Проведение в феврале 1919 года билля Роулетта через Законодательный совет и превращение его в действующий закон вызвало обратный желаемому эффект, и по всей стране вспыхнули массовые беспорядки. Ганди же был по-прежнему слишком слаб, чтобы предпринять сколь бы то ни было действенные ответные меры. «Я в то время и голос-то на митингах возвысить не мог в достаточной, чтобы быть услышанным, мере. Неспособность обратиться к замершим в ожидании твоей речи митингующим тяжко переживается. Меня же до костей сотрясал тяжелый озноб, и сердце гулко стучало в ушах при всякой попытке хотя бы чуть-чуть продержаться на ногах и что-то произнести с трибуны». Но упустить такую возможность поднять народ Ганди никак не мог себе позволить. И для перенаправления народной обиды на администрацию за принятие этих, по выражению Ганди, «актов черной неблагодарности», он призвал всех индийцев к сатьяграха, ненасильственному гражданскому неповиновению. В Сурате на его призыв откликнулись Дайялджи Десаи и Кальянджи Мехта, переступившие казавшиеся непреодолимыми барьеры между кастами и создавшие общее движение «Далу – Калу».
Сатьяграха против «Акта Роулетта» достигла трагической кульминации 13 апреля 1919 года, когда бригадный генерал Реджинальд Дайер отдал войскам приказ открыть огонь по мирным протестующим в городе Амритсар в индийском Пенджабе, в результате чего было убито до 400 по официальным данным, и не менее тысячи, по оценкам других источников. Британский историк А. Дж. П. Тейлор относил этот чудовищный инцидент к прямым последствиям испанского гриппа, приведшего к предельному обострению и выплеску наружу годами копившегося социального напряжения в стране, и считал Амритсарский расстрел «решающим моментом необратимого отчуждения индийского народа от британского правления»[443]. Через десять дней поддерживавшая сторонников курса на независимость газета Young India опубликовала отражавшую всеобщее гнетущее настроение редакционную передовицу «Здоровье общества», где говорилось, что на улицах Бомбея всем уже ясно, что правительство, допустившее смерть от гриппа шести миллионов индийцев (по современной оценке), которые «передохли как крысы без малейшей надежды на помощь», естественно, и глазом не моргнуло, когда вдогонку кучку индийцев еще и расстреляли на улице как бешеных псов. В мае, как раз перед отказом от ранее пожалованного ему рыцарского титула в знак протеста против бойни в Амритсаре, бенгальский поэт Рабиндранат Тагор писал в письме другу, что британцы повинны в «столь же невежественном попрании вечных законов, какое первобытные племена являют, когда охотятся на так называемых ведьм, на которых списывают причины своих болезней, хотя носят источник болезней в собственной крови»[444].
В 1920 году в Калькутте состоялся внеочередной съезд партии Индийский национальный конгресс. Братья Мехта прибыли туда спецпоездом из Бомбея в составе делегации западных провинций во главе с Ганди. На съезде в полной мере оправившийся от последствий гриппа лидер нации пообещал всем индийцам заветное самоуправление самое позднее через год, если они поддержат его призыв к общенациональной сатьяграхе, и Кунварджи Мехта был этим настолько вдохновлен, что по возвращении поднял целых пять городов на борьбу за правое дело. В 1921 году в бессрочной мирной стачке участвовало полмиллиона индийских рабочих, в последующие годы еще больше. Однако Ганди все-таки поторопился с обещанием, и ожесточенная, но теперь уже бескровная борьба за независимость затянулась в итоге до 1947 года. Но именно в 1921 году, и как ни крути, хотя бы отчасти благодаря испанскому гриппу, Индия обрела общенационального лидера движения за независимость, а сам Ганди – поддержку снизу, идущую от самых корней населяющих ее народов.
Глава 6Муза скорби
Все, кто хотя бы изредка задумывается об испанском гриппе, рано или поздно задаются вопросом: почему, оставив непропорционально обширные участки могил на кладбищах почти всего мира, он не нашел столь же впечатляющего отражения в искусстве того времени? Художников, пытавшихся передать ужас существования на фоне уходящего в небытие поезда смерти с вереницей вагонов-нулей уносимых гриппом жизней, пугающе мало. Почему? Этот вопрос до сих пор по существу не рассматривался, но теперь явно приспело время его исследовать, пока поезд памяти не скрылся за горизонтом забвения окончательно. Ведь нам и сегодня уже не дано увидеть всех деталей и остается довольствоваться зарисовками общего пейзажа и строить гипотезы.
