Блаженные — страница 42 из 49

Ее голос вырвал из плена грез, которые меня почти убаюкали. Впрочем, я уже три ночи без сна.

— Лемерль!

Этот голос я узнал даже в полусне и разлепил веки.

— Прелестная Гарпия! Ты потрудилась на славу. Небось предвкушаешь завтрашнюю встречу с дочкой.

Три дня назад эта уловка сработала бы, а сегодня Эйле, едва услышала мои слова, покачала головой, стряхнув их, как собака воду.

— Я говорила с Антуаной.

Вот это зря. Я всегда чувствовал: пышнотелая моя помощница не из морально устойчивых. Болтать, не думая о последствиях, — очень в ее духе. Антуана верная, но не большого ума.

— Правда? Полагаю, разговор получился содержательный.

— Вполне. — Лучистые глаза сверкнули. — Лемерль, что происходит?

— Ничего, что стоит твоих тревог, Крылатая.

— Сестрам вредить я тебе не позволю.

— Думаешь, я стал бы тебе врать?

— Не думаю, а знаю.

Я пожал плечами и воздел руки к потолку.

— Прости, Господи, рабе Твоей эти обидные слова! Ну как еще заслужить мне твое доверие? Я позаботился о Флер. Я оставил в покое Перетту. Думал, завтра ты на мессу не явишься, заберешь девочку и бегом отсюда. Я покамест закончу здесь дела, и… Можно встретиться на материке, а потом…

— Нет, — отрезала она.

— Что еще?! — Я быстро терял терпение. — Что еще ты от меня хочешь?

— Чтобы ты объявил сестрам о приезде епископа.

Клянусь, Крылатая, я не ожидал, что ты нащупаешь мою слабинку.

— Я должен испортить сюрприз?

— Хватит нам уже сюрпризов.

Я осторожно коснулся ее лица.

— Жюльетта, это совсем неважно. Завтра вечером мы с тобой будем пить вино из серебряных чаш где-нибудь в Порнике или в Сен-Жан-де-Моне. Я денег поднакопил — можно начать все сначала, труппу собрать, или как пожелаешь…

Нет, я ее не умаслил.

— Объяви на капитуле, — припечатала она. — Сегодня, Ги, не то я сама объявлю.

Ну, милая, ты меня спровоцировала. Я не отверг бы твою помощь, но в финале своего спектакля всерьез на тебя не рассчитывал. Антуану я разыскал у колодца — после, хм, несчастного случая с Жерменой он ей особенно дорог, — и она мгновенно среагировала на сигнал, которого ждала всю последнюю неделю. Видно, не так Антуана и тупа: она буквально засияла от радости, получив особое задание. В тот момент ни одна душа не назвала бы ее бестолковой квашней — я аж гусиной кожей покрылся. Впрочем, мне она подчиняется беспрекословно, а сейчас это главное. Антуана не так совестлива, как ты, Эйле, и знает, что такое месть.

Право слово, Жюльетта, ты ведь умница, ну откуда столько наивности? Кому мы должны, кроме самих себя? Что мы должны Создателю, который восседает на золотом троне, смотрит сверху вниз и судит? Люди просили, чтобы их создавали? Просили, чтобы их, как игральные кости, кидали в этот мир? Оглянись по сторонам, сестричка! Чем Он заслужил твою преданность? Кроме того, пора уже уяснить: против меня играть опасно — я всегда выигрываю.

Я знал, что Жюльетта дождется капитула, поэтому и атаковал первым, точнее, атаковала Антуана с помощью сестры Виржини. Говорят, спектакль получился что надо: интуиция привела сестер к тайничку с многочисленными его сокровищами — картами Таро, ядами и окровавленным кишнотом Нечестивой Монахини. Ты дала бы отпор, да не справилась с дикой силой Антуаны. Велением настоятельницы тебя заперли в кладовой до принятия решения. Тотчас поползли слухи.

— Неужели она…

— Одержима?

— Так ее изобличили?

— Не верю, что Августа…

— Я всегда чувствовала, что она…

Сестры вздохнули чуть ли не с удовлетворением, зашушукались, ресницами захлопали, глазки потупили, да так жеманно, словно в парижском салоне. Монастырские поганки оказались лицемернее великосветских львиц, которые ложной скромностью покоряют мужские сердца. Монашеское кокетство пахнет увядшими лилиями.

— Обвинение предъявлено, — сурово объявил я. — Если факты подтвердятся, значит… значит, с первого дня грели мы дьявольскую подстилку на груди своей…

Дьявольская подстилка… Хорошее название для бурлески или трагедии-балета. Сестричкам оно явно по душе — аж загудели от едва скрытого удовольствия.

— Лазутчица, она высмеивала обряды наши, тайно пособничала силам, которые стремятся нас уничтожить!

— Я доверилась тебе! — горько посетовала ты, когда я вел тебя к кладовой. Ты плюнула мне в лицо и вдохновенно его расцарапала бы, да Антуана толкнула тебя за порог и заперла дверь.

Я вытер лоб тончайшим носовым платком. Сквозь щель в двери сверкали твои глаза. Невозможно объяснить, почему я снова тебя предал. Невозможно объяснить, что это единственный шанс тебя спасти.

49. 14 августа 1610, комплеторий

Господи, где я? Маленькую кладовую у подвала превратили в камеру впервые со времен доминиканцев. Она так напоминала эпинальский подвал, что пять лет на миг показались мне сном. Будто рыбак рыбу, мое сознание ловило ускользающую реальность, подтягивало все ближе, пока не пришло понимание.

