Блез Паскаль. Творческая биография. Паскаль и русская культура — страница 75 из 109

По убеждению Шестова, апеллировать к Богу значило привлекать к Божьему суду сам разум, а также римскую Церковь. Приводя ответ Паскаля на критику иезуитами “Писем к провинциалу” (“Рим осудил мои писания, я же в них осуждаю то, что осуждено на небе”), он находит в этих словах покушение на единство Церкви и сравнивает их автора с Лютером. Когда последний, как и Паскаль, “вдруг увидел своими глазами, что земные ключи от Царства Небесного находятся в руках того, кто трижды отрекся от Бога, и когда он, в ужасе перед сделанным открытием, отвел свои глаза от земли и стал искать правды на небе – это кончилось совершенным разрывом с Церковью”.

Теоретическому и практическому значению идеи Церкви Шестов уподобляет и идею разума, обосновывая это тем, что человек страшится смотреть на мир “своими” глазами и нуждается в общих глазах, в признанном всеми авторитете. Таким образом, разум обеспечивал древним ту прочность и уверенность, то “право на сон”, которое средневековье находило в католической Церкви. Блаженный Августин, замечает он, никогда не повторил бы вслед за Паскалем “к Твоему, Господи, суду взываю”, а Пор-Рояль решился бы оспаривать решение Рима лишь на будущем Вселенском Соборе. Паскаль же идет до конца. “От всего, что мило людям, он уходит. Люди любят прочность, он принимает неуверенность, люди любят почву – он избирает пропасть, люди больше всего ценят внутренний мир – он прославляет войну и тревогу, люди жаждут отдыха – он обещает усталость, усталость без конца, люди гонятся за ясными и отчетливыми истинами – он все карты смешивает, он все спутывает и превращает земную жизнь в страшный хаос. Чего нужно ему? Но ведь он уже сказал нам: никто не должен спать (…) Прославляя жестокость и беспощадность, Паскаль прославлял Самого Бога, Который послал ему, как некогда Иову, столь неслыханные испытания. Воспевая “бессмыслицу”, он опять же воспевал Бога, который лишил его утешений разума. И даже когда он возлагал свои надежды на “невозможное” – только один Бог мог вдохновить его на такое безумие”.

Шестов нарочито подчеркивает изуверскость и мучительность услышанных Паскалем “на суде Всевышнего” истин, не несущих с собой облегчения, утешения и радости, значение боли, болезни, жизненной пытки, а также свойственной его мысли непрекращающейся душевной тревоги. По его убеждению, именно в таких состояниях сознания проявляется несостоятельность претензий разума и сопутствующих им “земных” инстинктов и открываются самые важные для человека вопросы. Если мы не верим “отсталому” Паскалю или “полудикому” Иову, то следует, полагает он, обратиться к “передовому” Ницше, который считал “’’сгорание на сырых дровах”, “великую боль” путем освобождения духа для создания всей его философии. “Верующий” Паскаль и “неверующий” Нитше, Паскаль устремивший все помыслы свои назад, к средневековью, и Нитше, весь живущий в будущем, в своих свидетельских показаниях совершенно сходятся. И не только в своих показаниях они так близки друг к другу. Их “философии” для того, кто готов отвлечься от слов и под непохожими облачениями умеет разглядеть тождественную сущность, представляются почти совпадающими в самом главном. Нужно только помнить то, что люди охотнее всего забывают и что с такой силой когда-то выразил монах Лютер в своем комментарии к Посланию к Римлянам, написанном им задолго до разрыва с Церковью: “Богохульство… иной раз приятнее звучит в ушах Господа, чем само Аллилуйя, либо какая угодно божественная хвала. И чем страшнее и отвратительнее богохульство – тем приятнее Господу”. Сличая “ужасные богохульства” Нитше и “ликующие восхваления” Паскаля, столь разные и столь безразличные для уха современного человека и столь близкие и ценные для Бога, если верить Лютеру, начинаешь думать, что на этот раз “умная” история было обойдена. И что, вопреки всем ее приговорам, убитый ею Паскаль воскрес через два столетия в Нитше. Или все та же история добилась своего? Нитше обречен на судьбу Паскаля? И ему все удивляются, но никто его не слышит? Может быть, даже вернее всего, что так. Ведь и Ницше апеллировал от разума – к случайному, к капризному, к неверному, от “синтетических суждений a priori” Канта к “Воле к власти”. И он “учил” – non pudet quia pudendum est, он это перевел словами: “по ту сторону добра и зла”. И он радовался “бессмысленному” и искал несомненности там, где все видели невозможность…”.

Для отождествления судьбы Паскаля с судьбой Ницше Шестов использует недостоверные и отвергнутые авторитетными биографами французского мыслителя легенды о том, что тот испытывал страх перед пропастью и заслонялся от нее стулом. По его убеждению, именно подобные “страхи”, отсутствие твердой почвы под ногами, болезни и стали тем загадочным толчком, тем благодатным даром, без которого не было бы паскалевской философии. “Все, что Паскаль рассказывает в своих Penses, сводится описанию пропасти”.

