Блэк Виллидж — страница 18 из 33

Полицейские, должно быть, исследовали находку. Они ничего не говорили.

– Слишком странно, что кто-то оставил его здесь, – заметил еще один голос.

– Не нравится мне это, – заявил заговоривший первым. – Напоминает ловушку. Лучше слинять. Не ловушка ли это снайпера?

– Снайперы, – возразил кто-то из полицейских. – Они же все порешили друг друга.

– В конце концов.

– И все же.

Какое-то мгновение они пребывали в нерешительности.

– А джонки? – спросил тот, который подобрал пистолет.

– Да ладно, – сказал другой. – В другой раз. Лучше слинять.

Игрияна Гогшог слышала, как они залезают в машину и уезжают. Она соскользнула на полметра вглубь мусоросборника, она вроде бы сидела внутри старой покрышки и теперь, не двигаясь, снова бормотала.

Этот самый Бахуум Дрыждяк, с него не убудет подождать, процедила она сквозь зубы.

У нее над головой упорно чернело небо.

Нечистоты, на которых она примостилась, издавали головокружительную вонь, но, неизвестно почему, она решила устроиться поудобнее и остаться там до утра.

По крайней мере до утра, процедила она сквозь зубы. Да, здесь, конечно, воняет, но вряд ли сильнее, чем в дортуаре.

– Вряд ли сильнее, – отчетливо произнесла она.

Возможно, она повысила голос, чтобы напугать одну или двух крыс, которые копались в гнили у нее за головой, возможно, также и потому, что от встречи с шалым тупиком ее здравый смысл дал трещину и она уже не так контролировала свои отношения с миром, с пространством, с речью и молчанием.

– Ну да, дортуар или контейнер, – сказала она еще.

В порту не слышалось ни звука. В глубине мусоросборника, за его железными стенками, она в любом случае была отделена от потрескивания дерева, от плеска и поскрипывания веревок, которые, должно быть, все так же раздавались совсем рядом, но которых она больше не слышала. До ее ушей доносился только кашель больного.

– Ну да, как же, дортуар, – сказала она.

Далее для нее наступил долгий период полного бездействия. Она подозревала, что ее одолела дремота, но не была в этом уверена и, по правде говоря, ей было на это наплевать. Время от времени она возобновляла свое брюзжание. Она брюзжала по поводу того, что пережила за последнее время, по поводу покупки «Стечкина-Авраамова», по поводу поднесенного ей корейцем алкоголя, по поводу полиции и по поводу шалого тупика.

А еще этот, Бахуум Дрыждяк, снова забрюзжала она. Надо будет подумать, как его устранить. Нужно будет обзавестись, чем его устранить, и его устранить.

Нужно будет избавить от него мир.

Нужно будет избавить от него, этого самого Бахуума Дрыждяка, мир.

Запахи отбросов можно было вынести.

Во всяком случае старуха их выносила.

Небо было абсолютно черным, бархатисто-угольным, без малейшего проблеска.

Крысы опять принялись шуршать. И особо не суетились.

Эй вы, только попробуйте укусить меня за ногу, процедила еще Игрияна Гогшог. Делайте в мусоре все что угодно, но не вздумайте кусать мои ноги.

Крысы без особой спешки занимались своими делами. Они не придавали большого значения присутствию старухи.

Ночь продолжалась.

Так всегда, процедила Игрияна Гогшог. Знай: что бы и как бы ни случилось, ночь продолжается.

Ты потеряла орудие преступления.

Ты уже даже не перед своей целью.

Ты дремлешь внутри мусоросборника с отбросами.

Но, по крайней мере, ночь продолжается.

