В середине XVII в., в связи с церковными и общественными брожениями, охватившими восточнославянский мир, изменилась и роль юродства. Религиозные «диссиденты» начали использовать легко узнаваемый «похабский» хабитус для достижения конкретных целей. Так, борец против униатства в землях Речи Посполитой Афанасий Филиппович в 1643 г. после страстных выступлений на Сейме был посажен в тюрьму, а вырвавшись оттуда, принялся «юродствовать», бегал по улицам голым, избивал себя посохом и т. д., за что был лишён сана [DCXLVI]. Но самый знаменитый случай политического юродства – это поведение старообрядцев, Аввакума и его кружка. Тексты самого протопопа замечательны тем, что в них бытовое переплетается с агиографическим.
И егда письмо изготовил… выслал царю на переезд с сыном своим духовным, с Феодором юродивым, что после отступники удавили… на Мезени, повеся на виселицу. Он с письмом приступил к цареве корете с дерзновением… И он… паки в церковь пред царя пришед, учал юродством шаловать, царь же, осердясь, велел в Чюдов монастырь отслать. Там Павел архимарит и железа на него наложил, и божиею волею железа рассыпались на ногах… Он же… после хлебов в жаркую печть влез и голым гузном сел на полу и, крошки в печи побираючи, ест. Так чернцы ужаснулися[117].
Влезание в горячую печь намекает на житие Иоанна Устюжского а через него – и на Симеона Эмесского, однако обычно агиографические тексты не упоминают о «голом гузне». Смелость Федора перед лицом царя – дань утвердившемуся на Руси представлению о политическом иммунитете «похаба», но действенность этого иммунитета предстояло на себе проверить реальному человеку.
«Юродство» ко времени Аввакума превратилось в клише, в знак самого себя, – но протопоп, наперекор этой тенденции, вновь и вновь оживляет стереотип, вдыхая в него страшную, утробную прозу жизни:
Зело у Федора тово крепок подвиг был: в день юродствует, а нощь всю на молитве со слезами… В задней комнатке двое нас с ним, и много час-другой полежит да и встранет; 1000 поклонов отбросает, да сядет на полу и иное, стоя, часа с три плачет. Скорбен, миленький, был с перетуги великия: черев из него вышло в одну пору три аршина, а в другую пору пять аршин. Неможет, а кишки перемеряет. И смех с ним и горе! На Устюге пять лет беспрестанно мерз на морозе бос, бродя в одной рубашке: я сам ему самовидец… По кирпичью… ногами… стукает, что коченьем, а на утро опять не болят… Зело у него во Христа горяча вера была! [DCXLVII]
Про плод агиографического творчества не совсем корректно рассуждать в терминах жизнеподобия. Что же касается той картины, которую рисует Аввакум (приязненной, но не выхолощенной), то Федор оказывается в ней одновременно и персонажем, и человеком; он чуть выступает за пределы агиографии, будто горельеф из гладкой поверхности камня, и это даёт уникальную возможность взглянуть на жизнь «похаба» если уж не совсем с изнанки, то по крайней мере «под углом». Что же оказывается? Феодор юродствует «взаправду» – но в то же время и играет юродство. Он искрен и расчётлив одновременно. Его ноги замерзали в Устюге по-настоящему – но с другой-то стороны, самый способ юродствования выбран устюжанином Федором в соответствии с конвенцией, с оглядкой на ожидания устюжан, хорошо знакомых с житиями своих патрональных святых: Прокопия, Иоанна, Леонтия. Мы узнаём от Аввакума, что именно побудило Федора принять на себя юродство.
Отец у него в Новегороде богат гораздо… А уродствовать… обещался Богу… -так морем ездил на ладье… упал в море, а ногами зацепился за петлю… и на ум взбрело обещание… и с тех мест стал странствовать. Домой приехав, житие своё девством прошел… Многие борьбы блудные бывали, да всяко сохранил Владыко[DCXLVIII].
Тут на миг проступает ещё один аспект юродства, про который Аввакум явно недоговаривает. Духовная дочь протопопа, знаменитая боярыня Федосья Морозова, в письмах своему наставнику горько жаловалась на Феодора Юродивого, который, злоупотребив гостеприимством, проявил сексуальную агрессию в адрес её самой или её сёстры Евдокии Урусовой. В ходе разразившегося скандала Федор, по словам Морозовой, так её, боярыню, поносил, «что не возможно не токмо писанию предать, но и словом изрещи невозможно» [DCXLIX]. Аввакум в ответном письме берёт сторону Федора [DCL] – видимо, протопоп «прочитывает» его поведение как закономерный акт юродства. Но вряд ли Морозова (которая и сама неплохо знала житийные каноны) решилась бы на разрыв с товарищем по вере и борьбе, вряд ли рискнула бы навлечь на себя неудовольствие обожаемого учителя, если бы не имела на то самых веских оснований. Был грех! Видимо, не столько обет толкал Федора на путь юродства, сколько тот странный образ жизни, который предписывался этой аскезой, и в котором чрезмерное умерщвление плоти извиняло отдельные случаи чрезмерного потакания ей.
