю бракосочетания наследника престола цесаревича Александра Николаевича с принцессой Марией Гессенской, будущей императрицей Марией Александровной. Понятно, что он был наилучшим образом представлен будущему русскому монарху и в ходе пребывания при русском дворе уяснил себе, что его служебная карьера в России имеет все перспективы стать блистательной. На принятие окончательного решения потребовалось еще семь лет, и в 1849 году двадцатипятилетний красавец князь Эмилий Витгенштейн поступает на русскую службу. Его принимают капитаном в драгунский полк принца Виртембергского и в конце того же 1849 года производят в майоры. Вскоре молодого князя посылают на Кавказ, в Тифлис, где он становится адъютантом графа М. С. Воронцова, главнокомандующего кавказской армией. В этой должности он пребывает недолго, его отзывают в Петербург и назначают флигель-адъютантом[153].
Какое все это имеет отношение к Лёле Ган, уже ставшей госпожой Блаватской? На мой взгляд, самое непосредственное. Вне всякого сомнения Эмилий Витгенштейн в Тифлисе конца 1849-го и начала 1850-х годов был чрезвычайно заметным молодым человеком, великолепно образованным и куртуазным. Его популярность среди окружения графа Воронцова возросла еще больше осенью 1850 года, когда Кавказ и, естественно, Тифлис посетил наследник-цесаревич. По этому случаю город взорвался фейерверками и захлебнулся многодневными празднествами. Обратимся к очевидцу этого события:
«Вся мостовая города была усеяна цветами, во всех церквах звонили в колокола, все крыши были усеяны женщинами, составлявшими в своих ярких костюмах такие живописные группы, которые могли только присниться художнику. Из окон и с балконов домов свешивались драгоценные ковры и шали; живописная толпа, трепетавшая от радости, бросалась с громкими криками под ноги нашим лошадям, чтобы взглянуть на великого князя поближе. Надобно было видеть огненную ленту, опоясавшую соседние горы, надо было видеть бесчисленные минареты и куполы, словно усеянные горящими алмазами, слышать выстрелы и дикую музыку, которой население выражало свой восторг»[154].
По всей вероятности, Елена Петровна Блаватская была участницей этого праздничного события. Нет сомнения, что в то время она все еще находилась на Кавказе. Тогда же, если не чуть-чуть раньше, состоялось ее знакомство с князем Эмилием Витгенштейном. Это был именно тот человек, с которым она могла на равных говорить о многом. Ведь его, как и ее, сводили с ума оккультные тайны и спиритические опыты. А как известно, мистические озарения вообще представить невозможно без сексуального восторга, без обостренного и предельно утонченного эротизма. Так что делай выводы сам, дорогой читатель!
В том же самом исповедальном длинном письме Блаватской князю А. М. Дондукову-Корсакову от 1 марта 1882 года проясняется очень многое в ее личной жизни 40-х и 50-х годов. Она в нем даже называет имя своего первого мужчины — Эмилий Витгенштейн. Шокирующая откровенность была присуща Блаватской. Итак, обратимся к тексту письма: «Теперь на свете остался лишь один человек (еще несколько лет их было двое), которому известен мой секрет и который знает, что все только что мною поведанное — чистая правда. Этот человек — князь Семен Воронцов (сын князя М. С. Воронцова, хорошо известный Е.П.Б. еще по жизни в Одессе. — А. С.). Второй из них, ныне покойный — мой бедный князь Эмиль Витгенштейн, мой лучший друг, с которым я много лет переписывалась. О! Уж он-то меня никогда не презирал! Он бы ни за что не поверил в ту клевету, которую распространяли обо мне, ибо именно ему я в минуту отчаяния и безумия предъявила подлинное доказательство того, что на свете осталась, по крайней мере, одна женщина, которая около года состоя в браке и пользуясь при этом репутацией куртизанки, — давайте же произнесем наконец это слово — тем не менее в плотском отношении по-прежнему чиста, как новорожденное дитя. Я говорю „в плотском“, ибо, к сожалению, в нравственном смысле я таковою не была»[155]. Тут, как говорят, комментарии излишни. Кем-кем, а уж гинекологом князь Эмилий Витгенштейн никогда не был.