– По крайней мере хоть это, – сказала она в направлении крыс. – Ночь. Это-то остается. А впрочем

19. С Йойшей

Мне было четыре года, моему младшему брату годом меньше, мы жили одновременно в руинах гетто Адианы Дардаф и в мире, где вне круга близких все было колдовским и необъяснимым. Этот мир был населен ропотом, яркими персонажами, облаченными в пропахшие огнем и пылью шинели бойцами обоего пола, проскальзывающими, как тени, женщинами, юными или усатыми санитарками, молчаливыми бабушками и бабушками вопящими, и мы должны были найти среди всего этого путь к собственной независимости и к своему счастью малых зверьков, рискуя, если что-то пойдет не так, свернуться в нашем детском мраке и больше уже не пошевелиться. Незнакомцы, которых мы встречали на лестничной площадке или в коридорах, иногда останавливались, поравнявшись с нами, чтобы дотронуться до нашей головы или задать доброжелательный вопрос о том, сколько нам лет, о наших любимых животных или о восхищавших нас красных героях. Мы были склонны видеть в них как бы своих дядюшек, если речь шла о мужчинах, или тетушек, если о женщинах, но по большей части ограничивались констатацией, что это просто-напросто взрослые, что подтверждали их взрослые запахи и манера обращаться к нам так, как будто мы умственно отсталые, со смехом или со слезами гладить нас по головке, поскольку некоторые из них были эмоциональны, а потом оставлять нас и заниматься совершенно другими вещами, как будто мы им внезапно разонравились или абсолютно ничего для них не значили. Мы мало чего ждали от всех этих людей, но всегда хранили в душе привязанность к ним, и даже когда они вновь распрямлялись, к нам перед этим нагнувшись, даже когда нас оставляли, мы вели себя в их присутствии с послушанием и терпением. Мы не протестовали, когда они отрывали нас от наших игр, мы держались перед ними почти что по стойке «смирно», чтобы сподобиться в ответ брызг слюны и ласк, которые мнились им нежными, а нам казались грубыми, и чтобы со всей серьезностью отвечать на их неуместные расспросы.

В соседней с нашей комнате было выделено место, снабженное железной койкой, железным шкафом и стулом, где взрослые подобного рода, дядюшки и тетушки, чьих имен мы не знали, а их самих путали между собой, могли провести несколько дней, открывая дверь разве что ночью, когда они пользовались царящим в коридорах покоем, чтобы пойти сполоснуть лицо и справить нужду. Они как можно меньше вмешивались в текущую жизнь дома, редко можно было видеть, как они сидят за столом в столовой или участвуют в общих собраниях. Они старались, чтобы о них забыли, и проскальзывали вдоль стен, как тени, и, пусть они прятались от внешнего мира и улицы, они оставались наполовину в подполье даже с нами. В основном они появлялись в компании моего отца, который приводил их из города по самым неподнадзорным проходам и галереям. Они приветствовали мою матушку и женщин из нашего дома, солдат и медсестер, которые курили у входа, потом запирались в комнате, где, как мы знали, не раздеваясь, падали на кровать и тут же засыпали. Нам велели их не беспокоить и не обращать на них внимания, и даже, если нас будут спрашивать по их поводу, сделать удивленный вид и настаивать, что мы не замечали дома их присутствия. У нас вошло в привычку слушаться наставлений, мы уже усвоили определенное количество принципов коллективной дисциплины, и, если бы нас подвергли допросу, мы бы придерживались того, что знать ничего не знаем и, следовательно, ничего не скажем. Не знаю почему, благодаря какой детской интуиции или вследствие какого дошедшего до нас и нас задевшего разговора, мы прозвали этих чужаков стреляными. Стреляные попадались нам на кухне, в устланном старым потрескавшимся линолеумом коридоре, у входа, где мы смотрели, как солдаты и медсестры играют в карты, и, как и все подобные им взрослые, они находили время, чтобы к нам наклониться и ласково с нами поговорить. Один из них даже как-то раз затеял рассказывать нам истории. Это был болтливый стреляный, который любил шутить и даже хохотать в нашей компании. Он рассказывал нам анекдоты про Чапаева, про слониху Марту Ашкарот, про чревовещателей, как людей, так и не вполне, про подземную войну, про войну помоечную, про войну против богачей, о конце недочеловека и человечества в целом.

Сегодня я не могу вспомнить его имя, но помню его жизнерадостную физиономию стреляного, его сияющий взгляд и его летную куртку, всю в пятнах нефти и пропахшую керосином.

