Девчонка как зыркнет на меня! По щекам текли слезы, но явно от гнева, а не от страха.
— Черный ворон! — закричала она и пухлыми пальчиками сделала рогатку. — Пропади, черный ворон, пропади пропадом!
«Ну вот, пятилетняя кроха порчу навела, — думал я на обратном пути. — Только этого не хватало!» Не пойму, зачем детей рожают? Карлики сговорчивее и куда забавнее. Но девчонка храбрая, кто бы ни был ее папашей. Неудивительно, что Жюльетта души в ней не чает.
Откуда вдруг эта досада? Любовь Жюльетты — это ее слабость и мой козырь. Бескрылая моя хочет меня обмануть. Она манит, точно бекас охотника, пытается от гнезда отвести. Она изображает дурочку, не отходит от сестер или пропадает на солончаках, понимая, что ни при свидетелях, ни на безлюдной пустоши я к ней не приближусь. Двадцать четыре часа. Я-то рассчитывал, что за сутки она ко мне придет. Упрямство — ее второе «я», которое и злит меня, и забавляет. Пусть я порочен и развращен, но строптивость ее обожаю и, покорись она безропотно, огорчился бы.
У меня уже есть союзницы: сестра Пьета, которая глаз на меня не поднимет; чахоточная сестра Альфонсина, которая ходит за мной, как собака; сестра Жермена, которая меня ненавидит; сестра Бенедикт, которая не может не сплетничать. Для начала любая из них сойдет. А еще Антуана. Пугливой овцой пасется она у кухонной двери. Я поглядываю на нее, из этой толстухи может выйти помощница. Изабелла отправила Антуану работать в сад. Видел я, как толстуха копает — с непривычки щеки раскраснелись. Келарем назначили другую — тощую, дерганую, с затравленным взглядом. Все, конец сладким пирожкам. Конец походам на рынок. Конец дегустации запретного вина. Руки у Антуаны полные, красные, а ноги при такой дородности чересчур изящны. В ее внушительных формах есть что-то материнское, щедрость и широта души, взлелеянные на кухне средь жаркого и колбас. Куда их излить теперь? Буквально за день ее щеки утратили былую пухлость, у кожи появился нездоровый блеск. Заговорить со мной Антуана не смеет, но ей явно хочется, по глазам вижу.
Вчера вечером Антуана принесла мне еду, и я невинно поинтересовался, чем ужинали сестры. «Картофельным супом, — ответила она, не поднимая глаз. — Но для вас, mon père, есть кое-что повкуснее. Отведайте, монсеньор, чудесный пирог с голубями, красное вино и персики из нашего сада. Жаль, мало их уродилось, лето засушливое». Во взгляде толстухи читалась мольба. Ах ты, потвора! Думаешь, я ничего не понял? Картофельный суп, как же! Да у тебя чуть слюнки не потекли, когда заговорила о вине да персиках. Кому-кому, а Антуане страсти совсем не чужды. Куда же их излить, раз единственный канал перекрыли?
Один день поста приглушил неуемное добродушие Антуаны. Она выбита из колеи и подавлена, а от мрачной подавленности до злобы рукой подать. Она почти готова стать моей помощницей. Еще день, и толстуха поймет, что у нее отняли. Она не так сообразительна и расторопна, как хотелось бы, но вполне подойдет.
Начать с чего-то надо.
17. 20 июля 1610
С сегодняшнего дня мы вновь служим все службы. Старый колокол зазвонил в два часа ночи. Вигилия! Со сна я подумала, что случилось несчастье — буря, кораблекрушение, чья-то внезапная кончина. Едва взгляд упал на осиротевшую Мушку, тоска и боль накрыли меня с головой. Я вцепилась зубами в тюфяк и зарыдала. Злые слезы ручейками пороха потекли на солому — еще чуть-чуть, и она загорится.
В такой момент и застала меня Перетта. Подкралась так бесшумно, что я не сразу ее заметила. На любого другого набросилась бы, как затравленная тигрица, а личико Перетты в неярком свете факела казалось таким удрученным и искренним, что я мигом поостыла.
