Оставшиеся же круглыми сиротами без надежды на приют даже у дальней родни шансы на выживание имели самые смутные. В 1970-х годах пожилая немка Паулина Хаммер рассказывала в письме Ричарду Коллиеру, чем для нее обернулась потеря родителей в 1919 году. Восемнадцатилетняя старшая сестра восьмилетней Паулины осталась за главную в семье из пяти осиротевших детей, включая мальчика-приемыша, и делала все что могла, чтобы как-то удержать этот выводок на плаву. «Но месяцев через девять она сломалась, и мы вынужденно разбежались кто куда», – писала Паулина. О дальнейшей судьбе своих Geschwister[385] – ни слова, лишь горькие сетования на то, что смерть родителей омрачила всю ее последующую жизнь. Интересно, в национальных правительствах тех лет муки совести никого не терзали? Не исключено, хотя и недоказуемо, что именно массовость сиротства вследствие той пандемии как раз и привела к законодательному разрешению брать приемных детей во Франции в 1923 году и в Британии тремя годами позже, после столетних бесплодных кампаний за принятие таких законов. Лучше поздно, чем никогда, и миллионы детей, вероятно, были спасены благодаря этим законам, но, как ни крути, законодатели все-таки явно припозднились, поскольку множество осиротевших в 1918–1919 годах из-за испанского гриппа детей до этих милостивых законодательных разрешений попросту не дожили.
Многое постигается в сравнении: СПИД оставил сиротами миллионы детей, Эбола – тысячи. Органы социальной опеки повсеместно отмечают, что эти дети автоматически оказываются в группе риска по всем параметрам: отчисление из школы; недоедание; беспризорность; эксплуатация детского труда; проституция; преступность… И это в наши-то дни, а в 1918 году ситуация была уж точно никак не лучше. В одной только Южной Африке и за один лишь «Черный октябрь» осиротело около полумиллиона детей. Южноафриканские власти совместно с полицией, почтой, железными дорогами и некоторыми религиозными объединениями запустили амбициозную программу строительства детских домов, вот только места там предназначались в основном для сирот из белого меньшинства. Для сотен же тысяч сирот из коренных народностей или цветного населения не делалось практически ничего, и, если их не брал под крыло кто-то из сородичей, они чаще всего оказывались либо батраками чуть ли не в рабстве у плантаторов, либо бесправной прислугой, либо нищими бездомными бродягами.
В 1919 году, зачитывая обвинение цветному воришке из числа этих «отбросов гриппа», кейптаунский прокурор нарисовал весьма живой словесный портрет обвиняемого: «Дома у него нет; где его родители и что с ними сталось – он без понятия; ни возраста, ни фамилии, ни имени своего он не знает, и даже не интересовался всем этим никогда до сегодняшнего дня. Ночует он вместе с другими оборванцами то под пирсом, то на свалке, прикрывшись старыми картонными коробками, а когда повезет – то на привокзальных запасных путях в купейных вагонах, желательно первого класса. Выглядит голодным заморышем, кормится отбросами с помойки или, если получится, тем, что удается где-нибудь по-тихому стащить, и в школу, говорит, никогда в жизни не ходил». И резюме: «…один из десятков мальчишек его возраста, которые целыми днями шляются по городу, а ночью спят где придется». Председатель суда признал беспризорника виновным в серийных мелких кражах и приговорил к четырем годам в исправительном учреждении.
Короче, грипп повсеместно смел с доски слабые фигуры, и общество, пренебрежительно махнув рукой на остатки этих «нежелательных элементов», бодро зашагало по пути восстановления. Понаделали новых детей (в 1920-х были побиты все рекорды рождаемости) – и вскоре восстановили и превысили довоенную численность народонаселения. А в некоторых странах помимо демографического наблюдался еще и небывалый экономический взлет с отскока. В США, к примеру, и промышленное производство (кроме фармакологической отрасли и производства медоборудования), и деловая активность пережили в 1918 году тяжелый спад из-за гриппа, однако в итоге, стараниями американских экономистов Элизабет Брэйнерд и Марка Зиглера, сподобившихся сопоставить показатели смертности от гриппа с последующей динамикой личных доходов населения раздельно по штатам, была выявлена поразительная закономерность: темпы роста подушевых доходов по штатам на протяжении 1920-х годов были прямо пропорциональны убыли населения каждого штата в результате пандемии гриппа. Причем этот эффект стал следствием отнюдь не притока капитала, а именно наглядно давшей о себе знать способности человеческого общества к пружинистому восстановлению от пережитого шока[386].