Первое и единственное бесспорное утверждение заключается в том, что искусство после гриппа изменилось радикально. Понятно, что художественное творчество не стоячая вода, а скорее мощный и по временам бурный поток с турбулентными завихрениями. Но тут произошло нечто сродни даже не водопаду, а скорее исходу из Египта на родину по дну расступившегося Красного моря. Во всех (!) жанрах искусства в 1920-е годы наблюдается осознанное и решительное до страстности пресечение связи с романтизмом и срывание лоскутами его красивых драпировок, оголение неприукрашенной правды от витиеватых излишеств предшествующей эпохи прекрасных иллюзий и упоительного самообмана. Живописцы и скульпторы вернулись к классическим темам. Архитекторы забросили декоративные орнаменты и вычурные формы и обратились к строго функциональному конструктивизму. Модельеры проделали нечто похожее с одеждой, отбросив цветовую насыщенность, богатство красок и вычурность линий, а в музыке тем временем шли параллельным ходом сразу несколько революций. Пока австрийский композитор Арнольд Шенберг создавал целую новую систему музыкальной гармонии – додекафонию, его коллега, эмигрант из России Игорь Стравинский под влиянием джаза принялся передавать чувства не мелодиями, а ритмами.
На целое десятилетие мир искусства повернулся спиной к науке и прогрессу. Творческие личности будто давали понять, что не прочь были бы повернуть время вспять и оказаться в глубокой древности. Обычно этот наплыв пессимизма списывают на последствия войны. Нам объясняют, что люди искусства таким образом отреагировали на массовые до невообразимости военные потери. Но война войной, а на исходе и по завершении этой бойни произошло куда более массовое истребление людей, противопоставить которому наука со всеми ее «достижениями» не сумела ровным счетом ничего, – испанский грипп. Распутать клубок последствий гриппа и войны немыслимо, да и не нужно, поскольку эти катастрофы неразрывно связаны между собой, в том числе и в плане влияния на психику тех, кто их пережил. Поэтому возьмусь лишь за решение более скромной задачи: наглядно продемонстрировать, что испанский грипп наряду с войной внес свой вклад в послевоенный психологический перелом.
Более всего озадачивает замалчивание гриппа в художественной литературе. Альфред Кросби, к примеру, в книге, посвященной истории гриппа в Америке, обратил внимание на то, что никто из «гиперчувствительных, как принято считать», писателей прошедшего войну «потерянного поколения» этой темы в своих произведениях всерьез не касался – ни Ф. Скотт Фицджеральд (сам переболевший гриппом на излете эпидемии, когда заканчивал свой первый роман «По эту сторону рая»), ни Эрнест Хемингуэй (хотя Агнес фон Куровски, его первая любовь и прообраз Кэтрин Баркли из «Прощай, оружие!», работала медсестрой в госпитале в Италии, куда массово госпитализировали больных гриппом), ни Джон Дос Пассос (перенесший грипп на борту трансатлантического военного транспорта), ни даже доктор Уильям Карлос Уильямс (посещавший на дому на пике кризиса по шестьдесят пациентов в сутки). Вопрос: почему все эти писатели столь единодушно обходили стороной проблему гриппа в своем творчестве?
Можно, конечно, просто закрыть этот вопрос, сославшись на процитированное ранее высказывание Андре Моруа: «Умы различных поколений непроницаемы друг для друга в той же мере, что и монады Лейбница». Но все-таки две вещи обращают на себя особое внимание. Во-первых, все мало-мальски известные писатели, которых 1918 год застиг во взрослом и сознательном возрасте, так или иначе были людьми серьезно больными. Тот же Фицджеральд страдал туберкулезом, как и Анна Ахматова, и Кэтрин Мэнсфилд; Герман Гессе был признан негодным к строевой воинской службе в 1914 году, а тремя с половиной годами позже эту сомнительную честь разделил с ним и Хемингуэй; Рабиндранат Тагор еще до войны потерял жену и нескольких детей, умерших кто от туберкулеза, кто от оспы, кто от холеры; у Луиджи Пиранделло и Т. С. Элиота лишились рассудка жены. Так что можно сказать, что Климт, с оружием в руках вставший на пути приставов, пришедших изъять у него «Медицину» в пользу государства, «высказался» от лица всего поколения.
Во-вторых, писатели, заставшие 1918 год во взрослом возрасте, были воспитаны на романтических традициях, своеобразную итоговую черту под которыми подводит роман Томаса Манна «Волшебная гора», начатый им в 1912 году, хотя и завершенный уже по окончании войны, а опубликованный лишь в 1924 году. Туберкулез, мучающий обитателей санатория в альпийском высокогорье, служит аллегорией морального упадка Европы накануне Первой мировой войны. Для романтиков образ телесных недугов всегда служил лишь метафорическим символом душевной болезни. С медицинской точки зрения болезни их вовсе не интересовали, вероятно, еще и потому, что сами романтики с ними даже свыклись, погрязнув в них по уши. Слишком близкими к ним лично были болезни, чтобы их увидеть, не говоря уже о том, чтобы рассмотреть. Однако времена менялись стремительно. Через год после выхода в свет «Волшебной горы» всю жизнь наблюдавшаяся у психиатров британская писательница Вирджиния Вульф опубликовала эссе «О бытии в болезни», где в первых же строках поставила вопрос о причинах, по которым литература обходит стороной столь богатую почву для исследований[445]