Последние несколько дней Перетту я почти не вспоминала. Столько всего случилось — бедняжке не понять. Впрочем, порой кажется, что я недооцениваю свою подружку. Ее птичий говор мне не разобрать, но в глазах с золотым ободком и ум, и бесконечная преданность. Перетта слабо улыбнулась и многозначительно поднесла ладонь к своим глазам.
Я утерла слезы.
— Все хорошо, Перетта. Ступай, вигилия начинается.
Но девочка уже устроилась на тюфяке рядом со мной, поджав под себя босые ноги, — обувь она до сих пор не носит — и вложила свою ладошку в мою. «Она… она как грустный щенок, не знающий, чем утешить хозяина. Все понимает, а сказать не может», — подумала я и тут же устыдилась своих презрительных мыслей.
Я заставила себя улыбнуться.
— Не беспокойся, Перетта. Я просто устала.
Чистая правда: той ночью я несколько часов без сна промаялась. Перетта кивком показала на место, где прежде стояла кроватка Флер. Я молчала, и она, легонько щипнув меня за руку, снова кивнула на пустоту рядом с моей кроватью.
— Да, знаю, — выдавила я. О дочке говорить совершенно не хотелось. Но во взгляде Перетты было столько грусти и сочувствия, что прогнать ее духу не хватало. — Это ненадолго, обещаю тебе.
Юная дикарка взглянула на меня, чуть склонив голову набок — так она напоминала птичку еще больше обычного. Потом Перетта сжала щеки ладонями и скорчила гримасу, очень здорово изобразив мать Изабеллу. При иных обстоятельствах я засмеялась бы, а сейчас удалась лишь слабая улыбка.
— Да, это мать Изабелла отослала ее прочь. Но Флер вернется, вот увидишь! Она скоро вернется.
Бог знает, говорю ли я для себя самой или Перетта меня понимает. Так или иначе, она уже отвлеклась — играла со своей подвеской, маленьким образом святой Кристины Чудесной, написанным эмалью: красной, оранжевой, белой, синей. Небось из любви к ярким краскам его и носит. Святая Кристина невредимой парила в кольце святого пламени, а Перетта держала образ перед глазами и радостно гулила. Подвеску свою она теребила, даже когда мы наконец вошли в часовню и присоединились к сестрам.
Вигилия длилась непривычно долго. Новая настоятельница позволила зажечь лишь часть свечей и изредка прохаживалась с факелом, чтобы проверить, не заснул ли кто. Дважды она гаркала на задремавших сестер — вроде бы на Антуану и Пьету. Как не клевать носом, если монотонное пение убаюкивает, а после восемнадцати часов солнцепека ночь выдалась теплая и уютная? Почти через два часа колокол зазвонил к матутинуму, и я поняла, что нас лишили обычного перерыва между службами. Я дрожала, хоть и надела шерстяные чулки. Сквозь дыры в крыше проглядывала румяная заря. Два удара колокола возвестили о начале лаудесов, и по часовне прокатился ропот. Лемерль явился!
Доля секунды, и сестры забыли про сон и усталость. Судя по чуть заметному шевелению, они поворачивали головы к Лемерлю. Я одна не потянулась к нему, как подсолнух к солнцу. Не отрывая взгляда от переплетенных пальцев, я услышала, как по мраморным плитам стучат его шаги, знакомые мне до боли. Почти уверена, что он, одетый в черную сутану, остановился у кафедры, одной рукой касаясь серебряного креста, который носил постоянно.
— Дети мои, Jam lucis orto sidere. Сейчас, когда взошла заря, молитвы к Богу вознесем.
Гимн я пела, не поднимая головы, каждое слово эхом отдавалось в сознании. Jam lucis orto sidere… «Но ведь Люцифер до падения тоже был зарей, утренней звездой, светлейшим из ангелов…» — подумала я и невольно взглянула на Лемерля.
