– Садись, – приказала та, что была в бурых лохмотьях, самая корпулентная, почти лысая, но все же с прядью седых волос, спадавшей ей за левое ухо.
Остальные тоже не отличались особой волосатостью, но соорудили себе некое подобие причесок. У той, что носила крестьянское платье, были еще тесные очки в круглой оправе, какие обычно носят близорукие, они поддерживали ее скудный, скорее желтоватый, чем седой, парик.
– Давай Марта, присаживайся, – вмешалась она.
Марта заняла место на деревянной скамье, поставила у ног рюкзак и прислонилась к стене. От прикосновения штукатурки к лопаткам по ней тут же прокатилась волна свежести.
Охранницы вернулись в комнату. Все указывало на то, что они намерены учинить допрос. Их угрюмые лица, нахмуренные остатки бровей. Бурые лохмотья с прядью за ухом уселась за небольшой деревянный стол, который, очевидно, выполнял роль письменного. Помимо рук старухи, на нем расположились две тетради в черных обложках и печать, а также две шариковые ручки. Крестьянское платье плюхнулась в кресло из дерматина и, расставив ноги, не постеснялась продемонстрировать Марте свои панталоны – такие носили на деревне веком ранее. Третья, со своим двадцать раз штопанным и двадцать один раз лопнувшим на коленях за последние десять лет рабочим комбинезоном, обосновалась на табурете в двух метрах от Марты. От нее несло щами, крапивной запеканкой, прокаленным растительным маслом. Она первой взяла слово.
– Ну вот, тебя таки угораздило залететь, – сказала она в качестве вступления.
– Я была на задании, – начала оправдываться Марта. – Я должна была слиться с местным населением.
Прядь за ухом ухмыльнулась.
– И вон оно, как она слилась, – прокомментировала она. – Так слилась, что это даже принесло свои плоды.
Марта скривила рот в недовольной гримасе, которую она никоим образом не попыталась замаскировать.
– Меня это ничуть не забавляет, – сказала она. – Меня это забавляет куда меньше, чем вас, как я погляжу.
Старухи, чтобы посоветоваться, обменялись взглядами. Марта воспользовалась этим, чтобы попросить пить. Рабочий комбинезон поднялась, покопошилась с посудой в смежной комнате, которая казалась очень темной, потом вернулась с наполненной чаем кастрюлькой, которую и передала по кругу, начиная с Марты. Чай был холодным и пах овощным бульоном. Марта в знак благодарности кивнула головой, потом подождала, пока все утолят жажду и Прядь за ухом поставит кастрюльку на стол, прямо на ручки и тетради, как будто бюрократические материалы состояли из совершенно бесполезных предметов.
– Я на двадцать седьмой или двадцать восьмой неделе, – сказала она.
– Не рассчитывай на нас, чтобы от этого избавиться, – сказала Крестьянское платье.
– Тебя просили донести не об этом, – сказала Запах супа.
– Ну я же не только это и доношу, – возразила Марта.
– Мы тебя слушаем, – подбодрила Прядь за ухом.
– С чего начать? – спросила Марта.
– Твои первые впечатления, – подсказала Запах супа. – На что это похоже, там, с первого мгновения? Все так, как описывают монахи? Темнота, зыбкость, тишина и кружащие вокруг разъяренные божества? Ни верха, ни низа, ни завтра, ни вчера?
Марта пожала плечами.
– Монахи попали пальцем в небо, – сказала она. – Ничего такого и в помине. Их книги несут околесицу. Ты проходишь через смерть и оказываешься по ту сторону, но по ту сторону и здесь – это одно и то же. Нужно время, чтобы начать замечать разницу.
– Значит, все же есть разница, – вмешалась Крестьянское платье, расставляя чуть шире свои ноги мумии, что позволило Марте увидеть, что в деревенское трико она вставила прокладку от недержания.
– Ну да, – поддакнула Марта, не став развивать эту мысль.
Три экзаменаторши дали истечь пятой части минуты, после чего Прядь за ухом сочла нужным подвести итог ситуации.
– Марта Богумил, – сказала она голосом, которому не удалось скрыть нотки озлобленности. – Тебя отправляют на задание, чтобы ты рассказала, что находится по ту сторону колонии. Ты шляешься, где ветер носит, десять месяцев, не подавая о себе никаких новостей. Возвращаешься, не предупредив, обрюхаченной. Ты можешь сказать нам, чем еще занималась снаружи, кроме как забавлялась с тамошним фанфароном?
Марта вздохнула. Она знала, что после неофициальных реплик начнется собственно допрос. Старухи будут часами засыпáть ее вопросами, просьбами уточнить, требованиями подробностей, жесткими возражениями, на протяжении всего дня, потом на протяжении всей ночи, не давая ей роздыха, не давая ей пить.