Когда обнаружился роман Блаватской с князем Витгенштейном, казалось, гром прогремел среди ясного неба. Такого поворота событий от нее никто не ожидал. Пока эта новость не распространилась, как пожар, по салонам Тифлиса и не вызвала грандиозного дворцового скандала, необходимо было незамедлительно действовать, то есть решить, куда спрятать сексуальную озорницу Лёлю подальше от любопытных глаз и злых языков.
«Немедленно отправить к отцу в Петербург! С глаз долой! Пусть сам и разбирается» — таким был, вероятно, суровый вердикт рассерженного деда Андрея Михайловича Фадеева относительно мятежной, своевольной и к тому же оказавшейся безнравственной внучки. Однако эмоциям дедушки не дали проявиться в деле. Послать ее в Петербург было бы то же самое, что снова бросить в объятия Эмилия Витгенштейна. Слава богу, что рядом с А. М. Фадеевым в тот момент оказались его рассудительная дочь Екатерина с мужем и его мудрая жена Елена Павловна, после инсульта прикованная к инвалидному креслу, но находящаяся все еще в здравом уме. Жена и дети А. М. Фадеева резонно рассудили, что его вторичная отставка означает не только крах с трудом восстановленной карьеры, но и полное разорение всего семейства. Какая-то косвенная вина ложилась на князя М. С. Воронцова и его жену — почему это они позволили возникнуть подобной ситуации? Ведь знали же, что появившийся недавно в России князь Эмилий Витгенштейн еще беззащитный желторотый птенец среди российских орлов и орлиц. Не защитишь его — вмиг заклюют. Вот только в тот момент никто, кроме Лёлиного дяди Ростислава Андреевича Фадеева, не думал о чувствах молодой женщины. Таким образом, от всех названных лиц требовалась скоординированная программа действий. Кто был ее автором, сейчас сказать трудно. По крайней мере, до тех пор пока под рукой не окажутся новые документы. А вот какие роли между кем были распределены — предположить вполне возможно. На Екатерину Андреевну возлагалась задача уговорить Лёлю покинуть Россию и (боже упаси!) не в одиночку, а в компании хорошо знакомых людей. Что это были за люди? Скорее всего дальние фадеевские родственники или близкие друзья, которые собирались провести время в Константинополе. А может быть, уже из России ее сопровождала графиня София Станиславовна Киселева. Ростислав Андреевич вполне мог договориться со своей должницей, что она на первых порах возьмет на себя заботу о его племяннице в их совместном путешествии по Ближнему Востоку, Западной и Восточной Европе. Ведь брат и сестра Потоцкие были люди благородные и чувствовали свою вину в перемене его судьбы. Лёлиного отца П. А. Гана обязали обеспечивать дочь постоянным денежным вспомоществованием. Эту отцовскую обязанность он неукоснительно выполнял до самой своей смерти. Князь М. С. Воронцов патронировал все этапы депортации молодой Блаватской из России в чужеземные края. Весь путь из Тифлиса до Константинополя в официальной версии описан верно, за исключением маршрута, который был позднее придуман Блаватской для своих сподвижников по теософскому движению, только опущены важные детали, связанные с тем, как и с кем проходило это путешествие. Железных дорог вто время на Кавказе не было и в помине, передвигались исключительно с помощью конной тяги. Наняли до Поти большой фургон, запряженный четырьмя лошадьми, а в попутчики снарядили четырех человек: дворецкого сделали главным сопровождающим лицом, двух дворовых женщин отправили в качестве горничных и еще одного сообразительного паренька из мужской прислуги прибавили на всякий случай.
Из устных рассказов Елены Петровны складывается невероятная история: якобы всех этих людей она провела вокруг пальца, перехитрила как бы между прочим.
