Бледный всадник: как «испанка» изменила мир — страница 54 из 70

ячного пешего марша добрались до Претории и даже добились свидания с Нонтетхой, но в удовлетворении ходатайства о ее освобождении им было отказано. Все последующие паломничества последовательниц-заступниц в Преторию просто пресекались[375], а в 1935 году Нонтетха умерла от рака, отрезанная от своей общины и, вероятно, в мучениях, в стенах все той же больницы, откуда живыми не выходят. И похоронена она была в безымянной казенной могиле, поскольку власти отказали ее духовным наследницам даже в удовлетворении прошения о выдаче им праха Нонтетхи.

В 1948 году к власти в стране пришла крайне правая Национальная партия, взявшая курс на проведение жесткой политики апартеида (а также безусловной приоритетности культуры и здоровья африканеров как расы высшего сорта). В 1960 году был запрещен АНК, и запрет оставался в силе вплоть до 1990 года. Лишь после первых свободных выборов с участием всего населения ЮАР, приведших к поражению и отстранению от власти этих поборников расовой сегрегации, американскому историку по имени Роберт Эдгар[376] удалось пробиться сквозь бюрократический частокол и получить от новых властей внятный ответ на ранее игнорировавшийся властями ЮАР запрос о предполагаемом месте захоронения останков Нонтетхи Нквенкве. И ему таки удалось установить точное место захоронения ее праха – в общей на двоих могиле с каким-то еще безымянным нищебродом, похороненным за казенный счет на городском кладбище Претории. При этом мужчину (даром что нищий) похоронили все-таки в каком-никаком, а грубо сколоченном деревянном гробу, а тело Нонтетхи бросили в ту же яму безо всего, затем гроб ее последнего спутника сгнил, и в захоронении образовалось настоящее месиво из костей двух совместно захороненных вперемежку с трухой. По эксгумации специалистам пришлось немало потрудиться над отделением останков Нонтетхи от останков неизвестного, прежде чем прах пророчицы передали ее родным и членам церкви ее имени для торжественного захоронения на родине, в Хулиле. На похоронах ее собрались тысячи людей, а пришлись эти запоздалые проводы на 25 октября 1998 года, как бы отметив собой восьмидесятую годовщину «Черного октября» 1918 года.

Глава 2Альтернативные истории

«Болезненная реадаптация, деморализация и беззаконие – слишком хорошо знакомые симптомы восстановления общества от шока, вызванного чумой»[377], – историк Филип Циглер[378] писал это применительно к периоду тяжелой ломки, пережитой человечеством после «Черного мора», но то же самое в равной мере касается и испанского гриппа. Болезнь затронула около трети жителей Земли и унесла жизни каждого десятого (как минимум, а не исключено, что и каждого пятого) из заболевших. Со временем человечество, конечно, продемонстрировало присущую ему способность к упругому восстановлению, вот только заметно это стало далеко не сразу, а из нашего будущего далека и лишь на уровне численности народонаселения стран и континентов. Но, если спуститься пониже, подойти поближе и вглядеться попристальнее, то – едва лишь начинают проступать фигуры и лица отдельно взятых людей – невозможно и сегодня отделаться от ужаса при осознании того, что довелось пережить этим людям и какую непомерную цену они заплатили за то самое «восстановление на уровне популяций».

Из обломков разрушенных «испанкой» семей люди вынужденно формировали новые. Столетие спустя все выглядит так, будто иначе и быть не могло, тем более что и самим своим существованием многие из нас обязаны этой вынужденной перетасовке карт в неполной колоде, устроенной нашими предками. Мы ведь привычно ведем свою родословную от тех, кто выжил. А сами-то выжившие, пытаясь заглянуть в будущее до начала той пандемии, вполне вероятно, представляли себя живущими в совсем других семьях. Затеяв в 1982 году перестройку когда-то перешедшего ему по наследству дома под Сундсваллем, шведский фермер Андерс Халльберг обнаружил в кирпичной стене тайник с пачкой писем. Это оказалась любовная переписка его деда Нильса с будущей первой женой Кларой. В деревне ее иначе как «красавица Клара» не называли, а Нильс завоевал ее сердце вдохновенной игрой на фортепьяно. В одном из писем, датированном 17 января 1918 года, Клара писала жениху: «Мой и только мой любимый Нильс, <…> тоскую по твоим объятиям и даже выразить не могу, как мне тебя недостает. Буду в субботу пятичасовым поездом. Шлю тебе тысячу горячих приветов и поцелуев. Твоя Клара. P.S. Виделась сегодня с Энглой, она просит передать тебе ее почтение, что и делаю»[379]. Нильс и Клара обвенчались в августе 1918 года, а в апреле 1919 года беременная Клара умерла от испанского гриппа. Через три года Нильс женился на ее кузине Энгле, и в 1924 году у них родился первенец – будущий отец Андерса. Но к пианино Нильс больше до конца жизни не прикоснулся, а переписку с Кларой, очевидно, спрятал в тайник, будучи не в силах сжечь эти трогательные письма.

