па. Просто в первом случае инстинктивная реакция «держаться вместе» разумна и зачастую спасительна, а во втором – лишь усугубляет ситуацию.
Возьмем, к примеру, медицинских работников. Именно они оказываются на переднем крае борьбы с любой эпидемией, и правительства зачастую беспокоятся, как бы медики ненароком не побросали свои посты и не дезертировали с поля битвы с эпидемией, спасая собственные жизни, и постоянно напирают на «врачебный долг» и моральную обязанность продолжать оказывать помощь больным при любых обстоятельствах[223]. Испанский грипп показал, что опасаться следовало бы прямо противоположного: большинство врачей работали на износ до последнего, пока не сваливались с гриппом или не понимали, что сами представляют опасность для пациентов из-за переутомления. «Тут на нас обрушился грипп, – писал поэт и врач Уильям Карлос Уильямс[224] у себя в Резерфорде, штат Нью-Джерси. – Мы, доктора, обходили до шестидесяти адресов в день каждый. Несколько наших сломалось, один из самых молодых умер, другие сами подцепили эту штуку, и не было у нас ни единого действенного средства от этого яда, выкашивавшего мир»[225].
«Все мы болтались в одной лодке посреди бушующего моря смертельного мора – с щемящим сердцем и отчаявшиеся, – вспоминал Морис Джейкобс, английский врач из Халла. – Многие доктора в сердцах выражали намерение совершить какое-нибудь мелкое преступление, чтобы их за него заперли на время эпидемии. Нет нужды говорить, что никто этот замысел на практике не претворил»[226]. В Японии волонтеры Токийской врачебной ассоциации по ночам делали бесплатные прививки бедноте и буракуминам (неприкасаемым), а в немецком Бадене католическая церковь устроила для молодых прихожанок курсы подготовки медсестер. Их выпускницы, которым был поручен обход пациентов на дому, судя по всему, взялись за дело с таким рвением, что в 1920 году не поименованный в источнике немецкий врач сетовал на то, что «излишне ревностные сестры-католички» регулярно превышают пределы собственной компетенции и мешают работать сельским врачам.
Там, где не было врачей, их замещали миссионеры, монахини и другие служители веры, а где не находилось и таковых – простые люди, объединявшие свои усилия даже в тех случаях, когда в обыденной жизни их разделяли социальные пропасти. Один из корреспондентов Ричарда Коллиера – белый южноафриканец – писал, что его грудной сестре спасла жизнь «цветная» соседка по деревне в Западной Капской провинции. Когда и отец, и мать слегли, эта женщина, кормившая грудью собственного ребенка, взялась кормить и белую девочку, пока не поправится ее собственная мать.
Опять же, были и исключения, но тут интересно взглянуть, кто именно, как и почему отказывал другим в помощи. «Санитары и уборщицы сбежали из расположения госпиталя, отказавшись близко подходить к "чуме белых людей", как они прозвали эту болезнь», – жаловался один британский солдат на тяжелые условия, в которых ему пришлось восстанавливаться от испанского гриппа в Индии. Ну так ведь если местный персонал имел стаж работы в британском госпитале больше четырех лет, то эти «санитары и уборщицы» наверняка застали и, вероятно, хорошо запомнили жестокую реакцию британцев на разгул чумы в 1896–1914 годах, стоившую жизни восьми миллионам индусов, и прочно усвоили, что солидаризоваться с колонизаторами нельзя, поскольку взаимности от них ждать не приходится. По аналогичным же причинам и заключенные, привлекавшиеся к рытью могил в Рио-де-Жанейро, которые (если верить слухам) творили всяческие бесчинства среди гор неубранных трупов, вероятно, не без оснований полагали, что терять им так или иначе нечего.
В какой-то момент, гласит все та же теория коллективного приспособления, групповая самоидентификация вдруг растрескивается по всем швам, и люди возвращаются к привычному восприятию себя как обособленных индивидуумов со своими сугубо личными интересами. И вот с того самого момента, когда, казалось бы, самое худшее позади, а жизнь входит в нормальное русло, с большой вероятностью и начинаются массовые проявления по-настоящему «дурных» индивидуальных наклонностей вновь разобщившихся людей.
Швейцарский Красный Крест, в годы войны не устававший высказывать чувство глубокой благодарности в адрес массы не имеющих медицинского образования женщин, добровольно вызвавшихся ухаживать за ранеными и больными, теперь сокрушался по поводу того, что часть из них, похоже, подалась в медсестры по «сомнительным с моральной точки зрения» причинам. Самозванки зачастую настолько вживались в роль, что и по окончании эпидемии избавиться от них было проблематично, настолько искусно они «выдавали себя за многоопытных медицинских сестер, рядились в униформы разнообразных обществ, а иногда и размахивали поддельными дипломами и удостоверениями, вводившими в заблуждение не только широкую публику, но порою и врачебный корпус»[227].