Надо воздать должное ее фантазии. Согласно Лёлиной версии, она нарочно задержалась в пути и, прибыв в Поти, опоздала на пароход, который уже отправился в Одессу. В потийской гавани стоял под парами другой корабль, английский пароход «Коммодор». Не скупясь на щедрое денежное вознаграждение, она уговорила капитана взять на борт ее и четырех слуг. «Коммодор» был выбран Блаватской не случайно. Он шел не до Одессы, а до Керчи, затем до Таганрога на Азовском море и далее до Константинополя. Доплыв до Керчи к вечеру следующего дня, она отправила на берег слуг, чтобы они подыскали подходящее жилище и подготовили его к утру для временного проживания.
Пожелав слугам удачи, она осталась на корабле и той же ночью поплыла дальше до Таганрога одна.
В Таганроге у Блаватской возникли трудности с пересечением границы. У нее якобы не было на руках паспорта, по которому она могла бы беспрепятственно выехать в другую страну[156]. Эту версию побега своей кузины излагает в своих воспоминаниях С. Ю. Витте — настолько основательно, что, несмотря на всю свою неправдоподобность, эта легенда вошла в сознание его близких[157].
Английский корабль должен был в Керчи подвергнуться пограничному контролю и таможенному досмотру. Она вовсю строила глазки капитану и вызвала у него к себе нескрываемую симпатию.
Ей предложили переодеться юнгой. Настоящего юнгу спрятали в угольном трюме. Чтобы не привлекать внимания жандармов, ее представили больной, укутали одеялами и уложили в гамак.
На этом, однако, ее испытания не закончились.
Ее кокетство имело еще и отрицательные последствия. Капитан воспылал к ней непреодолимой страстью и не скрывал своих откровенных желаний. Предпочитая не искушать судьбу, по прибытии в Константинополь с помощью подкупленного стюарда она сошла незамеченной на турецкий берег[158]. У нее появилось глупое желание показать язык одураченному капитану и сплясать на пирсе танец краснокожих. Но она этого не сделала, сдержалась, предпочла скромно смешаться с разноязыкой толпой.
Таков неприхотливый по сюжету рассказ Блаватской, который она поведала в 80-е годы своему сподвижнику Альфреду Перси Синнетту. У меня же на эти события совершенно другой взгляд. Перед тем как Лёля села на корабль в Керчи, у нее произошла встреча с отцом, с которым она подробно оговорила маршрут и сроки своего путешествия за границей, где и у кого она остановится, когда и с кем вернется обратно в Россию. Понятно, что он снабдил ее дополнительными деньгами. Основные деньги были даны дедушкой А. М. Фадеевым и, по-видимому, находились у тех людей, с которыми она поехала путешествовать. Чтобы не быть голословными, обратимся к официальной бумаге, на которой стоит подпись Блаватской. В ней без всяких литературных ухищрений описывается, как все могло быть на самом деле. Я имею в виду прошение, направленное в 1884 году князю Дондукову-Корсакову в связи с новой клеветой в ее адрес, на этот раз со стороны фрейлины г-жи Смирновой: «Я вышла замуж 6 июля 1848 года в селении Джелал-Оглы Эриванского уезда. Тогда мне было 17 лет. (Е.П.Б., как обычно, сознательно путает даты, когда ей необходимо что-то скрыть. — А. С.) В следующем году я уехала из Эривани в Тифлис, и, прожив там два года, я с паспортом, который выписал мне г-н Блаватский, отправилась сначала в Одессу, а оттуда — за границу»[159]. Обратим внимание, что в своем письме в Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии Блаватская признается, что отправилась за границу не из Одессы, а из Поти без всякого паспорта. Думаю, что последнее ее признание соответствует действительно происшедшим событиям. Вот почему в нелегальном пересечении границы ей понадобилось содействие наместника Кавказа князя М. С. Воронцова. К тому же нельзя сбрасывать со счетов возможности ее дяди по отцу — Ивана Алексеевича Гана. Ведь в то время он возглавлял в Санкт-Петербурге департамент портов России.
