Составляя план жизни, Иосиф Виельгорский стремился посвятить все свое время на приобретение познаний, чтобы в будущем быть полезным отечеству на важном государственном посту, “трудиться для ближних, для правды христианской”. Однако времени для этого ему отпущено не было, и последние месяцы его распускавшейся жизни прошли в мучительной борьбе с неумолимым недугом, неотвратимый итог которого он встречал, можно сказать, с паскалевским мужеством. “Тяжело было видеть, как гибнет чистый юноша, исполненный самых благородных стремлений, так много обещающий и так безжалостно отнимаемый судьбой у семьи, друзей и отечества (…) Ни Гоголь, ни другие лица, видевшие его во время последней болезни, нисколько не замечали столь извинительной и столь обычной у больных раздражительности, от него не слышали ни слова ропота или скорби об ускользавшей молодой жизни, сулившей ему, казалось бы, столько прекрасных, светлых радостей. Эта трогательная покорность судьбе, эта привлекательная сердечность, украсившая ореолом великодушного всепрощения последние дни Виельгорского, придавали страдальцу в глазах Гоголя яркий отпечаток своеобразного поэтического величия. Жалобы, проклятия, стоны, невольно вырывающиеся у многих других в его положении, неизбежно ослабили бы долю благоговейного сочувствия к умирающему, но ничего подобного на этот раз не было, и дышала невыразимым, святым обаянием эта умилительная кротость”.
Творчество Паскаля привлекало к себе внимание (хотя и без такого осмысления, как у Жуковского, или такого экзистенциального напряжения, как у Виельгорского) и В.Л. Пушкина, дядю великого поэта.
Что просвещает ум? питает душу? – чтенье.
В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт, —
писал он в 1810 году как раз в послании “К В.А. Жуковскому”.
Сам Пушкин чрезвычайно высоко оценивал французского мыслителя и в разговоре с А.О. Смирновой-Россет в 1831 году так отзывался о его достоинствах: “Пушкин говорил со мной о Паскале и сказал мне, что я еще слишком молода для того, чтобы читать его; но что через год или два он советует мне хорошенько познакомиться с его “Мыслями”. Он сказал: “Это величайший мыслитель, которому не встречаем равного во Франции со времени Абеляра, и ее величайший гений во всех отношениях. Он проник в душу и в мысль человека, в ее глубины и ее соотношения с Невидимым. Он говорил, что человек не более, как тростинка, слабейшая из тварей, которую жало скорпиона может убить. Только скорпион не знает, что он убивает, а человек знает, что его убивает. Человек – тростинка, но тростинка, которая мыслит. Паскаль говорит еще, что основа морали – в правильном мышлении. Этим он говорит, что все заблуждения мысли в то же время и заблуждения совести, потому что тот, кто ложно мыслит, ложно и поступает и живет во лжи”. Вместе с тем Пушкин не советует А.О. Смирновой-Россет читать “Письма к провинциалу”, поскольку полемика в них с иезуитами, по его мнению, интересна лишь как исторический факт ограниченных временем социальных обстоятельств. Пушкин в этот раз неправ, и в “Письмах провинциалу” многие русские писатели находили вечно актуальное содержание. “Мысли” же, действительно, были оценены им в подлинной масштабности и значительности.
Кстати говоря, именно Пушкин посоветовал Гоголю познакомиться с “Мыслями”, которые могли влиять на умонастроение будущего автора “Выбранных мест из переписки с друзьями”. Во всяком случае, в сознании Льва Толстого французский философ и русский писатель ассоциировались с людьми “обладавшими большими душевными силами”: “Большие душевные силы дают этим людям возможность быстро достигнуть большой славы, и эти же душевные силы дают им возможность увидеть ничтожество ее. Таким человеком был Гоголь (я по Гоголю, думаю, понял Паскаля). И тот и другой, хотя с совсем различными свойствами и совершенно различным складом и размером ума, пережили одно и то же. Оба очень скоро достигли той славы, которой страстно желали; и оба, достигнув ее, тотчас же поняли всю тщету того, что казалось им самым высоким, самым драгоценным в мире благом, и оба ужаснулись тому соблазну, во власти которого находились”. Сам Толстой испытывал сходные чувства и мысли, одновременно сближая автора “Мыслей” и автора “Выбранных мест…”. В письме к П.И. Бирюкову от 5 октября 1887 года он замечал: “Очень меня заняла последнее время еще Гоголя переписка с друзьями. Какая удивительная вещь! За 40 лет сказано, и прекрасно сказано, то, чем должна быть литература. Пошлые люди не поняли, и 40 лет лежит под спудом наш Паскаль”. О “нашем Паскале”, “русском Паскале” Толстой заговаривает в письмах к В.Г. Черткову и Н.Н. Страхову, сетуя на то, что “лежит под спудом в высшей степени трогательное и значительное житие и поучения подвижника нашего цеха” Гоголя.
Поэт П.А. Катенин, посылая в 1835 году Пушкину свою басню “Топор”, писал, словно подчеркивая в противовес ему вневременное значение “Писем к провинциалу”: “…прошу без промедления издать и прилагаемую при сем басню, в которой не вижу зацеп для г-жи Ценсуры, разве что в иных случаях правда борется со властью; но это старая аксиома, всего сильнее выраженная у набожного Паскаля в его Lettres provinciales, и, кажется, сказанное им не ставится в грех никому”.
