По убеждению Розанова, именно разнообразное XVII столетие, напротив, занимает центральное и синтетическое место в новой истории, соединяя веру и скептицизм, религиозный экстаз и строгую механику, невозможные мечты об общественном переустройстве и сухую юриспруденцию, теории политической свободы и абсолютистскую идеологию. Он подробно останавливается на деятельности Декарта, Спинозы, Лейбница, Мальбранша, отмечая, что ученые одновременно занимались изучением Священного Писания и сочинением богословских трактатов. Автор статьи о Паскале считает, что все девяносто пять томов весьма остроумных стихов и прозы Вольтера заключают в себе менее ума и человеческого достоинства, нежели один томик “Начал” Ньютона. Выделяя два события в современной культурной жизни (переводы “Рассуждений о методе” Декарта и “Этики” Спинозы), он сожалеет, что они не обратили на себя серьезного внимания критической литературы: “Мы не припомним в точности, чем именно была занята она в то время: неурядицею ли с билетами на финляндской дороге или каким крупным банковским воровством, только ни о том, ни о другом переводе не было сказано в ней ничего. Кроме нескольких лживых и обычно бездарных рецензий в двух – трех журналах, впрочем более интересовавшихся рассуждениями о любви или о чем-то таком одного маркиза…”.
Отмеченный пробел, пишет далее Розанов, восполняет журнал “Пантеон литературы”, ставящий целью издавать лучшие произведения мировой культуры, в которых полнокровно выражалась бы духовная жизнь человека. Безусловно замечательным событием стала публикация в журнале “Мыслей” Паскаля (в переводе П.Д. Первова), характерно представляющих удивительный XVII век. По мнению Розанова, переводчик должен “найти в душе своей родственное с настроением переводимого писателя, тонко понять особенности в складе его мысли и чувства и знать настолько глубоко родной язык, чтобы найти в нем все нужное для передачи понятого и прочувствованного на языке другого народа…”. Все эти свойства он и находит в переводе П.Д. Первова, автор которого более всего опасался в чем-нибудь нарушить верность подлиннику. Оборотную сторону этого достоинства Розанов видит в том, что в русском тексте местами появляется тяжелая речь, слишком длинные и не всегда хорошо построенные периоды, хотя и не затрудняющие чтение перевода. С его точки зрения более существенный недостаток заключается в другом – в том, что в качестве предисловия к “Мыслям” была выбрана статья Прево-Парадоля “Паскаль как моралист”, содержащая придуманные сравнения и искусственные антитезы “вырождающейся французской философии”. Розанов не знает, кому принадлежит этот выбор (самому ли переводчику или редакции журнала), однако считает серьезной ошибкой предпосылать Паскалю, одному из гениев нравственной философии в ее прошлом, размышления Прево-Парадоля, человека без “религии, без любви к чему-нибудь, холодного и риторичного”. Он формулирует принцип, согласно которому поясняющее приложение должно обязательно относиться к той же эпохе, что и само произведено. Ведь только тогда не нарушается единство психологического настроения, которое каждый читатель ищет вынести из прочитанной книги. И для Паскаля Розанов находит такой памятник в его биографии, написанной сестрой Жильбертой Перье и совершенно необходимой для полноценного восприятия его нравственной философии. Он глубоко убежден, что “Мысли” Паскаля невозможно понимать, не зная его жизни: “они – последний плод, который принесла эта жизнь, странные и глубокие слова, которые он не успел еще окончить, когда могильный холод уже навек закрыл его уста”. Когда же через тридцать лет незаконченные и “непонятные отрывки” были изданы, даже в таком виде они стали одним из величайших сокровищ французской и мировой литературы.
Динамичная и эклектичная мысль Розанова, не только изменяющаяся во времени, но и одномоментно совмещающая в себе разнообразные антиномии, не поддается привычной классификации, а место и значение в ней творчества Паскаля трудно однозначно определить. Когда первый выступал с критикой духа и смысла Нового Завета, второй должен был казаться ему человеком “лунного света”, ярким представителем “темного лика” христианства. Однако имя Паскаля упоминается не в таком контексте, а в сопоставлении религии и науки, объемного мировидения и плоского рассудочного позитивизма, что отчетливо заметно в опорных пунктах незаконченной работы о французском мыслителе. В 1891 году в “Московских ведомостях” появляются важные для Розанова статьи «Почему мы отказываемся от “наследства 60-70-х годов”?», «В чем главный недостаток “наследства 60-70-х годов”?» и ряд других, в которых раскрывается суженный идейный горизонт “шестидесятников”, искусственное сложение и переложение жизни по материальным потребностям как простой суммы измеряемых и исчисляемых отношений, неполнота знания о человеке при верности подробностей и отсутствие в этом знании самых главных и глубоких смысловых частей. Иронизируя позднее над позитивистским мировоззрением, Розанов писал: “А в самом деле, не в этом ли окончательная трагическая мудрость, чтобы сказать Паскалю – “убирайся к черту” и посадить в “мудрецы” Герберта Спенсера.
– “Кому сидеть старцем?”
– Кому исповедать, собирать грехи. Советовать? Давать душе покой?
– Герберту Спенсеру, – воет миллионная толпа.
Не заключается ли окончательная мудрость в том, чтобы сказать:
– Да будет Герб. Спенсер!”