Тем читателям, кто наотрез откажется принять новую версию не побега, а депортации Блаватской из России, я посоветую только одно: внимательнее вчитывайтесь в эпистолярное наследие Е.П.Б., дамы и господа! В некоторых своих письмах она лукавит, кое-что придумывает и преувеличивает, кого-то мистифицирует и обманывает. Однако в посланиях тем, кого знала давным-давно, по своей жизни на Кавказе, она почти не врет, потому что ее приятели, тогда еще молодые умные и образованные люди были самыми лучшими из всех ее последующих друзей и знакомых. Они бродили вокруг нее, как мартовские коты, с восторгом вслушиваясь в каждое ее мистическое слово. Для духовного и искреннего общения с ними не требовалась демонстрация феноменов. Само ее присутствие среди них, свободной в мыслях, сексапильной и очень красивой девушки, уже было феноменальным и будоражащим душу явлением.
Первое время Лёля, оказавшись за границей, изо дня в день, с утра до вечера бродила по кривым улочкам, посещала базары с узкими рядами маленьких лавочек под навесами, сидела в кофейнях, не спуская глаз с серьезных, чем-то озабоченных и курящих кальяны турок, и надолго застывала на мосту из Галаты в Константинополь через Золотой Рог, который соединял Старый и Новый город, — до того восхитительным было зрелище скользящих по голубой глади Босфора рыбачьих лодок и отражающихся в морской воде вилл и дворцов.
Она с детства ходила быстро и легко, немного раскачиваясь, любила широкий мужской шаг. Сказались, вероятно, в выработке этой походки прогулки с отцом, конно-артиллерийским офицером.
По Константинополю она неслась, как скаковая лошадь, точно хотела быть первой на финише и выиграть приз. За ней едва поспевали ее сопровождающие. Она загоняла их почти до упаду, они то и дело останавливались, переводили дыхание, с трудом собирались с силами, чтобы опять продолжать многочасовые экскурсии по городу.
Большое впечатление произвели на нее дервиши, мусульманские бродячие монахи, особенно те, кто обладал даром ясновидения. Путешествие для Лёли началось — лучше не представить. Она описала его в своих романтических рассказах как беззаботное времяпрепровождение, в котором вызревали таинственные и мистические события. Устные рассказы, которые она импровизировала, по ее задумке предназначались в качестве сырого материала для мемуаров о ней. В них она расписывала свою беззаботную жизнь в Константинополе как полную лишений, как изматывающую борьбу за выживание. Она якобы оказалась практически без денег. Надо было что-то предпринять, чем-то на время перебиться. Тогда она, по ее словам, еще не натерпелась от нужды, знала о ней до своего бегства только понаслышке. В Константинополе нищету невозможно было не заметить. Она выглядывала из-за каждого угла на улочках старого города, попрошайничала, выклянчивала кусок хлеба на площадях перед мечетями, воровато суетилась на заваленных фруктами, овощами и мясом базарах. У нищеты был острый и затравленный взгляд, которым она осматривала каждого нового встречного в надежде чем-нибудь поживиться.
Осознав всю трагичность положения, в которое она попала, Лёля, как она рассказывала позднее своим иностранным сотрудникам и почитателям, потихоньку поплакала, заложила кое-что из драгоценностей, перегодила день-другой в номере, не выходя на улицу, и наконец-то решилась попытать счастья в цирке — ведь не зря же она считалась искусной наездницей.
В цирке она была занята в конном аттракционе. На необъезженной лошади необходимо было преодолеть восемнадцать барьеров. В этом аттракционе принимали участие несколько наездников. Двое, самых незадачливых, на ее глазах сломали себе шею. Но разве у нее был выход? Она играла роль так называемой подсадной уткой. Выходила на манеж словно обыкновенная зрительница — испытывать судьбу. Разумеется, в случае удачного преодоления всех восемнадцати барьеров она, дополнительно к своему заработку, получила бы объявленный денежный приз. Но именно это не входило в ее задачу, тогда пришлось бы распрощаться с цирком, идти на все четыре стороны и добывать себе пропитание иным, более традиционным способом.