Личность Паскаля как знаменитого ученого, обратившегося к религиозно-философским проблемам, не могла также не привлечь внимания В.Ф. Одоевского, упоминающего его имя в “Пестрых сказках”. Персонаж этих сказок Гомозейко называется пустым и сравнивается с теми учеными, “о которых говорил Паскаль, что они ничего не читают, пишут мало и ползают много”. Сохранилась и карандашная заметка Одоевского 30-х годов, в которой комментируется один из фрагментов “Мыслей”: “Tout notre raisonnement se réduit à ceder au sentiment, dit Pascal; il faudrait ajouter: et à les marier” (“Всякое наше рассуждение в конце концов уступает чувству, говорит Паскаль; следовало бы добавить: и соединяет их”). Русскому писателю-мыслите-лю могли быть близки раздумья французского философа о чрезмерном преувеличении мудрости древних, о математическом и тонком уме, о естественном и метафизическом языке, об инстинкте и опыте как двух наставниках человечества, о бессилии славы и безумии войны и целый ряд других.
Большинство просвещенной публики в России знакомилось с текстами Паскаля на языке оригинала. Вместе с тем, с начала XIX века предпринимались систематические попытки перевода “Мыслей” на русский язык. Так, еще до восстания в 1825 году их начал переводить поэт-декабрист П.С. Бобрищев-Пушкин. Позже, уже на поселении, он вновь вернулся к переводу, надеясь найти в его опубликовании источник существования и вместе с тем выражая свойственное целому ряду декабристов в период ссылки религиозное умонастроение. “Эта ссылка наша целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени, – вспоминал А.П. Беляев, – была, так сказать, чудесною умственною школою, как в нравственном, умственном, так и в религиозном и философском отношении (…) Без сомнения, при умственном столкновении серьезных людей первое место всегда занимали идеи религиозные и философские”. Словно дополняя Беляева, другой декабрист, Н.В. Басаргин, писал: Каждое воскресение многие из нас собирались по утрам читать вслух что-нибудь религиозное, например, собственные переводы знаменитых иностранных проповедников – английских, немецких, французских, проповеди известных духовных особ русской церкви и кончали чтением нескольких глав из Евангелия, Деяний Апостолов или Посланий”.
П.С. Бобрищев-Пушкин в Сибири переосмыслил свой прежний жизненный путь, стал, по словам А.П. Беляева, “истинным и достойным поборником христианства” и нередко вступал в спор с друзьями-оппонентами. А.П. Беляев так рассказывает об этом: “Материалисты проводили ту идею, что ското-человек, происшедший тогда еще из глины, а теперь от обезьяны, силами материи, как и все другие животные, сам изобрел язык, начав со звуков междометия, составляя его из звуков односложных, двухсложных и т. д. Пушкин (П.С. Бобрищев-Пушкин) поддерживал, без сомнения, сотворение человека непосредственно божественным действием, необходимым следствием чего было то, что человек получил дар слова вместе с разумною душою в тот момент, когда она была вдохнута в него божественным духом и написал статью “О происхождении человеческого слова”. Беляев говорит далее о возникшей дискуссии и о слабости “материалистических” аргументов Барятинского по сравнению с “идеалистическими” доводами автора статьи, которые, добавим от себя, формировались не без помощи Паскаля.
В работе над переводом “Мыслей” Паскаля Бобршцеву-Пушкину помогал И.И. Пущин, который взял на себя их редакцию. В письмах И.И. Пущина конца 1830-х и начала 1840-х годов к другому декабристу, Е.П. Оболенскому, также углублявшемуся на поселении в религиозные вопросы, и к Е.А. Энгельгардту, бывшему директору Лицея в 1816–1822 годах, прослеживаются этапы этой работы. Еще в посланиях И.Д. Якушкину от 20 ноября 1840 года из Тобольска и от 17 января 1841 года из Туринска Пущин замечает, что вместе с Бобрищевым-Пушкиным поправляет “старый его перевод Паскаля” и теперь принимается “за переписку Паскаля (половина у Пушкина)”. 10 декабря 1840 года и 17 января 1841 года он сообщает Е.П. Оболенскому, что они “с Пушкиным” продолжают “Паскаля пилить” и что на его долю приходится “часть Паскаля (…) переписать, – рукописи с нашими помарками никто, кроме нас, не поймет”. Отправив выполненную часть Бобрищеву-Пушкину, Пущин в очередном письме Оболенскому 18 апреля 1841 года выражает беспокойство: “Пушкин медлит с Паскалем – моя работа давно готова и ему отослана. Жду теперь все целое, чтобы отослать в Петербург, в надежде, что это принесет что-нибудь Пушкину. За двести рублей я с ним счелся – у нас беспрестанные денежные дела; чтобы избежать пересылки, он платит там за меня, а я здесь за их поручения по части туринских художников”. Но уже в послании тому же адресату от 16 мая 1841 года чувствуется удовлетворенность: “Мы кончили Паскаля, теперь он уже в переплете. Я кой-где подскабливаю рукопись и недели через две отправлю в Петербург. Вероятно, она вознаградит труды доброго нашего Павла Сергеевича. Между тем, без хвастовства должен сказать, что без меня вряд ли когда-нибудь это дело кончилось. Немного ленив наш добрый оригинал”. И в тот же день Пущин пишет И.Д. Якушкину: “Пушкин уже прислал мне в переплете нашу рукопись (переводы Паскаля). Кой-где подскабливаю и отправлю недели через две к Энгельгардту. Кажется, перевод изрядный, по крайней мере, довольно отчетливый, что не всегда бывает в русских изданиях”.