Сокращение многообразного состава “Мыслей” до “описания пропасти”, которое, к тому же, относится не к автору, а к некоему условному персонажу, обусловлено, как уже отмечалось, философской позицией Шестова, в логике которой не находят себе места многие размышления Паскаля о величии и ничтожестве человеческого существования, о диалектике положительной и отрицательной роли разума, об “обманывающих силах”, о трех порядках бытия, о любви и милосердии как высших состояниях сознания, о соотношении Ветхого и Нового Заветов, об Иисусе

Христе как центре бытия и истории и т. д. Открыв для себя Священное Писание и погрузившись в тайны библейской веры, Шестов противопоставляет Ветхий и Новый Заветы, ведет речь преимущественно не о Христе, а о Боге Ветхого Завета, который “выше сострадания, выше добра”. Таким образом воспринятая библейская вера, акцентирующая божественный произвол, в сочетании с особой философией жизни, основывающейся на иррациональных глубинах индивидуальной экзистенции и абсурдности человеческого существования, а также на “элитарном” выделении подлинных (“демонических”, сверхэмпирических) и неподлинных (“обывательских”, обыденных) периодов людского бытия, уводили Шестова в абсолютизированное своеволие, вошедшее, как известно, в самый исток первородного греха. В результате борьбы за “претворение своеволия в истину” и стремления к сверхчеловеческой свободе и могуществу ему приходилось оставлять без внимания, что мышление “подпольного” человека у Достоевского служило не прорывом к вере, а усилением гордыни и каприза темных страстей, что лютеровский протестантизм приводил к рационализму и атеизму и что Паскаль становился для Ницше принципиальным противником. В (трактуемой Шестовым на свой лад) паскалевской вере Ницше видит “целую логику ужаснейшей формы нечеловеческой жестокости”, рабского самоискалечения, медленного самоубийства разума и выставляет французского мыслителя как “самую поучительную жертву христианства”, которое, по его мнению, внесло порчу в самое ядро духовно-сильных натур понятиями греха и искушения и объявило смертельную войну “высшему”, “аристократическому”, “сверхчеловеческому” (“белокурая бестия”) типу личности. “Вот пример, вызывающий глубочайшее сожаление: гибель Паскаля, который верил в то, что причиной гибели его разума был первородный грех, между тем как ею было лишь христианство”.

В адаптации творческих задач и идей Паскаля к собственным построениям философствующего антифилософа, внеконфессио-нального фидеиста, беспочвенного странника, сочетавшего в них беспощадный скептицизм (он считал, что не верит в нем именно худшее), адогматический иррационализм и религиозный экзистенциализм, в последовательном и по-особому рассудочном истолковании тайн природного, исторического, человеческого бытия и Божественного Откровения, Шестов, пожалуй, зашел далее многих других философов Серебряного века. Тем самым он на свой лад еще раз продемонстрировал притягательность личности и творчества Паскаля для самых разных отечественных философов.

Д.С. Мережковский и Паскаль. Спор Д.С. Мережковского с Г.В. Адамовичем о судьбах христианства

Как и многие русские религиозные философы и писатели конца XIX – начала XX веков, Д.С. Мережковский испытал в молодости увлечение позитивизмом и материализмом и короткое время находился под влиянием народнической идеологии Н.К. Михайловского и Г.И. Успенского. Однако, вскоре он перешел к богоискательству, получив одновременно широкую известность как поэт, романист и эссеист. Его первые литературно-философские работы “О причинах упадка и о новых течениях современной литературы”, “Вечные спутники” и особенно двухтомный труд “Толстой и Достоевский”, в котором первый представлен пророком плоти, а второй – пророком духа, вызвали значительный резонанс в среде отечественной интеллигенции, равно как и написанные чуть позже книги о противоречивых взаимоотношениях христианства, Церкви, государства и общества – “Грядущий Хам”, “В тихом омуте”, “Не мир, но меч”. Уже в 1911–1912 годах вышло Полное собрание сочинений Мережковского в семнадцати томах, где были опубликованы и популярные романы об Юлиане Отступнике, Леонардо да Винчи, Александре I, драмы для чтения о Павле I и другие разнообразные сочинения.

После прихода к власти большевиков и эмиграции из России Мережковский продолжает много писать и создает ряд исторических романов – “Рождение богов. Тутанхамон на Крите”, “Мессия”, “Наполеон”, “Данте”, а также религиозно-философских произведений – “Франциск Ассизский”, “Жанна д’Арк и Третье Царство Духа” и др. Он любил мыслить триадами, и его центральным трудом эмигрантского периода становится трилогия “Тайна трех: Египет и Вавилон”, “Тайна Запада: Атлантида – Европа” и “Иисус Неизвестный”. Тайна Востока (тайна начала) и тайна Запада (тайна конца) сводятся автором к тайне Христа (Иисус Христос есть “Альфа и Омега, начало и конец”), становящейся ключом к смыслу человеческой истории. Перед второй мировой войной он закончил еще одну трилогию “Лютер”, “Кальвин”, “Паскаль”, а незадолго до смерти завершил последнюю – “Санта Тереза Испанская”, “Св. Иоанн Креста” и “Маленькая Тереза”.