Не всем сообществам было дано оправиться. В меланезийском островном государстве Вануату сегодня в ходу свыше 130 местных языков общения помимо английского, французского и бислама (общенационального креольского), что делает эту страну самой пестрой и разнородной в лингвистическом плане из всех стран мира (носителями каждого из местных языков являются в среднем одна-две тысячи жителей). В некоторых частях архипелага Вануату от испанского гриппа вымерло до 90 % населения, и эта эпидемия – вкупе с предшествовавшими ей в начале XX века эпидемиями оспы и проказы – привела к полному исчезновению около двадцати местных языков вместе с малыми народами-носителями. Народонаселение Вануату до сих пор не оправилось от той демографической катастрофы, а языки и культуры двадцати сгинувших народов утеряны безвозвратно[387].
Кое-кто даже считал именно эпидемии болезней, завезенных белыми людьми, включая испанский грипп, первопричиной социальных болезней, разъедающих сегодня многие местные сообщества малых народов (тезис спорный хотя бы по той причине, что контакты с пришельцами приносили туземцам не только новые болезни, они зачастую приводили к полному, кардинальному изменению всего их жизненного уклада). В 1997 году, вернувшись в Бревиг-Мишен за новой порцией биоматериалов из массового захоронения местных жертв «испанки», Йохан Халтин обнаружил, что само это поселение погрузилось в атмосферу удручающей безнадежности, которой близко не наблюдалось в предыдущий его приезд в 1951 году. В середине XX века коренные аляскинцы продолжали благополучно заниматься охотой, китобойным и рыбным промыслом – и полностью обеспечивали себя; к концу столетия они сидели без дела и угрюмо коротали время в ожидании очередной выплаты социальных пособий[388]. Впрочем, промышлять добычей китов и охотой – занятия небезопасные, так может, у Халтина сложилось ложное впечатление, а на самом деле ушлая деревенщина сознательно решила отказаться от традиционных промыслов в пользу скудных государственных подачек, а высвободившееся время и энергию посвятить каким-нибудь не столь опасным, но тем не менее продуктивным и приносящим чувство морального удовлетворения занятиям? Увы, выводы Комиссии по делам коренного населения Аляски свидетельствуют о прямо противоположном. Опубликованный ею за три года до второго приезда Халтина доклад описывает аляскинцев как «культурно и духовно изувеченных людей», сделавшихся полностью зависимыми от других в части пропитания и обучения азам практической жизни[389].
Часть вины за сложившуюся ситуацию комиссия возложила на эпидемии, унесшие жизни шаманов и старейшин – носителей знаний и традиций коренных народов Аляски, – не успевших передать их наследникам и в то же время оставивших сиротами множество детей. В начале XX века широко практиковалось изъятие таких сирот из местных общин и размещение их по централизованным интернатам. Замысел состоял в привитии им общепринятых знаний и навыков с целью упрощения их последующей ассимиляции в широкое и мультикультурное общество. Вместо этого, заявлено в докладе, эти сироты оказались обречены на «невосполнимую утрату [присущей их народам] культуры». По возвращении к традиционным местам обитания их проблемы усугубились конкуренцией с успевшими обосноваться там пришельцами за природные ресурсы и рабочие места, а кульминацией социокультурной катастрофы стала ситуация, в которой «государственные программы помощи коренным народам давали обратный желаемому эффект и приводили лишь к дальнейшему ухудшению их социально-психологического состояния». Переводя с казенного языка на общедоступный, чем больше государственных средств выделялось на оказание помощи аляскинцам, тем стремительнее росли среди них показатели алкоголизма, преступности и самоубийств.
В подготовке процитированного доклада 1994 года участвовал юпикский старейшина по имени Гарольд Наполеон. Двумя годами позже, отбывая в исправительном центре Фэрбанкса срок за пьяное убийство собственного сына грудного возраста, Наполеон написал пространное эссе «Юуярак – путь бытия в человеческом облике». Юуярак – имя традиционного мира, в котором издревле жили юпики, пространства, кишащего духами животных и людей. Эссе Наполеона – это одновременно скорбный плач по этому утерянному миру и попытка понять, что же случилось с его народом. Его вывод, основанный на собственном опыте переживаний и подкрепленный опытом его единоплеменников, таков: почти два века эпидемий измордовали юпиков настолько, что народная культура оказалась разрушенной до основания, а коллективное сознание травмировано до такой степени, что само упоминание об этих эпидемиях превратилось в табу. «И по сей день наллунгуак [отрицание очевидного] остается главным подходом к проблемам и неприятностям, случающимся в юпикской жизни, – писал он. – Старейшины прямо так и учат молодое поколение: «Наллунгуарлуку» («Делайте вид, что ничего не случилось»). Вот только слишком много накопилось вещей, относительно которых им приходилось притворяться пребывающими в неведении. Ведь мало того, что на их памяти умерло множество близких людей, так еще и прямо у них на глазах обрушился и обратился в прах весь их мир»