Быть может, потому, что она хотела по-детски выиграть время или привести их в замешательство, чтобы не навлечь с самого начала на себя их немилость, она, не сообщив, что собирается делать, нагнулась, распустила завязки на своем рюкзаке и, открыв его, вынула оттуда
23. Театр 2
Люба Акунян играла на сцене с тряпичной, в заметной своей части обугленной куклой. В совершенно заурядной пьеске она исполняла роль чародейки, виновной в исчезновении человечества, а компанию ей составлял старьевщик, который порывался загладить причиненную порчу и предложил повторно использовать то, что осталось, благодаря чему ей, быть может, удастся возродить это сгинувшее племя. И на публике влезть в шкуру старьевщика довелось мне. На мне был костюм оборванца, и он, к несчастью, кишел клещами, так что с самых первых реплик они начали причинять мне нестерпимый зуд. Возбужденные светом единственной лампочки, которая накалялась у нас над головами и играла роль прожектора, клещи разгуливали где придется по моей коже, особенно настойчиво между ляжек и на спине. Для борьбы с этим всеохватным зудом мне приходилось по возможности незаметно извиваться на стуле. Люба делала вид, что не замечает постигшую меня физически напасть и равнодушно тормошила воплощавший пропащее человечество комок почерневших лоскутьев, который, не иначе, тоже слал в меня дополнительные клубы паразитов. На протяжении четверти часа мы были совсем рядом друг с другом, мы вели диалог по поводу непоправимого, относительно использования отходов в качестве сырья, относительно гибнущих планет и уничтоженных доминантных видов. Это была из ряда вон идиотская постэкзотическая феерия, которую нам совершенно не хотелось показывать, но ее захотели посмотреть пернатые, угрожая закрыть театр, если мы этого не сделаем. Театр представлял собой всего лишь крошечный барак, но, помимо артистических соображений, для нас это было единственное жилище, которое выстояло посреди окружающей кромешной катастрофы. И в результате мы целую неделю репетировали сей неудобоваримый текст, а в тот день состоялась наконец премьера.
Что касается лично меня, на протяжении многих дней меня не отпускал вопрос, стόит ли упорствовать в своем актерском ремесле, когда снаружи все уничтожено и впредь нашу публику будут составлять исключительно странные урубу и бакланы, огромные тýпики или кто того хуже. Меня не оставляли эти вопросы, но от усталости и, не буду скрывать, под влиянием бурной привязанности к Любе они отходили на второй план. Несомненно, идея уйти сталкивалась с конкретной реальностью: стоило выйти из дверей этого дома, где наши, ее и моя, жизни – или то, что заняло их место, – оказались чудесным образом сохранены, и не останется уже ничего, кроме бесформенных масс, оплавленных и темных, и будет уже не к чему стремиться. Не существовало больше ничего, кроме навсегда ночного, закопченного пейзажа, пыльных дорог, где ходок утопал по пояс, непригодного для дыхания воздуха, безымянных отбросов под небом, которое не меняется, небом, которое больше не изменится, небом без луны, без звезд и без солнца. С виду птицы были вполне этим удовлетворены, они жили в кошмаре как ни в чем не бывало, но мы, Люба и я, отлично знали, что высланными туда протянем разве что несколько часов.
Люба остановилась посреди фразы и, выдержав длительную паузу, опустила куклу на колени, свесила левую руку со стула и слегка осела. Мы не репетировали эту мизансцену, и сначала мне подумалось, что она импровизирует, и, чтобы попасть с ней в такт, мне пришло в голову встать со стула и слегка попаясничать. И заодно воспользоваться этим, чтобы поскрести себе промежность, как сделал бы похабник-клоун. У меня не было ни малейших угрызений совести по поводу театрального правдоподобия, настолько нелепой и плохо написанной казалась эта феерия. С другой стороны, меня явно нервировало присутствие публики. Зрители сидели менее чем в метре от святая святых представления, нужно было непрестанно делать усилие, чтобы об этом забыть, при этом лампочка освещала их почти так же, как и нас, как будто автор пьесы предусмотрел их немое соучастие в действии. Трое урубу, разодетых схожим, не слишком различающимся образом, с нелепостью следователей по политическим делам, руки в карманах чудовищно длинных плащей цвета хаки, большущие золоченые, лишенные всякого выражения глаза посреди печальных лиц, толстые пучки коричневых перьев, раскиданные по топорщащейся гранулами коже, темно-розовой, кое-где дряблой. Они сидели на скамье практически рядом с нами и до сих пор ни разу не пошевелились.
Через несколько секунд до меня дошло, как давит тишина. Подойдя к Любе, я зашла сзади и обхватила ее руками. Так, чтобы не было видно трем стервятникам, нашептала ей продолжение ее текста. Чуть коснулась губами изгиба ее левого уха, и оно внезапно показалось мне ледяным, откуда-то пахнуло отвратительным запашком плесневелой земли и свеклы. И Люба начала неумолимо сползать со своего стула. Она выпустила из рук куклу, она теряла стать и сползала. Несмотря на все мои попытки удержать ее за ворот чародейского костюма, через несколько мгновений она повалилась на пол, между двумя стульями, в позе убитого млекопитающего, в которой не было ничего театрального.
Следовало смириться с очевидностью: Люба либо отключилась, либо преставилась. Я склонилась над ней. Люба была для меня не просто партнером, она была спутницей по катастрофе, я прошла с ней сквозь апокалипсис, а потом встретила лицом к лицу одиночество и ужас того, что за ним последовало. Она больше не дышала. От ее тела еще исходило немного тепла, но уже разнесся и душок нежития, упадка и конца.