Чтобы изобличить меня, хватало карт Джордано. Зря я так легкомысленно отнеслась к их предостережениям — к Отшельнику с неуловимой улыбкой и фонарем в руке; к двойке Чаш, символу любви и прощения; к горящей Башне. Перевалило за полдень, в кладовой было уже темно, если не считать полосок света, льющего в вентиляционные щели, но они слишком высоко — не дотянуться, да и слишком маленькие, чтобы всерьез думать о побеге.

Я не плакала, видно, в глубине души ожидала предательства. Ни грусти, ни страха не было: пять лет в монастыре сделали меня спокойнее, невозмутимее. Все мысли занимала Флер, которая завтра будет ждать у кустов гребенщика.

Сегодня кладовая играла свою былую роль. В таких камерах почти без света доминиканцы некогда отбывали епитимью; еду здесь проталкивают в щели в двери, а воздух пахнет чувством вины и молитвами.

Я молиться не стану. Моя богиня — святотатство, Марию Морскую утопили. Западный ветер приносит мне шум прибоя. Флер не забудет меня? Сохранит мое лицо в памяти, как я храню лицо своей матери? Или вырастет подкидышем, обузой для чужих людей? А может, полюбит чужаков как родных, благодарная и счастливая, что от меня избавилась?

Гадать толку нет. Нужно успокоиться, да слишком терзает образ дочки, аж сердце болит. Я снова взываю к Марии Морской. Вопреки всему, я взываю к ней снова. Флер, доченька моя… Такую молитву Джордано не понял бы, но это все равно молитва.

Черные четки времени отсчитывают бесчисленные секунды.

50. 14 августа 1610, нешпоры

Похоже, я заснула. Шелест прибоя и темнота убаюкали, навеяли сны. Предо мной замелькали образы — Жермена, Клемента, Альфонсина, Антуана… Вот серебрится змеиная чешуя Лемерлева клейма.

«Доверься мне, Жюльетта!»

Дочкино красное платьице, ссадина у нее на колене, ее смех и аплодисменты бродячим артистам на пыльном солнцепеке тысячу лет назад… Когда я проснулась, полоски света на стене покраснели: солнце уже садилось. Вопреки всему сил прибавилось; я встала и огляделась по сторонам. Кладовая до сих пор пахла маринадами, которые здесь хранились. У двери разбили банку с пикулями, и на земляном полу темнело пятно, источающее аромат чеснока и гвоздики. Как ни высматривала я на полу осколок, ничего не нашла. А если бы нашла? От одной мысли, что моя кровь смешается с пролившимся на землю маринадом, становилось дурно. Я осторожно коснулась стен кладовой-камеры. Они каменные, из местного серого гранита, который на солнце мерцает слюдяными вкраплениями, а в полумраке почти черный. На камне я нащупала царапины, короткие, ровные насечки: пять насечек и крест, еще пять и снова крест. Видно, кто-то из заключенных отсчитывал так дни и месяцы — полстены покрыл ровными зарубками, вертикальными и крестообразными.

Я подошла к двери: панели деревянные, крепления железные. Разумеется, заперта. Через металлический люк, закрытый снаружи, вероятно, подадут еду. Я прислушалась, но никаких звуков не уловила. Неужели меня не стерегут? Хотя зачем? Надежно же упрятали!

Дневной свет стал лиловато-багровым, но глаза уже привыкли к полумраку и различали очертания двери, бледные полоски вентиляционных щелей, мешки из-под муки, брошенные на пол вместо постели, и деревянную бадью в противоположном углу. Без вимпла, который сорвали, как и крест с моей рясы, я чувствовала себя непривычно, точно существо совсем из другого времени. Я превратилась в новую Эйле, невозмутимую, оценивающую ситуацию с трезвостью моряка, который наблюдает приближение шторма, а не с обреченностью узника, который считает часы до казни. В любом случае повлиять на свою судьбу я могла, знать бы еще, что именно нужно делать.

Странно, пока никто не пришел со мной поговорить. Еще страннее, что до сих пор не явился Лемерль — оправдываться или злорадствовать. Пробило семь, потом восемь. Сестры сейчас идут на нешпоры.

Неужто именно так задумал Лемерль? Решил удалить меня со сцены, пока не завершилась его игра, в чем бы ни состояла ее суть? Нежели я до сих пор ему опасна? Если да, то чем? Размышления мои прервал шум за дверью. Звякнул отодвинутый глазок, а потом что-то твердое с лязгом прокатилось через люк, подпрыгнуло на полу и остановилось. Я ощупала землю и без труда разыскала деревянное блюдо с куском хлеба.

— Подожди! — Я вскочила с блюдом в руках. — Кто здесь?

Тишина, даже шагов не слышно. Значит, принесшая еду стоит за дверью и слушает.

— Антуана, ты?

Шелест дыхания за дверью. Ночи в дортуаре с тонкими перегородками — сколько их было за пять лет? — не прошли даром и научили распознавать, кто как дышит. Отрывистые и сбивчивые вдохи у астматичек, значит, это не Антуана. Томазина — вот кто принес мне еду.

— Сестра Томазина! — Я не ошиблась, что доказывал негромкий вскрик, задушенный рукавом. — Поговори со мной. Что творится в монастыре?

— Не поддамся! — чуть слышным шепотом отозвалась она. — Я тебя не выпущу!

— Не бойся! — зашелестела в ответ я. — Об этом я не прошу.