Формой политической пропаганды (и, наверно, попыткой гарантировать себе традиционную неприкосновенность) стало юродство и для епископа Павла Коломенского. Старообрядец диакон Федор писал о нем: «Никон воровски обругал, сан сняв, и в ссылку сослал на Хутыню в монастырь… Павел же тот, блаженный епископ, начал уродствовати Христа ради, и Никон же уведав и посла слуг своих тамо в новгородские пределы, идеже он ходя странствовал. Они же обретоша его в пусте месте идуща и похвативше его, яко волцы кроткую Христову овцу, и убиша его до смерти, и тело его сожгоша огнём» [DCLI]. Другой юродивый, малоизвестный Иоанн Второй Соловецкий, «пришед в Архангельск, яко татя и соглядатая… его взяша и вопрошаху откуда и кто еси… и по многих истязаниях и ранах осужден на сожжение» [DCLII]. Казалось бы, сюжет напоминает жития Василия Нового и Кирилла Филеота (ср. с. 149, 198, ср. 213), однако тут всё кончается трагически: «в сруб спустиша его, той на восток моляшеся, объявшу огню страдальца, падъ на землю». Нам так и не объясняют, за что юродивый был казнён, но можно предположить, что за приверженность старой вере.
Другой старообрядец, Афанасий, сначала юродствовал, а потом принял схиму под именем Авраамий и сделался довольно известным поэтом своего времени [DCLIII]. Тем самым, «юродство могло быть одной из форм проявления интеллигентного и интеллектуального критицизма» [DCLIV]. Но, разумееется, всё это выводило данный феномен из тождества самому себе.
Как царь Алексей Михайлович [118], так и патриарх Никон испытывали личную приязнь к юродивым. Приехавший в Москву в составе Антиохийского патриаршего (то есть, в сущности, «поствизантийского») посольства Павел Алеппский так описывал приём у Никона:
В этот день патриарх посадил подле себя за стол нового Салоса, который постоянно ходит голый по улицам. К нему питают великую веру и почитают его свыше всякой меры как святого и добродетельного человека. Имя его Киприан; его называют Человек Божий. Патриарх непрестанно подавал ему пищу собственными руками и поил из серебряных кубков, из которых он сам пил, при чём получал последние капли в свой рот, ради освящения, и так до конца трапезы. Мы были удивлены[DCLV].
Потомки византийцев явно выразили своё «удивление» Никону – для них юродство было рудиментом враждебной им народной религиозности [DCLVI]. Не иронично ли, что патриарх Макарий Антиохийский, отдалённый преемник Феодора Вальсамона, через шестьсот лет после него должен был вступить в ту же самую борьбу (ср. с. 202), но уже не в Константинополе, а в далекой Москве?
Результатом этой борьбы стало удаление Киприана от патриаршего двора, его последующая ссылка и казнь. Юродство, столь сильно не нравившееся грекам, уже по одному этому подходило старообрядцам в качестве «хоругви» [119], особенно учитывая его популярность в широких массах. Но это же обстоятельство обрекло юродство на маргинализацию в качестве формы протеста.
Церковь же на Соборе 1666/67 г. официально осудила «лжеюродство» в специальном каноне, под который, разумеется, могло попасть любое юродствование. Правило Московского Собора лишь отчасти следует соответствующему постановлению Собора Трулльского [DCLVII]; в нём хорошо видна и специфика «похабства»: «Кто… от мира отрекшийся и хотяху поругатися мирови, сиречь во юродственном образе жительствовати, яко святый Андрей и Сумеон, и прочий о Христе юроди, не сице (яко нынешний) твориша и жительствоваша: не искаша бо они славы от мира. И ниже ходиша по дворам, и полатам вельможных и знакомых» [DCLVIII]. Как видим, главной чертой «похабов» Собор назвал вовсе не социальный протест, а наоборот, приживальство во дворах «знакомых», то есть знатных особ. Не будем забывать, что даже у Василия Блаженного, главной чертой которого вроде бы являлась, согласно его житиям, полная бездомность, в действительности, как рассказывает Пискаревский Летописец, «житие было на Кулишках, у боярыни вдовы, именем у Стефаниды Юрловы»