В 1919 году главной темой традиционного карнавала в Рио-де-Жанейро было выбрано наказание свыше, ниспосланное человечеству за грехи его. Возможно, именно актуальность тематики привлекла на улицы города даже больше народу, чем когда-либо прежде. При этом грипп из города даже еще и не до конца ушел, и продолжал собирать жатву загубленных жизней. Но карнавальные песни и танцы как бы отправляли пережитую травму куда-то в вечность, а некоторые группы участников из различных районов города даже дали своим blocos (кварталам) и карнавальным колоннам подобающие моровой реальности имена, такие как «Последний приют Всех Святых» или «Квартал полуночного бдения за чаем». Преображение снизошло на неспящих в ночь с субботы на воскресенье, на пике карнавала. Возможно, метаморфоза была вызвана всеобщей страстной потребностью в катарсисе. Как бы там ни было, наутро газеты сообщали о том, что «небывалая радость» вдруг объяла весь город. «Немного покутили», – скромно недоговаривал один репортер. «Разгулялись по полной! – не скрывал своих чувств другой. – Карнавал начался, и за полночь обычаи и скромность устарели – и были отброшены, сметены буйством цветов и развеяны бледными призраками. <…> Народ начал выделывать всякую всячину, придумывать всякую всячину – и даже предаваться немыслимой и неслыханной доселе дьявольщине всяческого рода!»[228]
Подобное же массовое безумие наблюдалось, вероятно, и в Европе на излете страшного «Черного мора» XIV века, о котором Джованни Бокаччо писал в «Декамероне»: «И поступают так не только миряне, но и монастырские затворники: эти себя убедили, что им пристало и подобает делать то же, что делают другие; в надежде на то, что благодаря этому смерть их не тронет, они, нарушив обет послушания, стали ублажать свою плоть, стали распутниками и развратниками».
В Рио же, с его экзотической атмосферой, оказались размыты всяческие границы дозволенного. Сообщалось о массовых defloramentos (дефлорациях) девственниц, следствием чего стало появление на свет весьма многочисленной когорты «детей гриппа». Подобные слухи плохо поддаются проверке, однако историк Сьюэнн Колфилд не сочла за труд поднять архивы и выяснила, что, действительно, непосредственно за эпидемией в Рио последовал резкий всплеск изнасилований, которые на какое-то время даже вышли на первое место по частоте среди всех видов уличной преступности[229]. Кто-то был склонен видеть в этом всплеске похабства возмездие свыше за недоданную безвременно почившим ближним любовь, кто-то – пусть и шокирующее, но вселяющее оптимизм проявление неистребимой жизненной силы, побуждающей людей к самовоспроизводству… Ну да и ладно, что бы это ни было, а свидетельствовало это лишь об одном: пандемия близится к концу, а человечество вступает в новую эпоху «мира после гриппа».
Вероятно, наилучшей иллюстрацией «лучших» и «худших» проявлений человеческой природы служат примеры того, что происходило в Бристольском заливе на юге Аляски. Осенняя волна гриппа 1918 года миловала две группы эскимосов – обитателей Алеутских островов на крайнем западе североамериканского континента, куда по суше не добраться, а корабли не заходят, и юпиков Бристольского залива. С алеутами понятно, их защитил естественный санитарный кордон Тихого океана, а вот юпики в Бристольском заливе на восточной оконечности Берингова моря оказались изолированы по иной причине. Залив этот, заключенный между тянущимся от материка на юго-запад и переходящим в Алеутские острова полуостровом Аляска, системой расположенных к северо-западу от него горных хребтов и болотистой тундрой к северу и востоку от него, и сегодня остается одним из самых труднодоступных мест североамериканского континента, а сто лет назад туда можно было добраться только пароходом и далее собачьей упряжкой. Однако в зимнее время Берингово море обычно полностью сковано льдом, и заход с океана заблокирован. Так вот и вышло, что лишь по весне 1919 года, когда ледовые паки начали вскрываться, в Бристольский залив подтянулись первые рыболовецкие шхуны – и все-таки привезли грипп и туда.
«Пейзажи вокруг – воистину арктические, – писала Кэтрин Миллер, прибывшая в Бристол-Бей по разнарядке молодая медсестра из Сиэтла. – Никакой растительности, кроме травы и мха, на бескрайней топкой равнине этой тундры, простирающейся до самого горизонта, куда ни кинешь взгляд»[230]. Священник, совершивший вылазку на южный берег Аляски двумя годами ранее, однако, усмотрел неброскую красоту и в этом бескрайнем унынии: «В целом обойденная мною страна предстала унылой и голой сверх всякого ожидания, и даже полагаю, что второй такой на всей земле не сыщется, да еще и с таким проклятущим злым климатом; однако же находятся и там великие и даже дивные красоты, а уж в зимнем преломлении часто и вовсе неописуемо чарующие: светозарный лучистый блеск, изысканные переливы лазури и багрянца, которые вдруг обращают щербатый лед и снежные заносы в мрамор, алебастр и хрусталь»