предшествовавшее ей ухудшение здоровья, было отмечено, что на внутренней стороне черепа, против мозговых желудочков, имелось два глубоких следа, словно отпечатки пальцев на воске, наполненных свернувшейся и испорченной кровью, от которой началось гангренозное воспаление мозговой оболочки”.
По-своему отнесся к погребению Паскаля и Флорен Перье. Блез, как известно, в завещании предоставлял на его усмотрение решение всех вопросов, связанных с траурной церемонией, но перед смертью просил родных похоронить его тихо и незаметно. Однако Флорен Перье устроил “похороны пышные и с большими почестями”.
Каждый из оплакивавших Блеза Паскаля в зависимости от близости и любви к покойному и имеющегося света в собственной душе испытывал разной глубины чувства, наблюдая последний “кровавый акт человеческой комедии, когда бросают землю на голову, и это навсегда”. Чем глубже эти чувства, тем труднее их выразить, и они обычно навсегда застывают тяжелым камнем в душе, так и не облекшись в слово (пройдет время, и душа заговорит о своих переживаниях, но то будут лишь воспоминания, сильно отличающиеся от первоначальных чувств). На бумаге же обычно остаются простые слова, вроде нижеследующего “Похоронного акта”:
В понедельник 21 августа 1662 года был похоронен в церкви покойный Блез Паскаль, при жизни стремянный, сын покойного Этьена Паскаля, государственного советника и президента палаты сборов в Клермон-Ферране.
50 священников, получено 20 франков.
На могилу Блеза, находившуюся за приходской церковью у часовни, легла черная мраморная плита с латинской эпитафией:
“Здесь покоится Блез Паскаль, клермонец, счастливо закончивший жизнь после нескольких лет сурового уединения, в размышлениях о Божественной благодати… Он пожелал из рвения к бедности и смирению, чтобы могила его не была особо почтенна и чтобы даже мертвым он был оставлен в неизвестности, как стремился оставаться в неизвестности при жизни. Но в этой части его завещания не мог ему уступить Флорен Перье, советник парламента, брачными узами связанный с его сестрою Жиль-бертой Паскаль, который сам возложил эту плиту, дабы обозначить могилу и в знак своего благоговения…”.
Оставаться в неизвестности Паскалю не было суждено. Сразу же после кончины решето истории стало просеивать наследие Блеза, началась оценка его жизни и творчества, что явствует из другой эпитафии, которая приписывается связанному с Пор-Роялем канонику де Шамбургу:
Муж, не знавший супруги,
В религии святой, добродетелью славный,
Ученостью знаменитый,
Умом острый…
Возлюбивший справедливость,
Правды защитник…
Портящих христианскую мораль жесточайший враг,
В ком риторы любят красноречие,
В ком писатели признают изящество,
В ком математики восхищаются глубиной,
В ком философы ищут мудрость,
В ком доктора восхваляют богослова,
В ком благочестивые почитают аскета,
Кем все восхищаются… Кого всем надлежит знать.
Сколь многое, прохожий, мы потеряли в Паскале,
Он был Людовиком Монтальтом.
Сказано достаточно, увы, подступают слезы.
Умолкаю…
В этой эпитафии наглядно предстает весь диапазон жизнедеятельности Паскаля, однако в ней скорее чувствуется “автор”, нежели “человек”, и ее чрезмерная высокопарность наверняка не понравилась бы Блезу, если бы он имел возможность видеть ее. Но решето истории отсеивает лишь то, что, помимо объективной ценности, получает яркую субъективную оценку соответствующего времени наподобие следующего суждения Николя, высказанного им через две недели после кончины Блеза: “Поистине можно сказать, что мы потеряли один из самых больших умов, которые когда-либо существовали. Я не вижу никого, с кем можно было бы его сравнить: Пико делла Мирандола и все эти люди, которыми восхищался свет, были глупцами возле него… Тот, о ком мы скорбим, был королем в королевстве умов…”. Но тем не менее Николь полагал, что Паскаль останется малоизвестным в последующих веках, а Гюйгенс, сожалея о кончине Блеза, считал его уже давно умершим – с тех пор, как тот оставил науку… Так начиналась новая противоречивая жизнь Паскаля – сложный и непрекращающийся диалог его творческого наследия со все новыми и новыми поколениями, среди которых постоянно встречались и встречаются сочувствующие и отвергающие, любящие и ненавидящие, но не было и нет равнодушных.
Паскаль и русская культура
Короткое время Паскаль воспринимался в России лишь только как ученый, и его имя впервые в русской книге встречается в “Комментариях” Академии наук 1728 года. В статье “О исправлении барометров” рассказано об опыте Торричелли, названном “искусом пустоты”: “Разошлася слава сего искуса по Италии, Франции, способствующим Торицеллию, Марцению, когда же тойжде искус повторен и описан особливою книгою от Паскалия, тогда на всю Эвропу сея вещи промчеся ведение”.
Руанскими опытами “славного автора Пасхалия” заинтересовался М.В. Ломоносов. В переведенной им в 1745 году с латинского языка “Волфианской експериментальной физике” подчеркивается: “А ежели кто, равно как Пасхалий… возьмет трубку очень долгую в 33 фута и вместо ртути нальет воды, тогда она, на 31 фут поднявшись, с воздухом в равновесии стоять будет. Итак, ясно есть, что воздух своею тягостью столько же давит, сколько вода вышиною на 31 фут ренский”.