Потом, с какого-то момента, эта комната для захожих гостей все чаще оставалась незанятой. У стреляных появились новые привычки, и даже если они продолжали время от времени стучаться в наши двери, спали они теперь не у нас. Мой отец отводил их в отдаленные убежища, они вместе уходили темными дорогами, вместе пропадали целыми днями. Все чаще и чаще теперь отсутствовал и сам отец. Мы воспринимали мир через фильтр. Нам ни о чем не сообщали, а когда мы пытались разузнать что-то в запретных, по мнению взрослых, областях, нас осаживали медсестры. Внешний мир не претерпел с виду никаких изменений, гетто Адианы Дардаф не казалось более опасным, чем обычно, улицы и руины, по которым мы никогда не разгуливали одни, еще не пахли гарью и войной, но на уровне, который мы с Йойшей были не в состоянии оценить, международная обстановка переменилась, наш концентрационный мир ждало наихудшее. Позднее я узнал, что группа Цааш была реабилитирована и прошла в столице парадом вместе с отрядами Вершвеллен. Но в тот момент своей жизни я только и заметил, что комната, где спали стреляные, теперь постоянно пустовала. Все, что там находилось, куда-то переехало, устоял только каркас кровати с заголенной металлической сеткой, на которую мы не покушались, и табурет. Когда ты пересекал ее порог, тебя посещало впечатление, что ты входишь в аскетичную келью, где ничто не было ни удобным, ни привлекательным.

Однако именно там мы довольно скоро обрели магическое пространство, отведенное только нам, нам с Йойшей.

Мы не закрывали за собой дверь, поскольку не имели на это права, и к тому же я думаю, что мы слишком боялись оказаться отрезанными от мира, оказаться в изоляции в этом месте, хранившем память о стольких стреляных, мужчинах и женщинах. Но отныне мы были единственными обитателями дома, имевшими причины туда зайти. У нас вошло в привычку тайком обживать эту комнату, вершить в ней свои мистерии и ритуалы.

Стена, которая была напротив окна, оказалась ободрана, когда оттуда выносили мебель, обои разорваны, и из-под прорехи проглядывала штукатурка. Мы расширили дыру, затирая обои смоченным слюной пальцем. У нас не вызывало никакого сомнения, что там, в этой выемке, царит божество, которому мы должны в том или ином смысле поклоняться. Мы окрестили его Малышка Диди. Мы кормили его, вминая снаружи остатки еды и плевки. Мы пичкали его тайком, ничуть этим не кичась, так как из опыта знали, что по некоторым поводам общение между нами и взрослыми может выйти боком. Нам казалось, что взрослые вряд ли одобрят нашу благотворительную деятельность. Малышка Диди никак себя не проявляла, но мы упорствовали, натирая ее потайное логово жиром и слизью. В том же помещении время от времени плясало и отражение солнца, которому мы не приписывали божественного статуса, но тем не менее поддерживали с ним достаточно интимные отношения. Мы звали его Люлеткой. У нас вошло в привычку играть с этой Люлеткой в прятки. Игра состояла в том, чтобы пришлепнуть рукой место на стене или наступить ногой на место на полу, где появилась Люлетка, в надежде увидеть, как она померкнет, а главное – окажется у нас под рукой или ногой. Такого никогда не случалось. Нас в равной степени возбуждала и подготовка трапезы для Малышки Диди, и тщетные попытки заловить Люлетку. Снаружи, чуть пониже, длинными скучными колоннами шли танки, в конце концов мы перестали их замечать, но от Малышки Диди и чуть менее божественной Люлетки мы, так сказать, никогда не уставали. С ними прошло наше детство, по отношению к ним у нас никогда не возникало ни малейших претензий, и я пользуюсь случаем, чтобы передать им послание. Если они все еще существуют и в состоянии услышать мой голос, пусть они опять выйдут на связь с одним из нас, по крайней мере со мной, выжившим; я более чем расположен обменяться с ними кое-какими воспоминаниями о старом добром времени.