» (1652- 1657)…
[Однажды Андрей узнал в откровении, что на Константинополь надвигается эпидемия, и заплакал,] а прохожие, видя его… говорили: «Посмотрите на него! Он так рыдает потому, что оплакивает свою недавно умершую бабку». Другие возражали: «Глядите, насколько горько безумный плачет над своими грехами, как гласит Писание[60]. Иногда бывает, что потоки слёз вызваны бесами. Если бы у христианина было столько же слёз, он смог бы затопить пропасть своих грехов!» А третьи замечали: «Кто знает, может быть, он пришёл в себя и оплакивает свою судьбу». С такими словами они уходили (1835-1842)…
Как видим, в житии нашли отражение происходившие в Константинополе дискуссии об амбивалентной природе безумия, которых не было в Эмесе в VI в. Разноречивая реакция на поведение юродивого – одна из главных тем жития (ср. 2875-2879; 3559-3762 и т. п.). Сам агиограф, хоть иногда и подтрунивает над спорщиками, в ряде случаев явно с ними солидарен. Например, он вкладывает в уста Андрея именно то рассуждение о всеведении бесов (2636-2642), которое раньше (363-370) произносили персонажи, считавшие бесноватым самого Андрей. Мало того, один эпизод жития вполне можно расценить как предостережение против юродства:
Кто-то из слуг Епифания (см. с. 160)… глядя на святого, узнал его подвиг и, сев у его ног, со слезами стал упрашивать святого: пусть тот умолит Бога, чтобы и у него было такое делание. Праведник понял в душе, что есть то, чем хочет овладеть юноша. Желая поговорить с ним по секрету, Андрей силой Святого Духа переменил его язык на сирийский и, усевшись, бегло заговорил с ним по-сирийски[CCLXXXV]. Сказал слуга: «Если бы у меня не хватало сил, то я и не просил бы [права] стать таким же, как ты». Святой ответил: «Ты не в силах вынести трудностей и ловушек этой добродетели, ибо дорога эта узкая… Оставайся лучше, как ты есть, в благочестии и скромности»… Слуга же сказал ему: «…Если ты не хочешь приклонить свой слух ко мне, ничтожному, скажи мне, что ты не можешь этого [для меня] сделать, и я тебя тотчас оставлю»… Блаженный Андрей спросил Бога о слуге: как следует поступить по поводу его просьбы… и пришёл ему глас, говорящий: «Это не полезно (ουκ έστι τούτο συμφέρον)» (1100-1121)…
[Чтобы продемонстрировать юноше, сколь труден подвиг юродства, Андрей велел ангелу напоить того из чаши, из которой некогда испил сам.]
И начал слуга делать те же ужимки, какие делывал богоносный отец [Андрей], который, видя это, весело смеялся… Но Епифаний, видя происходящее, впал в озабоченность, опасаясь, как бы гнев его отца не обратился против него. И он сказал блаженному: «Прошу тебя, раб Божий, не делай этого со слугой моего отца, дабы и сам ты не впал в небрежение (έξουδενωθήση), и Бог вместо доброго [слова] не подвергся бы хуле, и меня в глазах отца моего ты не представил бы ненавистным и проклятым…». Блаженный, не желая оставить просьбу Епифания неисполненной, приказал ангелу забрать от слуги дарованное ему… и слуга тотчас пришёл в прежнее состояние… очень опечалился и просил святого вернуть ему этот дар, тот ему отвечал: «Ты говорил мне, что я не могу продемонстрировать на тебе [юродство] – и вот, смотри и виждь, что во имя Господа я, если захочу, могу и больше этого тебе сделать. Да вот господин твой Епифаний противится твоему [желанию], а против воли твоего хозяина действовать божественные каноны запрещают». И один из других слуг по приказу господина позвал этого человека исполнять его повседневные обязанности (1127-1148).
Тот факт, что действие страшных небесных сил может быть остановлено из-за чьего-то ребяческого страха перед сварливым папашей, ярко демонстрирует парадоксальность положения, в котором очутился юродивый при новой общественной ситуации. Агиограф и сам признает, что святость святостью, но лишать хозяина его слуги – дело предосудительное. Кроме того, в данном сочинении опять, впервые после жития Иоанна Милостивого (см. с. 124), всплывает тема моральной ответственности юродивого.