Затем имя Паскаля упоминается все чаще и чаще. “Но никто больше не способствовал к открытию познания тягости в воздухе, как г. Пасхаль. Сей философ… вошел с великою ревностию и способностию в мысли Торрицеллиевы; и как сам собою, так и помощию свойственника своего г. Перриера получил в том великие успехи…”. А будущий известный государственный деятель александровской и николаевской эпох, “составитель “свода законов” Российской империи” М.М. Сперанский в специальном учебнике, говоря об атмосферном давлении, ставит вопрос: “какая должна быть сия причина?” И отвечает на него: “На сем Торричелли остановился. Паскаль принял во Франции от отца Мерсеня сей опыт Торричелли; к умствованиям его присовокупил свои и окончил сию связь опытов, утверждающих давление воздуха”.
В конце XVIII века в России открывают Паскаля нс только как ученого, но и как философа. “Мысли” и “Письма к провинциалу” всегда воспринимались с сочувственным пониманием многими непохожими друг на друга представителями отечественной культуры. С 1777 по 1780 год известный просветитель Н.И Новиков издавал журнал “Утренний свет” – первый в России философский журнал с религиозно-нравственным уклоном. В нескольких его номерах печатались развернутые афористические размышления под названием “Мнения Паскаля”, принадлежавшие на самом деле перу Лабрюйера. Но эту ошибку можно отнести скорее на счет довлеющего авторитета Паскаля, нежели его незнания. В статье “Нравоучение как практическое наставление” Новиков подчеркивал значение нравственного учения французского философа: “Наконец, Бакон и Гроций возобновили путь, по которому следовали Волфий, Николе, Паскаль, из которых последнего особенно мы благодарить обязаны”. Отчасти этические воззрения Новикова, например, его мысли о науке “познания самого себя”, о необходимости знать место человека в природе и обществе, были навеяны Паскалем. Подобно автору “Писем к провинциалу”, Новиков питал неприязнь к иезуитам. В издававшемся им “Прибавлении к Московским ведомостям” была помещена статья “История ордена иезуитов” с изложением весьма неприглядных для ордена фактов, дух деятельности которого был ярко освещен Паскалем. Екатерина II приказала арестовать тираж “Прибавления” со следующим объяснением: “…дав покровительство наше сему ордену, не можем дозволить, чтобы от кого-либо малейшее предосуждение оному учинено было”.
В 1790 году молодой Карамзин побывал в Париже, и в “Письмах русского путешественника” отмечал: “В церкви святого Стефана, которой странная архитектура представляет вам соединение греческого вкуса с готическим, найдете вы гроб нежного Расина без всякой эпитафии, но его имя напоминает лучшие произведения французской Мельпомены – и довольно. Тут же погребен Паскаль (философ, теолог, остроумный автор, которого “Провинциальные письма” доныне ставятся в пример хорошего французского слога)…”. А 5 декабря 1818 года Карамзин, будучи уже автором восьми томов “Истории государства Российского”, в своей речи по случаю принятия его в члены императорской Академии так отозвался о Паскале: “Великие тени Паскалей, Боссюэтов, Фенелонов, Расинов спасали знаменитость их отечества и в самые ужасные времена…”.
В “Почте Духов” И.А. Крылова Паскаль оценивается как “самый высочайший разум последних веков”. Обыкновенные люди “что могли бы сделать со всеми своими посредственными дарованиями, которые ничего не значат в сравнении с Паскалем, когда и ему те высочайшие дары, коими он щедро был награжден от природы, казалися достойными презрения?”.
В своеобразном контексте упоминает французского философа П.А. Вяземский: “Паскаль говорил, что вся поэзия заключается в божственной лавре, прекрасном светиле (laurier fatal, bel astre) и тому подобных выражениях. Паскаль доказал, что можно при уме обширном и глубоком не иметь чувства поэзии; но если бы кто из нас сказал, что, за исключением первенствующих лириков, язык лирический составлен из райских криков, из безответных вопросов: что зрю? какой восторг? куда парю? – то доказал бы, что он с прилежанием вникнул в тайну многих наших лириков”.
Действительно, Паскаль уделял достаточное внимание размышлениям над ложными метафорическими красками, украшениями стиля, напыщенностью слога и т. п. “Люди склонны маскировать и переряжать природу. Нет больше короля, папы, епископов: вместо них является “августейший монарх” и т. д.; нет Парижа, а есть “столица королевства”…”. И Вяземский чутко уловил неприятие строгим мыслителем словесных фиоритур, не выражающих истинную природу вещей.
Другой русский писатель, В.А. Жуковский, так оценивает глубину и силу паскалевского мышления: “Слово Паскаля имеет необъятное значение…”. Одним из проявлений этой глубины и силы Жуковский считал ту мысль французского писателя, к толкованию которой он не раз возвращался в набросках 1840-х годов. Размышляя о положении человека во вселенной, Паскаль, как цитировалось ранее, писал, что и просторная наша земля, и ослепительное светило, словно вечная лампа повисшее над ней, и катящиеся по небесному своду звезды, и вообще весь видимый мир – лишь незаметная песчинка в обширном лоне природе. И все пространства, которые человек способен вообразить, являются лишь атомом по сравнению с действительностью: “Это бесконечная сфера, центр которой повсюду, а окружности нет нигде”. Жуковский несколько изменяет контекст и букву паскалевского рассуждения, но в полном соответствии с целостным духом “Мыслей” отправляется от него и заводит речь в статье “Две сцены из “Фауста” о едином невидимом центре жизненного круга, благодаря которому все человеческие слова, дела, поступки становятся его “радиусами”, теряют характер случайности, отрывочности, мозаичности и приобретают высшую осмысленность: “этот центр, который везде, неуловимый нашим умственным зрением, но все наполняющий, всюду самобытно присутственный и живой, это