«Из всех сестер Феля была бы первой красавицей», – писал Ярослав Ивашкевич[380] в экранизированной в 1979 году польским режиссером Анджеем Вайдой[381] повести «Барышни из Вилько», где рассказывается о том, как смерть Фели от испанского гриппа продолжает неотступно преследовать пятерых ее выживших сестер. Десятилетиями не отпускало людей хроническое ощущение существования параллельной реальности, в которой все сложилось бы иначе, – и практически все потерявшие близких памятовали об этих пресекшихся «альтернативных историях» своей жизни. Слишком много людей погибло, и слишком часто казалось, что смерть выбирает жертвы вслепую. Как все сложилось бы, если бы умер кто-то другой? Этот вопрос не просто занимал умы выживших, а даже вселял в них некое подобие чувства вины перед умершими. Старики-родители, лишившиеся взрослых детей, переживали свое горе молча, как того требовал их этикет, а потому картину Шиле «Семья» знают и превозносят, а о скорбных переживаниях матери художника Марии нам неизвестно ровным счетом ничего, а ведь она пережила сына на целых семнадцать лет.

При этой глобальной перетасовке и пересдаче карт человеческих судеб часть из них провалилась в щели: оставшиеся инвалидами (включая «меланхоликов»), утратившие работоспособность и столь же непонятые и отверженные, как ветераны Первой мировой с их синдромом «фламандской тоски» (тут даже и не ясно до сих пор, какая из двух этих категорий сильнее пострадала и какая из них многочисленнее); вдовы без надежды еще раз выйти замуж; никому не нужные сироты. Поскольку грипп повлек наибольшие человеческие потери среди людей 20–40 лет, без средств к существованию осталось множество их иждивенцев. Часть упавших спасла очень тонкая и непрочная страховочная сетка – кого-то, можно сказать, даже и в буквальном смысле: в США страховые компании выплатили родственникам жертв пандемии около $100 млн ($20 млрд в современном эквиваленте) по полисам страхования жизни, составленным в их пользу. Других выручили доли в наследстве или завещаниях. Вдова и сын одного немецкого иммигранта, к примеру, получили в США после его смерти от гриппа достаточно крупную сумму, вложили ее в недвижимость, а в наши дни внук того иммигранта, по слухам, ворочает миллиардами. Дональд Трамп его имя. У большинства, увы, перспективы были куда менее радужные. В одном шведском исследовании подсчитали, что на одного умершего от испанского гриппа пришлось четыре человека, помещенных в публичные приюты для бедноты[382]. В Швеции в те годы, отметим, в таких приютах обеспечивали своих граждан бесплатным питанием, одеждой, медицинской помощью и погребением за казенный счет, но при этом объявляли недееспособными.

Подобные исследования, к сожалению, встречаются крайне редко. Основная часть информации о социальных последствиях той пандемии и судьбах потерпевших носит характер скорее исторических анекдотов, да и те звучат как-то робко и невнятно. Особенно тревожно за сирот. Достоверных данных об их числе, их судьбе не имеется, по сути, нигде, и, хотя рождаемость в годы войны явно снизилась, сам тот факт, что испанский грипп убивал прежде всего людей в расцвете сил, включая множество потенциальных молодых родителей, подсказывает, что сирот после пандемии по всему миру осталось немерено. Института приемных семей в современном понимании в те годы попросту не существовало, и многие сироты, надо полагать, остались под присмотром родни той или иной степени близости, какая-то попала под суровую опеку государства. Но почему-то пример Анте Франичевича все-таки представляется более типичным.

Анте родился в хорватской деревне в низовьях Неретвы и был одним из четырех малолетних детей своих родителей. В считаные дни они лишились и отца с матерью, и единственной бабушки по отцу. Помотавшись по не отличавшейся любовью и заботой дальней родне, Анте по достижении относительно самостоятельного возраста решил покинуть родные берега. На пару с другом они тайком прокрались в Дубровнике на какое-то судно, чтобы начать новую жизнь подальше от Хорватии. В какой именно южноафриканский порт они в итоге прибыли, история умалчивает, однако оттуда добрались аж до Северной Родезии (современная Замбия), где здравствующая и поныне Англо-американская горнодобывающая компания[383] как раз тогда начала разработку меднорудных месторождений на территории провинции, которая с тех и до сих пор так и именуется Коппербелт[384]. Местность, в которой очутились юные беженцы, оказалась практически необитаемым и кишащим ядовитыми змеями тропическим лесом, но, на их счастье долго стоять лагерем им там не пришлось, поскольку удача AAC обернулась и их удачей в свете всевозрастающего спроса на медь в преддверии неизбежно надвигающейся Второй мировой войны. В итоге Анте Франичевич проработал там на «англо-американцев» целую четверть века, успев за это время жениться и вырастить собственных детей, а по выходе на пенсию отбыл доживать свой век в полном благополучии в Южную Африку.