Бледный всадник: как «испанка» изменила мир — страница 11 из 70

[62].

Врачи окрестили этот жуткий эффект «гелиотропным цианозом»[63]. Они уподоблялись виноторговцам из Бордо в детальных описаниях тончайших оттенков цвета, полагая, что малейшее изменение тона румянца на щеках и окраски кожных покровов пациента информативно в плане прогноза. Это мог быть, к примеру, «густонасыщенный сумеречный оттенок красновато-сливового», согласно описанию одного из врачей. Преобладание красного в гамме румянца вселяло надежду на благополучный исход. Если же к красному были «примешаны цвета гелиотропа, лаванды или мальвы», перспективы считались мрачными[64].

Синюшность переходила в почернение. Первыми чернели пальцы рук и ног, включая ногти, затем ладони и стопы, затем некроз поднимался вверх по конечностям и в конце концов проникал в брюшную полость и грудную клетку. То есть, пока ты еще был в сознании, можно было наблюдать за тем, как смерть начинает тебя пожирать, начиная с кончиков пальцев и подбираясь все ближе к жизненно важным органам. Когда 8 ноября 1918 года Блез Сандрар наведался в дом 202 по бульвару Сен-Жермен, консьержка сообщила ему, что мсье и мадам Аполлинер оба заболели. Сандрар взбежал вверх по лестнице и принялся стучать в дверь. Кто-то его впустил, и он застал следующую картину: «Аполлинер лежал на спине, – вспоминает он. – И он был весь совершенно черный»[65]. На следующий день Аполлинера не стало. После начала некротического почернения смерть наступала через считанные дни или даже часы. Горе близких усугублялось чудовищным видом скончавшихся: черные как уголь лицо и руки плюс уродливо вздувшаяся грудь. «Тело разлагалось настолько быстро, что грудь буквально на глазах вспучивалась, да так сильно, что нам пришлось дважды бедного брата чуть ли не утрамбовывать в гроб, – писал один из переживших ту эпидемию. – И крышку гроба после этого мы вынуждены были сразу же опустить и заколотить»[66]. Внутри грудной клетки патологоанатомы при вскрытии находили красные, взбухшие легкие, насыщенные вытекшей из полопавшихся сосудов кровью, с водянистой розовой пеной на поверхности. Жертвы гриппа фактически захлебывались собственной кровью, в результате чего, собственно, и наступала смерть.

У беременных грипп пугающе часто приводил к выкидышам и преждевременным родам. У множества людей внезапно начинала хлестать носом и горлом кровь. Уже упоминавшийся крупнейший трансатлантический лайнер того времени с дивно созвучным ему именем «Левиафан» вышел из порта Хобокен в Нью-Джерси и взял курс на Францию 29 сентября 1918 года. На борту было около 9000 военнослужащих, не считая судовой команды и обслуги. Болезнь вспыхнула сразу же после выхода в открытый океан, и через неделю «Левиафан» ошвартовался в Бресте с 2000 больных и почти сотней трупов на борту. Сцены в пути перед глазами пассажиров разворачивались воистину дантовские. Проходы между двухъярусными койками в отсеках для перевозки личного состава были настолько узкими, что медперсонал, ухаживавший за больными, невольно оставлял за собою кровавые следы по всему трюму. Верхние койки больным не годились, и людей в полубессознательном состоянии приходилось рядами укладывать прямо на палубах, которые вскоре сделались скользкими от крови и рвоты. «В ночное время рассмотреть обстановку, чтобы хоть как-то сориентироваться, было невозможно, и для тех, кто днем толком ничего разглядеть не успел или не мог, это был просто кромешный ад, – вспоминал американский солдат, переживший эту трансатлантическую переброску, – и их стоны и крики ужаса приводили в еще большее смятение тех, кто тщетно взывал о медицинской помощи»[67].

Патологические изменения происходили на уровне всего человеческого организма в целом. Говорят, что от больных «испанкой» исходил резкий запах, «похожий на запах прелой соломы»[68]. «В жизни ни до, ни после этого ничего подобного не нюхала, – вспоминала одна медсестра. – Это был ужас, потому что в этом вирусе был какой-то яд». У одних больных выпадали зубы, у других – волосы. У некоторых вовсе не проявлялось никаких признаков заражения, пока они вдруг не валились замертво. Многие впадали в горячечный бред. «Они приходили в крайнее психическое и двигательное возбуждение, – писал один берлинский врач. – Приходилось привязывать их к койкам, чтобы не дать им расшибиться об окружающие предметы, мечась в горячке». Другой врач, парижский, заметил, что делирий, похоже, проявляется, вопреки всякой логике, не на пике горячки, а после перелома, на спаде температуры тела. Он подробно описал, как его пациенты места себе не находили от ощущения близящегося конца света, и множество эпизодов их буйных истерик со слезами[69]. Сообщалось и о самоубийствах пациентов, выбрасывавшихся из окон больничных палат. Причем погибали при столь трагических обстоятельствах не только взрослые, но и дети, просто про взрослых писали, что они «выбросились», а про детей – что «выпали» из окна. В Швейцарии, в окрестностях Лугано, адвокат по фамилии Лаги перерезал себе горло опасной бритвой, а один лондонский клерк вместо того, чтобы выйти на работу Сити, в один прекрасный день сел на поезд до Уэймута, что на южном побережье Англии, и по прибытии туда утопился в Ла-Манше[70].

