У рядовых граждан в 1918 году также были все основания для тревоги. В последние десятилетия – то есть на памяти активного поколения – кампании по санитарному просвещению были ориентированы исключительно на маргинализированные целевые группы населения и попахивали токсичной смесью евгеники с микробной теорией. В частности, в Индии британские колониальные власти, до этого десятилетиями с полным равнодушием относившиеся к состоянию здоровья местного населения и считавшие всех индусов неисправимыми грязнулями, не поддающимися перевоспитанию и обучению даже азам гигиены, в 1896 году, переполошившись из-за вспыхнувшей там чумы и осознав, что она несет с собой смертельную угрозу и их собственным интересам, пустились в противоположную крайность и повели беспощадную и беспрецедентную по жестокости кампанию по искоренению этой заразы. В городе Пуна, к примеру, больных просто запирали в санитарных изоляторах, откуда мало кому суждено было вернуться, а всех их родственников подвергали сегрегации, помещая в «лагеря здоровья» за колючей проволокой. Зачистив таким образом очередной чумной квартал от местного населения, земляные полы жилищ вскапывали, личные вещи по возможности сжигали, а негорючие прокаливали на кострах, и напоследок пожарными помпами заливали в оставшиеся дома столько карболки, что один бактериолог сообщал, что без зонта туда лучше не соваться[152].
Брезгливая неприязнь к «нищим босякам» настолько застила глаза британским властям, что они просто отказывались верить (по крайней мере в начале той эпидемии чумы), что болезнь разносят не индусы, а крысиные блохи. Если бы усвоили это, может, и осознали бы, что со стратегической точки зрения лучше бы им досматривать кладовые, а не местных жителей и их лачуги, и заниматься дератизацией, а не дезинфекцией зданий. Что до индусов как конечных получателей противоэпидемических мер колониальной администрации, то их вся эта история приучила смотреть на больницы как на «места пыток и экспериментов на людях как на расходном материале»[153]. Дошло до того, что в 1897 году глава Чумного комитета Пуны Уолтер Чарльз Рэнд и его адъютант были застрелены троицей местных братьев Чапекар, которых за это повесили (теперь в городе стоит памятник этим «борцам за свободу»).
Впрочем, волна насильственного противостояния властей и народных масс в те годы захлестнула многие страны мира. В Австралии постановили изымать у матерей младенцев, появившихся на свет в результате расового смешения, и отдавать их на воспитание в чистокровно белые семьи. Ход мысли был вполне в духе евгеники: в «чистом» виде аборигены неконкурентоспособны и обречены на вымирание, вот пусть себе и вымирают; а вот тех, чья кровь наполовину разбавлена благородной кровью «высшей» белой расы, можно попытаться спасти путем ассимиляции в цивилизованное общество белых людей (и это на фоне массовой гибели аборигенов от инфекционных болезней, завезенных в Австралию белыми поселенцами). В Аргентине между тем и вовсе инициировали государственную программу полной зачистки городов от потомков выходцев из Африки, обосновывая необходимость подобного геноцида тем, что соседство с ними якобы угрожает здоровью остальных граждан. Подумывали о том, чтобы поддержать этот почин, и в соседней Бразилии, но по здравом размышлении сочли подобную миссию невыполнимой, поскольку потомки африканцев и мулаты там составляли подавляющее большинство населения.
И на таком фоне в 1918 году чиновники от здравоохранения объявили об очередной кампании по борьбе с массовой заболеваемостью. Специфика мер варьировалась от страны к стране, но в целом они повсеместно представляли собою причудливую смесь принудительных запретов и предписаний и назойливых рекомендаций, обязательных и добровольных для исполнения правил и самоограничений. Всех призывали пользоваться носовыми платками и оставлять окна открытыми на ночь, однако за соблюдением этих правил не следили, а их нарушителей не наказывали. Бдительные полицейские могли сделать внушение сморкающемуся или отхаркивающемуся на улице прохожему, а за повторное нарушение оштрафовать или даже арестовать; нарушение запрета на массовые собрания – например, выход на политический митинг или посещение спортивного состязания – было чревато грубым разгоном собравшихся с применением резиновых дубинок и прочих веских аргументов патрульной полиции. За нарушение карантинных правил или несанкционированное проникновение за санитарный кордон можно было нарваться и на по-настоящему жестокое наказание. Многие законопослушно соблюдали все ограничения. Время было такое, что о массовых движениях за гражданские права никто еще слыхом не слыхивал, а у властей было на порядок больше полномочий по части вторжения в частную жизнь граждан, – и меры, которые сегодня показались бы грубым вторжением в частную жизнь или посягательством на права и свободы человека, казались вполне приемлемыми, особенно в атмосфере патриотического пыла, крепко впитавшегося в массовое сознание за годы войны. В США, например, осенью 1918 года травле и очернению в прессе как «лодыри и предатели» подвергались не только дезертиры, уклонисты и отказники от воинской службы по религиозным или иным убеждениям, но также огульно и все те, кто нарушает или отказывается соблюдать противоэпидемические меры.