Лёля должна была преодолеть не все, а наибольшее число барьеров. Она принимала, выходя из зрительского ряда, самый веселый и бесшабашный вид, притворяясь, что ей все нипочем, и с помощью циркового жокея нарочито неловко взгромождалась на взбрыкивающую и поднимающуюся на задние ноги лошадь. Цирк сотрясался от хохота. «Только бы удачно упасть!» — думала она со страхом, улыбаясь во весь рот идиотской улыбкой.
Она с такой силой и решимостью вцеплялась в конскую гриву, что на какие-то секунды лошадь под ней смирялась, и без особого напряжения Лёля, прежде чем свалиться, брала несколько барьеров.
В цирке, словно бы шутя, к ней привязался однажды толстоватый немолодой человек, который внешне походил на хорохорящегося вдовца и который пришел в ужас, когда узнал, что она питается, по русской привычке, одними бутербродами. Он сокрушался по поводу ее одинокой и неустроенной жизни в Константинополе. Она не придала никакого значения этому случайному знакомству. Но лицо его запомнила.
Через несколько дней, как рассказывала Елена Петровна своим последователям, она обнаружила его лежащим бездыханным на улочке. Он был тяжело ранен напавшими на него разбойниками. Она оказала ему первую помощь и отвезла в ближайшую гостиницу[160].
Ее карьера наездницы в цирке все-таки была недолгой. Однажды произошло то, чего следовало ожидать. Ей надоело играть в поддавки. Она захотела по-настоящему выиграть. О том, как все произошло в действительности, она излагает в уже не однажды цитированном мною письме Дондукову-Корсакову от 1 марта 1882 года: «В Константинополе я сильно нуждалась в деньгах и хотела заработать 1000 монет — награду, обещанную тому, кто выиграет скачки с препятствиями: 18 прыжков через барьеры на диком скакуне, только что убившем двух конюхов. Шестнадцать барьеров мне удалось преодолеть, но перед семнадцатым конь мой вдруг встал на дыбы, опрокинулся на спину и задавил меня. Это случилось в 1851 году. Я пришла в себя через шесть недель; последнее, что я увидела, прежде чем впасть в свою нирвану (ибо это была полная нирвана), — это как мужчина огромного роста, просто великан, одетый совершенно не по-турецки, вытаскивает из-под коня мою разодранную и окровавленную одежду. Запомнилось только лицо, которое я уже где-то видела»[161].
В этом письме обращает на себя внимание дата происшедшего события — 1851 год. А Константинополь был ее первым городом, куда она попала, сбежав из России. Понятно, что спасителем был ее Хранитель. Как рассказывала Блаватская своим теософским собратьям, она узнала его по вдохновенному и задумчивому лицу с пронзительными глазами. Это видение продолжалось минуты две, а затем над ней склонилось совершенно другое лицо, вполне земного человека. Его незадолго до того она спасла от смерти, вовремя доставив в больницу. Сквозь едва выносимую боль, которая заполняла и раздувала ее тело, как легкий газ оболочку воздушного шара, и казалось, что еще чуть-чуть и она взлетит в запредельную небесную высь; сквозь эту кроваво-розовую плаценту, соединяющую привычное земное, материнское, с зародышем потустороннего, посмертного, пока еще существующего вне ее, Блаватская четко увидела, что у оказывающего ей помощь человека добрые, слегка навыкат, выразительные глаза. Удар о землю, впрочем, не прошел для нее бесследно. Сломанное ребро неудачно срослось. Боль в груди беспокоила ее на протяжении двадцати лет.
Так, Лёля, по ее версии, впервые встретила Агарди Митровича в Константинополе и закрепила с ним свое знакомство после падения с лошади. Агарди Митрович был одним из известных в Европе оперных певцов, басом, итальянцем по отцу. Он считал себя к тому же знающим и опытным оккультистом. Со своей стороны скажем, что он влюбился в нее с первого взгляда, бесповоротно, без надежды на взаимность. Но именно к нему она в конце концов прикипела всей душой, единственно ему была покорна и отдала бы все на свете, только бы он пережил ее. Однако распоряжаться человеческой судьбой было не в ее власти. Вот что писала Блаватская Альфреду Перси Синнетту через пятнадцать лет после смерти Митровича: «Агарди Митрович был моим самым преданным другом с 1850 года. Я спасла его от виселицы в Австрии с помощью графа Киселева. Он был последователем Маццини, оскорбил Папу Римского, был изгнан из Рима. В 1863 году он приехал со своей женой в Тифлис. Мои родственники хорошо знали его, и когда его жена, тоже бывшая моей подругой, умерла, — он приехал в Одессу в 1870 году»[162]. Можно с большой долей вероятности предположить, что Блаватская была так же, как ее родственники, знакома с Агарди Митровичем по его первым выступлениям в Тифлисе.