Люди жаловались на головокружение, бессонницу, потерю слуха и/или обоняния, помутнение зрения. Грипп действительно способен вызывать воспаление зрительного нерва и, как следствие, нарушения зрительного восприятия, включая потерю способности различать цвета. Многие пациенты поражались, придя в сознание, каким застиранным до полной блеклости предстает мир после того, как кризис миновал, – будто все эти цианозные лица высосали из него все краски. «Из шезлонга подле окна само по себе было меланхоличным чудом видеть косые лучи бесцветного солнца на бледно-сером снегу под тусклым небом, из которого будто стравили до дна всю голубизну», – писала пережившая грипп американка Кэтрин Энн Портер в повести «Бледный конь, бледный всадник»[71][72].

Самым устрашающим, однако, было то, как он приходил по твою душу – молча, без малейшего предупреждения или хотя бы намека. Для гриппа вообще характерно, что самая его заразная фаза приходится на начальный и практически бессимптомный период развития заболевания. Как минимум целые сутки, а то и дольше люди выглядят и чувствуют себя вполне здоровыми, в то время как на самом деле они уже инфицированы и опасны для окружающих как разносчики инфекции. В 1918 же году, услышав, как раскашлялся, или увидев, как слег у тебя на глазах кто-то из соседей или родственников, можно было считать уже заболевшим и себя самого, без особого риска ошибиться в прогнозе. Цитируя одного бомбейского чиновника от здравоохранения, испанский грипп подкрадывался «как тать в ночи, исподтишка, и сразу же подло обрушивался на тебя всей своей мощью»[73].

ГРИПП ВО ВРЕМЯ ЛЮБВИ

Пятнадцатилетний Педру Нава прибыл в Рио-де-Жанейро в августе 1918 года и поселился у своего «дяди» Антониу Эннеса де Соузы на элитной окраине, по соседству с живописным горнолесным парком «Тижука» на севере города. Слово «дядя» закавычено по той причине, что на самом деле Эннес де Соуза приходился Педру лишь двоюродным дядей по отцовской линии и в последний раз они виделись в 1911 году на похоронах Жозе Навы, отца мальчика, после чего оказавшаяся крайне стесненной в средствах семья вынуждена была покинуть город. Однако когда Педру Наве пришла пора серьезно взяться за учебу, мать отправила его обратно в Рио под опеку «дяди Антониу».

Педру был сразу же и решительно очарован своими элегантными и жизнерадостными родственниками – и «дядей» Антониу, и «тетей» Эуженией, но более всего – гостившей у нее родной племянницей по имени Наир Кардозо Салес Родригес. И полвека спустя, описывая блистательную Наир в своих мемуарах, Педру Нава сравнивал ее не с кем-то, а с Венерой Милосской за «гладкое белое лицо, алые лепестки губ, дивные волосы». А еще он с отчетливой ясностью запомнил и описал тот вечер, когда все они узнали об эпидемии болезни, известной в тех краях как espanhola[74][75].

Как-то раз в конце сентября чета Эннес де Соуза за поздним обедом у себя в особняке как обычно развлекалась чтением газет вслух. Среди прочего сообщалось о 156 умерших на борту парохода «Ла-Плата», отплывшего из Рио в Европу, между прочим, с делегацией бразильских медиков в числе пассажиров. Болезнь разразилась через два дня после захода в Дакар на западном побережье Африки. Но Африка-то далеко, а корабль плывет еще дальше, в Европу. Чего им, спрашивается, тревожиться? О чем тем вечером не сообщили бразильские газеты (возможно, из-за цензуры, а возможно, просто сочтя эту новость малоинтересной), так это о том, что в Рио на днях объявится британский почтовый пароход «Демерара», также заходивший в Дакар по пути в Бразилию и уже останавливавшийся в Ресифи на севере Бразилии 16 сентября с больными гриппом на борту.

После обеда Нава отправился посидеть у открытого окна с тетушкой, к которой исправно и угодливо подлизывался. Присоединилась к ним и Наир, и пока девушка задумчиво любовалась тропическим вечером, Педру любовался девушкой. Когда часы пробили полночь, они закрыли окно и покинули обеденную залу, а затем, уже пожелав всем спокойной ночи, Наир вдруг остановилась и обеспокоенно спросила, не тревожно ли им из-за этой «испанской болезни». Более полувека спустя Нава описал эту сцену так: «Мы так и застыли втроем посереди коридора с венецианскими зеркалами по обеим стенам, в которых вереницы наших бесчисленных отражений терялись в бесконечности двух бездонных туннелей». Эужения велела племяннице выбросить всякие глупости из головы, поскольку лично им ничто не угрожает, и они расстались до утра.