Блаженные шуты — страница 49 из 57

Слова легли им на душу. Содомская блудница. Неплохая роль для tragédie-ballet[60]. Я видел, как их всех корежит от едва скрываемого восторга.

— Она соглядатальствовала, высмеивала наши ритуалы, тайно состоя в сговоре с силами, которые стремятся погубить нас!

— Я поверила тебе, — сказала ты, когда я вел тебя к двери в погреб.

Ты плюнула мне в лицо, и вцепилась бы в него ногтями, если бы сестра Антуана не втолкнула тебя внутрь и не заперла накрепко дверь.

Я утер висок батистовым платком. Сквозь щель в двери на меня сверкали твои глаза. Невозможно было в тот момент сказать тебе, почему я тебя предал. Нельзя было объяснить, что это, возможно, единственное средство, которое сохранит тебе жизнь.

8

14 августа, 1610

Я даже растерялась вначале. Комната — кладовая, примыкающая к погребу, мгновенно превращенная в камеру, впервые со времени черных монахов, — была так похожа на погреб в Эпинале, что на миг мне показалось, не сон ли все последние пять лет; мой разум пытался подхватить, как рыбу на крючок, ускользающее сознание, подтягивая леску к себе, к себе, пока не вырвется на поверхность понимание: что это.

Одних карт Джордано достаточно, чтобы утвердить их в подозрениях. Теперь я уже жалела, что в свое время без должного внимания отнеслась к предостережениям карт: и к Отшельнику с его еле уловимой улыбкой и фонарем, прикрытым плащом; к Двойке Чаш, любви и забвении; к Башне в огне. Время близится к вечеру, и в кладовке темно, лишь на задней стене несколько узких полосок солнечного света из вентиляционных щелей; до них не достать, слишком высоко, да и в любом случае они слишком узки, о побеге нечего и мечтать.

Слез не было. Может быть, что-то во мне ожидало подобного предательства. Даже сказать не могу, чтобы щемило сердце или чтобы я испытывала страх. Эти пять лет выработали во мне душевное спокойствие. Невозмутимость. Я думала только о том, что завтра в полдень Флер будет ждать у зарослей тамариска.

Ныне помещение вернуло себе изначальное предназначение. Некогда черные монахи отбывали епитимью в таких камерах, лишенных солнечного света, пищу проталкивали им в небольшую прорезь в двери; здесь все было пропитано затхлым духом молений и греховности.

Я не стану молиться. Да и не знаю я, кому мне молиться. Моя Богиня — святотатство, моя Мари-де-ля-Мер канула в море. Здесь до меня доносится шум прибоя, его проносит через болота западный ветер. Вспомнит ли она обо мне, моя девочка? Не забудет ли с годами мое лицо, как храню я в душе облик своей матери? Может, она будет расти нежеланным ребенком среди чужих людей? Или, может, что еще того хуже, полюбит чужих, как родных, будет благодарна им и счастлива, что избавилась от меня?

Что толку теряться в догадках. Пытаюсь вернуть свое хладнокровие, но образ дочки не дает мне покоя. Щемит сердце, когда вспоминаю ее прикосновение. Снова обращаюсь я к Мари-де-ля-Мер. Чего бы это мне ни стоило, обращаюсь к ней снова. Моя Флер. Доченька моя. Эта молитва не из тех, что принял бы Джордано, но все же это молитва.

Черные четки времени ведут счет бесконечным секундам.

9

14 августа, 1610

Наверное, я задремала. Темнота и шелест прибоя убаюкали меня, и я слегка вздремнула. Передо мной зримо вставали Жермена, Клемент, Альфонсина, Антуана… Серебристое пятно змеиной кожи, шрам на плече Лемерля, его улыбающиеся глаза.

Верь мне, Жюльетта.

Красное платьице дочки, ее содранная коленка. То, как она смеялась и хлопала в ладоши, глядя на бродячих актеров в пыльном солнечном свете тысячу лет тому назад. Очнувшись, я увидела, что полоски солнечного света высоко на стене побагровели, значит, солнце близится к закату. Я прикинула, должно быть, начинало вечереть. Чувствуя, несмотря ни на что, себя бодрее, я поднялась и огляделась. В комнате по-прежнему чуть пахло уксусом и соленьями, которые здесь раньше хранились. Посреди разбитая банка из-под пикулей, под ней на земляном полу еще осталось растекшееся пятно, приятно отдающее чесночным духом. Я оглядела пол, не блеснет ли где кусочек стекла, оставленный по недосмотру и в спешке. Но ничего не обнаружила. По правде сказать, я не очень понимала, что я с ним буду делать, если б оно даже и нашлось. Я содрогнулась при мысли, что на этом земляном полу моя кровь смешается с вылившимся из банки с пикулями уксусным раствором и алоэ. Я принялась ощупывать стены моей камеры. Они были каменные, из прочного местного серого гранита, в котором на солнце вспыхивают крапинки слюды, но во мраке он казался почти черным. Мои пальцы в полутьме нащупали какие-то короткие зарубки на камне, будто отметины, выдолбленные через интервалы в граните: пять полосок, затем аккуратная крестообразная выбоина, пять полосок, еще крест. Кто-то из братьев, должно быть, пытался таким путем отсчитывать время, покрыв полстены рядами вертикальных и перекрещивавшихся дней и месяцев своих.