[Одной женщине как-то раз открылось:] Андрей идёт в толпе, сияя, как столп огненный… Одни глупцы отвешивают ему пощечины, другие дают по шее, а многие при виде его испытывают омерзение и говорят: «Господи, даже и врагу не пожелаем, чтобы с ним случилось такое [безумие]». А позади [Андрея] идут мрачные черные бесы, слушают все эти речи и приговаривают: «Воистину, пусть Бог услышит вашу молитву…». Посмотрев на тех, кто бил праведника, женщина увидала, что бесы берут их на заметку (έσημειουντο), произнося при этом: «…Они совершают грех, несправедливо избивая его. Под этим предлогом мы засудим их в их смертный час… и нет им спасения!» Андрей услыхал [слова бесов] и, ведомый божественной силой, уничтожил их записи (ελυεν αυτών τα σημειώματα) и ругал их, говоря: «Вы не имеете права брать их на заметку (ουκ εξεστιν ύμΐν σημειουσθαι τούτους) ведь я же лично обращался к моему грозному владыке с просьбой (εγώ γαρ παρεκάλεσα τον φοβερόν Δεσπότην), чтобы не засчитывалось им в прегрешения то, что они меня бьют. Неведение даёт им возможность оправдаться!» (3565-3585).
Вся лексика вышеприведенного отрывка напоминает нам, что и сам агиограф, и его читатели жили в полицейском государстве, где подслушивание и доносы были делом заурядным, где всякого человека могли арестовать неизвестно за какую вину или освободить неизвестно по чьему ходатайству. Неисповедимость Божьего суда имела в глазах византийца свой коррелят в виде столь же неисповедимого – земного.
Как отмечалось выше (см. с. 52-53), жанр юродского жития родился из легенд о «тайных слугах Господа». В процессе этой трансформации образ праведника, узнающего о существовании людей более праведных, чем он сам, постепенно отошел на второй план. В конце концов этот персонаж превратился в конфидента при юродивом, а в последнего, в свою очередь, трансформировался образ «тайного слуги». Конфидент есть персонаж, по определению вспомогательный: без него никто не узнал бы о святости юродивого. Однако в житии Андрея этот второстепенный образ вдруг выходит на первый план. Речь идёт о праведном юноше Епифании, которому Андрей открывает множество великих тайн, которого берёт с собой, путешествуя в ад (2323-2380), и который вместе со святым узрел Богородицу во храме (3732-3758). Но Епифаний не просто взыскан доверием и любовью праведника – он превращается в самостоятельного житийного героя, многие главы жития посвящены только ему, и Андрей в них не упоминается. Епифаний иногда попросту заслоняет Андрея. Чем же этот юноша заслужил такую честь? В общем, самой «заурядной», самой «постной» праведностью и резонерством. Но это как раз и знаменательно. Ведь жанр историй о «тайных слугах» явился на свет потому, что в V в. обычное подвижничество казалось уже недостаточным для достижения святости. Религиозное сознание требовало чего-нибудь необыкновенного. Поэтому в конечном счете и родилось юродство. В X в. мы являемся свидетелями обратного движения. Благонамеренный праведник, делающий всё «как положено», с периферии житийного пространства возвращается в его центр. В лице Епифания классическая праведность побеждает экзотическую, хотя и выказывает ей должное почтение. Лишь в одном юродство остаётся непревзойденным подвигом: именно Андрей обладает даром ясновидения и предсказывает конец света (этот «Апокалипсис от Андрея» занимает значительную часть объема жития). Юродство сдает позиции, но за ним по-прежнему признаётся некое высшее, запредельное знание, недоступное «обычным» праведникам.
К одному с житиями Василия Нового и Андрея Царьградского жанру популярной агиографии, вошедшему в моду к середине X в., относится и житие Нифонта Константианского (BHG, 1371), написанное между 965 и 1037 г [CCLXXXVI]. Герой жития был ребенком привезен в Константинополь из провинции, увлекся соблазнами большого города, пустился во все тяжкие, но потом раскаялся и начал долгую борьбу с бесами, шедшую с переменным успехом. Победив в конце концов Дьявола, Нифонт стал городским провидцем и моральным учителем. Если Василий Новый жил нахлебником в богатых домах, то источник существования Нифонта в житии не обозначен. Во всяком случае, он не монах (и даже упрекает иноков за сребролюбие и ростовщичество [CCLXXXVII]). Хотя многие черты роднят житие Нифонта с житием Андрея, нет никаких оснований считать (вопреки Ридену [CCLXXXVIII]), будто первое опирается на второе. Скорее, они представляют один и тот же культурный круг.
Сам Нифонт – никоим образом не юродивый. Если юродивый воспринимается как абсолютный праведник, не сомневающийся в собственном совершенстве, то Нифонт показан в житии мятущимся и кающимся грешником, подчас сомневающимся даже в бытии Божием (31-32), который многие годы предавался самобичеванию (20; 24), благодаря чему только и избавился от рабства у бесов (116). Воздав в молодости дань всем возможным порокам, он в своем новом статусе праведника никогда больше не переступает порога ни харчевни (42), ни публичного дома (44).