Внутри же самих маргинализированных групп населения, привычно сделанных главным целевым объектом противоэпидемических мер, к ним относились с подозрением как к очередному «троянскому подарку» от властей, – и где-то их просто игнорировали, а где-то даже и устраивали тихие бунты. В Южной Африке, к примеру, все программы вакцинации начиная с ноября 1918 года массово бойкотировались. И черные, и белые южноафриканцы имели настолько смутное представление о микробной теории, что внештатный корреспондент Transkeian Gazette явно не утрировал, сообщая о том, что тысячи людей «тайно высмеивают сказки о том, что в каждой дозе предназначенной для прививок вакцины содержатся миллионы микробов – возбудителей болезни, а пуще всего потешаются над врачами, делающими вид, будто они верят в этот бред». Но превыше всего была подозрительность черных, задававшихся вопросом, с какой это стати белые вдруг настолько озаботились их здоровьем. Пошли слухи, что под предлогом прививок белые затеяли истребить местное население с помощью отравленных игл, которые они (согласно авторам этих страшилок) втыкают своим жертвам прямо в сонную артерию.
По прошествии некоторого времени, однако, у населения повсеместно накопилась психологическая усталость, и даже недавние рьяные сторонники противоэпидемических мер повсеместно приуныли, а затем и впали в апатию. Мало того что ограничения и запреты мешали всем вести нормальную жизнь, так еще и эффективность их оставалась, мягко говоря, сомнительной. Доказательства имелись самые обрывочные. Образцы для подражания то и дело прилюдно забывались. Мэр Сан-Франциско, к примеру, позволил себе размахивать сорванной с лица защитной маской на параде в честь прекращения огня в Европе. Ну и логика, стоящая за ограничениями, иногда хромала на обе ноги. Преподобный Бандо́, католический священник из Нового Орлеана, имел все основания протестовать против закрытия в городе всех церквей на фоне продолжающих работу магазинов. Подобные несправедливости и порождаемые ими жалобы должным образом освещались в газетах[154].
Газеты в 1918 году были не просто главным средством массовой информации, но и, по сути, единственным каналом обратной связи, а потому играли ключевую роль в обеспечении соблюдения (или провокации несоблюдения) населением принимаемых правительством мер. Зачастую газетчики первыми и по собственной инициативе просвещали читателей относительно последних открытий в области микробной теории и передавали важные сообщения, касающиеся охраны здоровья, но непременно с выражением собственного мнения по каждому из подобных вопросов, причем мнения разных газет чаще всего расходились между собой, и это сеяло дополнительную сумятицу. Отношение к читателям, однако, у журналистов было столь же патерналистским, как у врачей к пациентам, а у властей к населению. Даже в странах, свободных от цензуры военного времени, газеты предпочитали замалчивать истинные масштабы пандемии, полагая, что широкой публике подобных сведений доверять не следует. Понятие «обезумевшая толпа» тогда отнюдь не выглядело фигуральным оборотом речи, и газеты элементарно боялись посеять панику. Всколыхнувшуюся волну народных масс было бы непросто обуздать, а то и просто не обуздать, – и это сложившееся в верхах мнение британская Guardian через несколько лет резюмирует следующим образом: «Да и какой смысл увещевать современное городское население воздерживаться от путешествий поездами или поездок на трамваях? Это же все равно что умолять подрастающее поколение забросить свои художества или предупреждать безработных о вреде недоедания и тревоги о завтрашнем дне»[155].
Крупнейшая итальянская газета Corriere della Sera отметилась оригинальным ходом и стала было публиковать ежедневные сводки числа жертв гриппа по городам, но органы власти быстро пресекли эту инициативу, запретив дальнейшие публикации как «сеющие тревогу среди граждан»[156]. Властям, судя по всему, было невдомек, что внезапное прекращение публикаций газетой всякой достоверной статистики смертности посеяло среди граждан еще большую тревогу. В конце-то концов, разве люди сами не видели нескончаемых похоронных процессий на улицах? Впрочем, в скором времени массово слегли и репортеры, и печатники, и развозчики, и уличные мальчики – продавцы газет – и на прессу тем самым была наложена идеальная самоцензура. С закрытием же этого последнего канала связи с населением вопрос о соблюдении противоэпидемических мер оказался также, по сути, закрытым. Народ привычно потянулся обратно в церкви и/или к местам незатейливых развлечений наподобие незаконных бегов, а маски (у кого были) стал оставлять дома за ненадобностью. Вот тогда и затрещала по швам и обрушилась вся инфраструктура здравоохранения – амбулатории, стационары, морги, кладбища.