Двоюродный брат Блаватской С. Ю. Витте подтверждает версию о том, что она работала в Константинополе в цирке и «там в нее влюбился один из известнейших в то время певцов — бас Митрович; она бросила цирк и уехала с этим басом, который получил ангажемент петь в одном из наибольших театров Европы, и вдруг мой дед после этого начал получать письма от своего „внука“ — оперного певца Митровича; Митрович уверял его, что он женился на внучке деда — Блавацкой, хотя последняя никакого развода от своего мужа Блавацкого, Эриванского губернатора, не получала. Прошло несколько времени, и мои дед и бабушка получили письмо от нового „внука“, какого-то англичанина из Лондона, который уверял, что он женился на их внучке Блавацкой, отправившейся с этим англичанином по каким-то коммерческим делам в Америку. Затем Блавацкая появляется снова в Европе и делается ближайшим адептом известнейшего спирита того времени, т. е. 60-х годов прошлого столетия, — Юма»[163].
После появления Хранителя, как убеждала своих последователей Елена Петровна, ее жизнь более-менее наладилась. По крайней мере, именно на таком повороте событий она настаивала в беседах с Олкоттом и Синнеттом.
В рассказах Блаватской о первых месяцах за границей правда настолько плотно переплетена с вымыслом, что при отсутствии документально подтвержденных фактов трудно разобраться, что было на самом деле. Однако все-таки попытаемся продолжить нашу реконструкцию начавшейся взрослой и вполне самостоятельной жизни молодой Елены Петровны.
Лёлю в Константинополе, как было договорено, сопровождала графиня София Станиславовна Киселева, урожденная Потоцкая. Она взялась ее опекать в путешествии, еще до конца не представляя, какую непосильную ношу взваливает на себя. Что безусловно объединяло двух женщин, несмотря на разницу в возрасте и характерах — это любовь к оккультизму. Графиня Киселева привыкла смотреть на окружающий мир сквозь мистические очки. Чтобы они появлялись на ее глазах, потребовались многолетние ежедневные тренировки — «психотренинг», в котором использовались медитативные техники восточных школ. Ей исполнилось шестьдесят лет. Ее муж, Павел Дмитриевич Киселев, относился к либералам-реформаторам и безуспешно пытался, как он сам в этом был убежден, изменить к лучшему жизнь в России. Эта реформаторская прыть позволила ему сделать блистательную карьеру при дворе Александра I, а после его смерти войти в интимный кружок императора Николая I. Русскому императору пришлась по душе идея Киселева о необходимости «частичного» освобождения крестьян от крепостной зависимости. Имелось в виду, что граф П. Д. Киселев предлагал не абсолютное освобождение, а только «регуляризацию крепостного права с целью отнять у дурных помещиков возможность злоупотреблять своими правами, случайно введенными в свод законов и несогласных с справедливостью»[164]. Что ни говорите, а русские высшие чиновники во все времена и при всех правителях умеют изящно и деликатно формулировать самые смелые идеи, чтобы не дай бог никого не задеть вульгарным словом. Чиновникам низшего ранга есть на кого равняться, с кого пример брать.
Не имея ученого образования, любимец императора был весьма умен и предусмотрителен, приятен в обществе, как тогда говорили, и слыл златоустом. Двадцатичетырехлетним он принимал участие в Бородинском сражении и был отмечен орденом Святой Анны 4-й степени. В 1829 году П. Д. Киселев прибыл в Бухарест и вступил в должность управляющего княжеством Валахия. Он зорко следил за положением дел на Востоке. Еще в 1832 году Киселев послал графу Нессельроде записку об основных принципах политики в отношении Турции.
