Бледный всадник: как «испанка» изменила мир — страница 32 из 70

. На улицах открыли походные кухни для раздачи похлебки бедноте. Сионист Пинхас Рутенберг, волею судеб оказавшийся в начале 1919 года в Одессе, застал там следующую картину[214]: «Безумно растущая дороговизна, голод, холод, мрак, мор, взяточничество, грабежи, налеты, убийства, бессудные казни, смертельная жуть по ночам, отсутствие элементарной безопасности жизни даже днем»[215].

То ли наперекор, то ли благодаря острому чувству обреченности одесситы продолжали неистово гнаться за чувственными удовольствиями, и вдруг посреди разгула убийств и кутежей в город вернулся испанский грипп. В начале февраля Вера Холодная участвовала в благотворительном сборном спектакле в пользу безработных коллег на сцене литературно-артистического общества[216]. Они с Осипом Руничем исполнили там на пару отрывок из фильма «Последнее танго». В зале было холодно, публика куталась в шубы, актриса же на сцене предстала в одной лишь тонкой ночной рубашке. По дороге из клуба в гостиницу, где остановилась Холодная, лошадь, везшая сани, увязла в снегу, и актрисе пришлось проделать остаток дороги пешком. На следующий же день она заболела. Никто из призванных на помощь знаменитых одесских докторов спасти звезду не смог, и через восемь дней после своего последнего выступления Вера Холодная скончалась. Тело по просьбе родственников забальзамировали, чтобы впоследствии перевезти его для захоронения домой, в Москву, как только (они на это еще надеялись) там будет восстановлена старая законная власть. Удостоившийся чести произвести бальзамирование тела знаменитости патологоанатом старой городской больницы М. М. Тизенгаузен не оставил потомкам сомнений в истинной причине ее смерти, написав в свидетельстве о смерти русским языком: «испанка»[217].

18 февраля, на второй день после смерти Веры Холодной, ее отпели по православному обряду в Спасо-Преображенском кафедральном соборе. Толпа собралась колоссальная, включая и евреев. Начались препирательства: ни служивший панихиду поп, ни часть близких актрисы видеть на отпевании евреев не желали. Те, однако, уходить отказывались: им тоже хотелось отдать дань последнего уважения восхищавшей их красавице. Хорошо, что вмешался настоятель собора и утихомирил страсти, распорядившись продолжать службу при евреях, если те будут вести себя тихо.

Похороны состоялись на следующий день и предварялись заупокойной службой в том же соборе, причем прощание и вынос гроба с телом были засняты на кинокамеру, – ну а как еще могло быть во временной столице российской киноиндустрии?.. Один присутствовавший там журналист потом писал, что чувствовал себя будто на съемочной площадке фильма с королевой экрана в главной роли. Он вспомнил последний виденный им фильм с участием Холодной и то, как зал взорвался аплодисментами при первом ее появлении в кадре. И собор снова был полон, и толпы людей выстроились вдоль дороги от него до Первого христианского кладбища, где гроб с забальзамированным телом Холодной поместили в часовню вплоть до откладывающейся на неопределенный срок отправки в Москву. Открытый гроб несли поклонники, а она возлежала в нем в том самом платье, в котором снималась в одном из популярнейших своих фильмов, трагической мелодраме «У камина».

Останки Холодной до Москвы так и не доехали, а со временем просто затерялись. Вероятнее всего, они все еще хранились в часовне при Первом христианском кладбище, когда часовню сровняли с землей, а кладбище закатали под асфальт в начале 1930-х годов. Но их «таинственное» исчезновение лишь подлило масла в огонь фантазии авторов конспирологических теорий, которыми и по сей день овеяна история ее смерти. По одной из таких версий, причиной смерти Холодной якобы стал букет отравленных белых лилий, присланный ей французским консулом, заподозрившим ее в шпионаже на красных. Через считаные дни после похорон актрисы документальный фильм о них уже шел при полном аншлаге все в тех же кинотеатрах, которые минувшим летом ломились от публики на показах «Женщины, которая изобрела любовь», а бандиты Япончика, по воспоминаниям Паустовского, пресытившись мародерством, засели в ночных клубах города, «перепевая на все лады душераздирающий мотив смерти Веры Холодной».

Война и моры закончились, и неутомимый Яков Бардах превратил свой дом в местную штаб-квартиру общенациональной кампании по искоренению брюшного тифа и холеры. Вопреки непрекращающимся трудностям со снабжением он продолжал проводить собственные уникальные исследования, умело сообразуясь с обстоятельствами. «Зима с 1921 на 1922 год в Одессе выдалась суровая, лаборатории не отапливались, – писал он. – В результате возможно было изучать лишь морозоустойчивые бактерии, которые сохраняют способность к размножению и развитию даже при низких температурах»[218]. И под его руководством одесский Новороссийский университет сделался одним из ведущих центров бактериологических исследований в Советском Союзе.

В 1929 году Бардаха похоронили на Втором еврейском кладбище, где издавна покоились «Ашкенази, Гессены и Эфрусси – лощеные скупцы, философические гуляки, создатели богатств и одесских анекдотов»[219], как описывал это место Бабель. Но и это кладбище в 1970-х годах сровняли с землей, а тех, кто там покоился, предали забвению. Единицы избежали этой участи благодаря громким протестам наследников, и их прах был перезахоронен на Втором христианском кладбище. Оказался среди этих избранных и Яков Бардах, и могила его теперь соседствует среди моря надгробий с православными крестами с другим островом сокровищ одесской еврейской мысли – могилой Менделе Мойхер-Сфорима, писателя, в чьих «Сказках Менделе-книгоноши» мы и находим описание черной свадьбы как обряда, проводимого из мистической народной веры в то, что «узы, завязанные среди могил соседей-единоверцев, остановят наконец заразу».