Розанов не раз сокрушается, что в ходе истории “глупые” (например, Спенсер или Бокль) одолели Паскаля, а “пошлый
Шелгунов с Благосветловым – тонкого Страхова”. Он язвительно сравнивает позитивизм с “ослиной мордой”, прилагаемой “ко всякой действительности” и царящей в современную эпоху во всем мире, в результате чего наука, философия и университеты, подчиненные Дарвину и Чернышевскому, производят “щель с тараканами”. Позитивизм для него – это глаз без взгляда: “Никуда не смотрит. Некуда смотреть. Но все видит… Нет, “отражает в себе”, “фиксирует”. Одно… другое… третье… десятое. Голубое… черное… белое (…)
“Смотрели” Ньютон, Коперник, Паскаль. Но Герберт Спенсер и Д.С. Милль научили, что “глаз” есть “выпуклая стекловидная масса, отражающая в себе предметы”…
– “Отражающая”… Идиот: да зачем тебе “отражать”-то, когда ты безнадежно глуп…
Ухмыляется”.
Потеря “паскалевской” живой полноты и сложной противоречивости в восприятии непосредственного человеческого существования, в осознании смысла его появления на свет перед лицом неизбежной смерти является для Розанова несомненным признаком умственного оскудения поколения 60-70-х годов: “Понять это особенное существо, и притом будучи им самим, так плоско и бедно, как понят был человек людьми нашего старшего поколения, – это есть одно из самых удивительных явлений истории. Как будто люди эти никогда не задумывались ни над мыслью своею, ни над движениями своего сердца, ни, наконец, над своим рождением и ожидавшею их смертью. Это были дети, которые, найдя в поле яблоко, поняли только то, что его можно съесть: какие-то трудолюбивые муравьи, которые, со всех сторон таща к себе былинки и все, что облетало с природы и было еще прекрасно, знали только одно, что из всего этого можно построить их муравейник. Страшная бедность мысли, отсутствие какой бы то ни было вдумчивости – вот что сильнее всего поражает нас в этом поколении, одном из самых жалких и скудно одаренных в истории. Не беспричинна была и какая-то странная недолговечность его, и это отсутствие хотя бы одного гениального дарования на всем его протяжении, и какое-то органическое отвращение, которое выказывало к нему богато одаренное поколение 40-50-х годов. С непоколебимостью детей, съедающих яблоко, с твердостью муравья, который, не развлекаясь никакою мыслью, дырявит живое зерно, чтобы положить его в свою кучу, и эти люди перерывали все естественные отношения в сложившейся по глубоким канонам жизни, чтобы воздвигнуть среди этой жизни свою кучу-жилище. Так как в богатой, многообразной и могучей действительности, выросшей из истории, не было и тени подобия их бедной и искусственной постройки, то естественно им казалось, что они “строятся в пустыне”. Как к песку пустыни, который лепится с глиной в кирпичи, и кладется то в основание, то в вершину здания – они относились к живым людям. И себя не жалели они при этой постройке, лепились, надрывались и падали, как муравьи; не жалели также и других людей, вовсе не знавших, что у них делается. Отсюда – вся боль, которую вызвала эта деятельность. Повторяем, не грубость чувства, но ошибка узкого ума есть главное, что причинило все пережитые нами недавно несчастия. Напрасно окружающие люди говорили, что они вовсе не тем живут, что приписывают им “строители”, напрасно о том же говорила им вся история – они слышали все это, но ничего в этом не поняли. Им все казалось, что они лучше всех других узнали человеческую природу, хотя в действительности они только беднее всех ее поняли. Они взяли minimum человеческих потребностей и по этому minimumy, с ним сообразуясь, стали возводить здание, которое для них самих было бы тесно и узко (если б им пришлось в нем пожить подольше) и куда они хотели бы на веки заключить все человечество”.
Встречая XX век, Розанов оценивал его в духе К.Н. Леонтьева как глупое время всеобщего смешения и упрощения, как наступление “всемирной скуки” промышленного направления умов, как умирание всех принципов, понижение идеалов, опошление творчества, узаконение мещанства, противопоставляет ему “цветущую сложность” во времена феодализма и рыцарства, абсолютизма и религиозных войн, классицизма и барокко. И в таком противопоставлении часто встречается имя Паскаля как знаковой фигуры. “Ни Декарт, ни Корнель, ни Босюэт или Паскаль “не вообразимы”. Ни – Ришелье или Мазарини. Ни – Фронда, Гизы, Колиньи. Ни – гугеноты. Орет свои речи Жорес, не замечая, что в нем два вершка росту, и ему отвечает Клемансо, радуясь и пыжась, что в нем росту 23/4 вершка. И “наш Кондурушкин” пишет об обоих радостный отчет в “Русские ведомости”. Сожалея о живучести “культа Революции” во Франции XIX века, потребовавшего отречения не только от Людовиков XVI, XV и XIV, но и от творческой силы этих эпох, Розанов показывает его перерождение из Франции с Кондорсе, Тюрго, Вольтером, Руссо, Дидро, энциклопедистами, с Дантоном, Сент-Жюстом и Робеспьером, с гильотиной и марсельезами во Францию буржуазии, меркантилизма, банкирских бирж и серой золотой середины. По его убеждению, Франция после королей и революции 1789 года потеряла душу и историю. “А до смерти Людовика XVI не было века, полувека и даже цельного четверть века, когда бы не вспыхивала новая мысль и не загорался новый светоч над гениальною и благородною страною Гуго Капета, Вальденсов, Провансаля, Раймунда Тулузского, Жанны д’Арк, Корнеля, Расина, Порт-Рояля, Паскаля…”.