У выдающегося государственного деятеля, дипломата и царедворца Киселева, как часто случается с подобными людьми, не сложилась семейная жизнь. Для него обстоятельства карьеры были выше нежных чувств. А может быть, он просто охладел к своей жене. Она долго надеялась на примирение и даже простила ему измену с ее младшей сестрой Ольгой. Однако чуда не произошло. По обоюдному согласию они с ноября 1834 года начали жить врозь. Теперь с мужем ее связывала только общая фамилия. У них был сын Владимир, который умер в двухлетнем возрасте.
Что-то в жизни графини Киселевой, вероятно, ее мучило, с чем-то она не могла примириться, поэтому-то пыталась быть независимой от кого-либо. Сказались, видимо, гены отца, коварно обманутого императрицей Екатериной II и ее фаворитом Потемкиным.
Зная ее упрямый, неистовый характер, граф Киселев, назначенный в 1856 году послом во Францию, писал своему брату Николаю Дмитриевичу в Рим о том, что для него одно из самых щекотливых затруднений — это пребывание в Париже его жены с ее надменным и иногда отважным характером. Граф опасался с ней столкновений, которые при его официальном положении могли быть более чем неприятными. Понятно, что после двадцати пяти лет разлуки расставшиеся пары редко сходятся вновь.
Графиня Киселева также не оставалась в долгу: «Я никогда не любила своего мужа иначе, как дружеской, но верной любовью. Он — ревнив и убил бы меня или умер от горя, узнав о том, что я полюбила другого»[165].
Католические корни графини Софии Станиславовны Киселевой, ее политический нонконформизм в конце концов дали о себе знать. Она завещала самопишущие столики для спиритических сеансов и другую медиумическую аппаратуру, дощечки для письма и карты Таро Римско-католической церкви[166]. Умирала же она в полном одиночестве.
Блаватской пришлось долго жить под одной крышей с графиней Киселевой и считаться с ее причудами. Она обрядила ее, например, в мужское платье — куда пикантнее и заметнее немолодой женщине, по-видимому, считала она, путешествовать с юным смущающимся студентом, чем с бесшабашной девушкой, от которой неизвестно чего ожидать[167]. Переодевание ничуть не смутило Блаватскую, напротив, ей безумно понравилось находиться в мужском обличье. Она даже была готова сыграть роль евнуха, если бы сведения об Атлантиде и египетские тайны, к которым она фанатически стремилась, находились в серале арабского эмира или гареме турецкого паши.
Может быть, в этом случае она согласилась бы и на роль одалиски, несмотря на все свое декларируемое отвращение к плотским утехам.
Волею судьбы Елена Петровна, сопровождая графиню Киселеву, оказалась в самом центре сложнейших международных интриг, связанных с интересами России на Востоке. В некоторых из них она позднее самым деятельным образом участвовала, о чем поведала в письме в Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии.
Нет дела благороднее, чем разоблачать всякие обманы и плутни врагов родной страны, думала она, и была в этом совершенно права.
Подобной патриотической позицией Лёля решительно дистанцировала себя от графини Киселевой.
Так она думала и извлекала для себя из совместной жизни с графиней все выгоды и удобства. Дружеские связи все-таки великая вещь! Единственное достояние, которым следует дорожить в жизни. Было бы что связывать, что сохранять и беречь. По счастью, она относилась к известной в России фамилии. Кто же из их знакомых мог отказать «белой вороне» из знаменитой семьи, не помочь в трудную минуту, не стать ее покровителем!
Русских за границей во второй половине XIX века, когда на престол взошел Александр II, было очень много. После значительного послабления для русских дворян в оформлении выезда за рубеж они ринулись как угорелые в европейские страны на свежий воздух западного вольнодумства. Но были среди путешественников и любители Востока, дегустаторы тонких духовных блюд.
Вместе с графиней Киселевой Блаватская отправилась в Египет.