Глава 3Добрые самаритяне

Наилучшие шансы на выживание давал запредельный эгоизм. Если, предположим, у вас был собственный дом (или хотя бы место, которое даже с натяжкой можно было считать таковым), то оптимальной стратегией выживания на фоне эпидемии испанского гриппа было: не выходить за порог (только не замуровывая себя изнутри наглухо); не открывать входную дверь (особенно врачам); ревностно охранять свои запасы пищи и воды от посягательств извне; и полностью игнорировать любые призывы и мольбы о помощи. Это не просто повышало индивидуальные шансы на выживание, но и позволяло – в случае всеобщего соблюдения этого нехитрого комплекса самоизоляции – обеспечить разреженность восприимчивого к инфекции населения, достаточную для быстрого угасания эпидемической вспышки. В общем и целом, однако, людей на такое сподвигнуть было невозможно, ведь людям свойственно тянуться друг к другу, демонстрируя при этом чудеса «коллективной приспособляемости», как ее называют социальные психологи[220].

«Как ни невероятно звучит, что люди способны душевно огрубеть настолько, чтобы грабить и воровать, пользуясь общим бедствием, однако всякого рода злодейства, беспутства и дебоши столь же открыто совершались в городе, – не скажу "столь же часто", ибо число людей сильно поубавилось», – писал в 1722 году Даниэль Дефо по поводу ситуации, сложившейся в Лондоне во время Великой чумы 1665 года. Однако дальше он описывает, как «обитатели близлежащих деревень обычно из жалости выносили им пищу и ставили ее на расстоянии, так что те могли дотянуться до нее, если были в силах; но частенько сил у них не было, и, когда деревенские приходили снова, они заставали бедняг уже мертвыми, а пищу – нетронутой»[221]. Подобные же модели поведения наблюдались и на фоне испанского гриппа. Свидетельств об антисоциальных тенденциях сохранилось в достатке. Например, некий майор полиции Уэллс докладывал из Танзании, что на подотчетной ему территории на юго-западе страны резко возросло число краж скота, и списывал это на пандемию, а сообщения о хищениях и спекуляции вследствие дефицита продовольствия, медикаментов и даже гробов зафиксированы практически повсеместно[222]. Однако все эти возмутительные случаи мародерства потому только и фиксировались, что являлись скорее исключением, нежели правилом. В целом же пандемия раскрыла, что большинство людей в критической ситуации ведет себя «хорошо», и это, с одной стороны, греет душу, а с другой – указывает на глубоко укоренившуюся в нас иррациональность восприятия эпидемий. Когда французский писатель-пацифист, лауреат Нобелевской премии по литературе 1915 года Ромен Роллан заболел испанским гриппом во время отдыха на Женевском озере, персонал отеля бросил его на произвол судьбы, наотрез отказавшись даже заглядывать в номер знаменитости. На счастье Ромена Роллана, как раз тогда заехала его проведать старушка-мать, которая в итоге его и выходила. Так и хочется высказать возмущение в адрес бездушных горничных, а ведь они в чем-то были и правы, отказываясь заходить в номер к больному, – возможно, и сами не заболели благодаря этому, и дальше заразу не разнесли, и даже чьи-то жизни спасли. Из инстинктивного страха они бессознательно устроили вокруг номера несчастного Роллана импровизированный санитарный кордон.

Врачи советуют нам во время вспышек держаться подальше от инфицированных, а мы делаем прямо противоположное. Почему? Из страха перед карой свыше? Возможно, особенно в прошлые века. Все три главные монотеистические религии – ислам, иудаизм и христианство – настаивают на важности семьи, взаимопомощи и уважения к ближним. Из страха подвергнуться остракизму со стороны общества после того, как болезнь схлынет? Также не исключено. Или, вполне вероятно, тут налицо простая инерция мышления: в обычное время или даже перед лицом бедствий иного рода, скажем, землетрясений или наводнений, самая естественная человеческая реакция – держаться вместе и помогать друг другу. Лишь в контексте эпидемий она выходит нам боком, но мы по привычке или от растерянности от этого факта отмахиваемся. Психологи, однако, предлагают чуть более интригующее объяснение этому феномену. По их мнению склонность человека к совместным реакциям на экстремальные ситуации и коллективная приспособляемость становятся следствием изменения самовосприятия при наличии прямой угрозы жизни: люди перестают считать себя индивидуумами и начинают отождествлять себя с группой, которой грозит опасность стать жертвой бедствия. Помогая другим членам своей группы риска, люди, согласно этой теории, все равно действуют из эгоистических побуждений, обусловленных инстинктом самосохранения, просто определение «эго» расширяется до коллективного «мы», а ситуация переосмысливается каждым членом группы риска в рамках парадигмы: «Все мы попали в беду, и нужно действовать сообща, чтобы из нее выпутаться». И это коллективное эго не видит разницы между стихийным бедствием наподобие землетрясения и пандемией чумы или грип