Я подошла к двери. Она была, конечно же, заперта; тяжелые деревянные панели скреплены железными скобами. Люк, должно быть, служил для подачи пищи. Я прислушалась у двери, но не услышала ничего, что говорило бы о приставленном у дверей страже. В самом деле, к чему? Я под надежным замком.

Дневной свет таял, постепенно превращаясь в багровеющую мглу. Глаза, привыкшие к сумраку, по-прежнему различали очертания двери, сумеречную бледность вентиляционных щелей, груду мешков из-под муки, брошенных в угол, уготовленных в качестве постели, деревянное ведро в дальнем углу. Без плата — его с меня сняли, когда вели сюда, а также сорвали крест с моего облачения, — я ощущала себя как-то непривычно, существом из другого времени. Но прежняя Элэ была стойкой и отличалась в подсчете времени той же быстротой, с какой моряк прикидывает возможность приближения шторма, а не ждала покорно, как пленница, часа своей казни. Несмотря ни на что, необходимо было собраться с силами, пустить их в ход, правда, каким образом, я еще не знала.

Странно, что никто не пришел, не заговорил со мной. Странней всего, что не явился Лемерль — для того, чтобы оправдаться или чтобы выразить свое торжество. Пробило семь часов. Восемь. Должно быть, сестры собираются к вечерне.

Не этот ли ход событий он задумал? Чтоб убрать меня со сцены, пока его роль — какова бы она ни была, — не будет полностью сыграна? Была ли я все еще ему опасна? И если да, то чем? Из раздумий меня вывело какое-то дребезжание за дверью. Щелчок: как будто открылся подглядывающий глазок, затем стук, что-то бросили внутрь и оно, шумно подпрыгивая по твердому полу, замерло. В глазке света не было видно, и я не услышала никакого голоса, когда металлическая задвижка снаружи снова задвинулась. Я стала ощупывать земляной пол в поисках закинутого предмета, и наконец не без труда обнаружила деревянную тарелку, с которой скатился кусок хлеба.

— Постой! — я поднялась с тарелкой в руках. — Кто здесь?

Молчание. Но не слышно и удаляющихся шагов. Значит, тот, кто пришел, стоит за дверью, ждет и слушает.

— Антуана, это ты?

Из-за металлического люка я различила женское дыханье. Пять лет, проведенные в одном дортуаре, научили меня распознавать сестер по тому, кто как дышит. Это отрывистое, астматическое не могло принадлежать Антуане. Я поняла, что это Томасина.

— Сестра Томасина?

Я угадала. Послышался тихий вскрик, явно приглушенный рукой.

— Поговори со мной! Расскажи, что происходит!

— Нет, я… — Голос едва слышен, тоненький всхлип из темноты. — Я не выпущу тебя!

— Успокойся, — зашептала я. — Я и не прошу об этом.

Молчание. Потом снова плачущим голосом:

— Что тебе надо? Я… мне не разрешено с тобой разговаривать. Мне нельзя… смотреть на тебя.

— А то что? — ехидно спросила я. — Я превращусь в муху и вылечу в дырочку? Или нашлю на тебя бесенка и он вселится в тебя?

Она снова захныкала.

— Поверь, — сказала я, — если бы я была способна на такое, неужели я все время торчала бы тут?

Молчание. Она переваривала мои слова.

— Отец Коломбэн зажег жаровню. Демонам не пробиться сквозь дым. — У нее перехватило в горле. — Я больше не могу тут стоять. Я…

— Подожди!

Но было поздно. Я услышала, как шаги ее замерли в тишине.

— Черт подери…

Но все же для начала неплохо. Лемерль захотел меня упрятать, он перепугал беднягу Томасину до такой степени, что она даже не осмеливается разговаривать со мной. Что же такое он хочет скрыть? И от кого — от епископа или от меня?

Я принялась расхаживать по своей камере, заставляя себя съесть хлеб, принесенный Томасиной, хоть он был черств, да и голода я вовсе не испытывала. Я услышала, как прозвонил колокол к последнему ночному богослужению. У меня есть, возможно, часов шесть. Что делать? Расхаживая взад-вперед, я задавала себе один и тот же вопрос. Вырваться нет никакой возможности, пусть даже никто не сторожит меня снаружи. Помощи ждать не от кого. Никто не осмелится ослушаться отца Коломбэна. Если только… нет! Если бы Перетта хотела прийти, она бы уже давно пришла. Я утратила подружку в тот день у хлева, ей дороже Лемерль с его подачками. Это смешно, но именно она, как никто другой, сможет мне помочь. Тогда ясные глазки с золотым обводом были пусты, как у воробушка, безжалостны, как у ястреба. Нет, она не придет.

Как вдруг что-то заскреблось у двери. Тихо-тихо. И раздался приглушенный звук, будто совенок заухал.

— Перетта!

Луна взошла; сквозь вентиляционные прорези лился серебряный свет. В отблесках его на моих глазах чуть приоткрылась дверная прорезь, и я увидела в щели блестящие глазки Перетты.

— Перетта!

Радость накатила с такой силой, что я едва устояла на ногах. Со всех ног я ринулась к ней.

— Ты принесла ключи?

Полоумная девочка замотала головой. Я придвинулась ближе к люку, так чтобы дотронуться до ее пальчиков сквозь щель. В лунном свете ее кожа казалась призрачно-сизой.