Поздно, слишком поздно отвела я взгляд. Jam lucis orto sidere… Лемерль смотрел прямо на меня и улыбался, точно прочел мои мысли. Эх, зря я глаза на него подняла!
Гимн закончился, началась проповедь. Словно издалека я слышала, как говорят о посте, о епитимье, но меня, замкнувшуюся в своем горе, это не занимало. Слова пчелами проносились мимо ушей — раскаяние, самолюбие, укрощение, смирение, епитимья. Для меня они не значили ровным светом ничего. Я думала о Флер: бедняжку разлучили даже с Мушкой. Я не успела ни носик ей вытереть, ни бант повязать.
Кш-ш! Сгинь! Пропади! Я сделала пальцами знак-рогатку. Хватит черных мыслей! Что бы ни задумал Лемерль, навсегда он здесь не останется. Пусть только уедет, и я разыщу Флер. А пока поиграю в его игру, все известные мне наговоры и заклинания использую, чтобы спасти от беды. Если по вине Лемерля с головы Флер упадет хоть волосок, я его убью. Он это понимает и станет беречь ее как зеницу ока. Ну, хотя бы временно.
Из плена мыслей меня вырвало какое-то движение. Поначалу я решила, что монахини, смиренно потупившись, по одной подходят причащаться. Кто-то из сестер стоял у алтаря на коленях — голова опущена, вимпл зажат в руке. Следом выстроилась целая очередь, по мере приближения сестры снимали вимплы. Я пристроилась в хвост вереницы: посчитав, что так нужно. Несколько шагов к кафедре, и я увидала «причастившихся». Дрожа, словно овцы, они напоминали сомнамбул и прятали глаза. В каждом лице читалось смятение. Тут в руке Лемерля блеснули ножницы, и я все поняла.
Обновление началось.
К кафедре подошла Альфонсина. Волосами она пожертвовала с готовностью — повиновение ей в радость! За ней стояла Антуана. Прежде без вимпла я ее не видела и сейчас восхитилась красотой густых черных волос. Блеснули Лемерлевы ножницы, и Антуана превратилась в обычную себя, полуживую бесцветную медузу. У нее задрожали губы — это Лемерль давал ей благословение.
— Сим отвергаю я суету мирскую во имя Отца и Сына и Святого Духа!
Бедная Антуана! Какую суету она ведала в своей безрадостной, полной страха жизни, кроме кухни и кладовой? Ее красота мелькнула и погасла. Антуана стояла оторопевшая, волосы неровным ежиком торчали в разные стороны, глаза едва не вылезали из орбит, полные руки двигались в безостановочном парном танце, словно стосковались по привычному замешиванию теста.
Теперь Клемента. Она склонила голову, и льняные волосы блеснули в пламени свечей. Когда щелкнули ножницы, вскрикнула не она, а угрюмая молчунья Жермена. Клемента лишь обожгла Лемерля взглядом. Остриженная, она казалась моложе — не монахиня, а блудница с мальчишеским лицом.
Увы, к суете мирской причислялись не только волосы. Старуха Розамунда наполовину плешивая, но ее все равно остригли, а потом… Я видела, с какой неохотой она сняла с шеи золотой крестик. Розамунда что-то прошамкала, только слов я не разобрала. Вот она отступила от кафедры и, подслеповато щурясь, обвела часовню взглядом. Казалось, она не может кого-то найти. Теперь Перетта. Юную дикарку остригать не требовалось. Угрюмая и недовольная, она рассталась со своими сокровищами. Одно название, а не сокровища: ленточка, блестящий камушек, яркий лоскуток — невинные безделицы, дорогие лишь детской душе. Как же Перетта не хотела отдавать эмалевый образок. Она сжала его в кулачке, но сестра Маргарита заметила, и подвеску тоже забрали. Перетта зло оскалилась на обидчицу, но та надменно отвела взгляд. Краем глаза я увидела, что Лемерль едва сдерживает смех.