Столь настоятельная нужда в общении соотносится поэтом с невыносимым одиночеством (по свидетельству жены Эрнестины Федоровны, “вынужденное затворничество вызывало у него приступы ярости”) и ужасной тоской, которая, как указывалось выше, стала его привычным состоянием и второй натурой. По его собственному признанию, скитания из дома в дом, из салона всалон за новыми впечатлениями имели единственной целью “избежать во что бы то ни стало в течение восемнадцати часов из двадцати четырех всякой серьезной встречи с самим собой”. Бывать в свете, по утверждению жены, составляет для него не просто удовольствие, а “условие существования”. И каждое утро он вынужден распределять день так, чтобы ни на минуту не оставаться в одиноком покое, ибо “тотчас же является призрак…”.
Преследующий поэта призрак – это всеприсутствующая смерть, которая и является невидимым источником неиссякаемой тоски и делает каждый день его жизни днем приговоренного к казни. По Паскалю, иллюзорный выход из такого состояния дают не только “развлечение”, “деятельность”, но и изначальная человеческая устремленность к счастью. Невозможность насыщения этой бесконечной и всеобщей жажды счастья (все жалуются на свое положение – принцы, дворяне, ремесленники, больные, здоровые, старые, молодые) свидетельствует, по мнению автора “Мыслей”, не только о ее несовершенстве, но и о том, что у человека когда-то было подлинное благо соединенности с бесконечным и всеблагим Богом, которое не зависит ни от власти, ни от знания, ни от искомых удовольствий от обладания какой-либо тленной и преходящей частью (с-часть-е) бытия. В отсутствие же подлинного блага происходит безостановочное движение по следующей схеме: так как полное счастье невозможно в любых состояниях, наши желания устремляются к более счастливому положению, присоединяя к действительному состоянию удовольствия желаемого положения; достигая этих удовольствий, мы не становимся счастливее, ибо появляются новые желания, соответствующие новому положению…
И опять-таки Тютчеву была не только интеллектуально понятна, но и экзистенциально близка отмеченная логика Паскаля. “Я знаю, – писал он, – что это обычное безумие людей – стремиться к тому, чего у них нет”. Но такое безумие столь прочно укоренено в человеческом сердце, что отказаться, говоря словами Пушкина, от “счастья” ради “покоя и воли” оказывается нечеловечески трудно. Положительным примером здесь служила для Тютчева “истинная жизнь” В.А. Жуковского, чьи христианские воззрения, по его наблюдению, наиболее полно и результативно могли смягчить “мучительный страх перед бренностью бытия”. Скрытое противопоставление “счастья” и “религии” как двух глубинных и ведущих ценностей человека, по-разному управляют его свободой и поступками, сокрыто в письме Тютчева В.А. Жуковскому: “Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия. В этом слое есть целая религия, целое откровение… Но ужасно, несказанно ужасно для бедного человеческого сердца отречься навсегда от счастия”.
Тютчев приходил к убеждению, выраженному в следующих стихах:
Когда на то нет Божьего согласья,
Как ни страдай он любя,
Душа, увы, не выстрадает счастья…
Тем не менее, “бедное человеческое сердце побеждало убеждение и направляло волю поэта к самолюбивым поискам счастья, оборачивающимся “убийственными заботами” среди “дольнего чада” и “буйной слепоты страстей”. И даже любовь оказывалась всего лишь навсего сном, мгновеньем, таящим к тому же смертельный яд (“О, как убийственно мы любим…”), неся с собой не свет и гармонию, а “взрывы страстей” и “слезы страстей”, превращалась в роковой поединок со своими победителями и побежденными, то есть подпадала под несокрушенное влияние “самовластия человеческого я”.
Русский поэт с болью переживал внутреннюю драму, сходную с той о которой писал французский философ. Мысль о принципиальной неистинности и несправедливости беспочвенных претензий самолюбия, словно вампир питающегося симпатиями других людей для собственного “счастья”, но неспособного на жертву и самоотдачу, много раз в различных вариациях повторяется на страницах главного произведения Паскаля. Нельзя думать, пишет он, будто мы достойны того, чтобы другие нас любили. Между тем, с этой наклонностью мы рождаемся, стало быть, рождаемся несправедливыми, ибо всякий печется лишь о себе.
Можно сказать, что Тютчев полностью разделяет выводы Паскаля о такой несправедливости, от которой невозможно избавиться без подлинного религиозного преображения человеческого сердца. Всецело преклоняясь умом перед высшими истинами веры, он, в отличие от Жуковского, не находил ей достаточно места именно в сердце. “Да, – признавался он, – в недрах моей души трагедия, ибо часто я ощущаю глубокое отвращение к себе самому и в то же время ощущаю, насколько бесплодно это чувство отвращения, так как эта беспристрастная оценка исходит исключительно от ума; сердце тут ни при чем, ибо тут не примешивается ничего. Что походило бы на порыв христианского раскаяния”.
Тютчева и Паскаля сближает сходная логика в понимании первичной роли сердца в иерархии духовно-психологических сил человека. Сердце оценивается ими как самое глубинное основание внутреннего мира человека, корень его деятельных способностей, источник доброй и злой воли, направи-тель ума. И именно интуитивные доводы сердца, как полагал и тот и другой, незаметно для разума направляют волю к тем или иным “вещам” и подготавливают почву для его логических выводов.
Подобно Паскалю, Тютчев усматривает “корень нашего мышления не в умозрительной способности человека, а в настроении его сердца”. Одним из примеров этой зависимости служило для него сочувствие идеям коммунизма людей серьезных, ученых и даже нравственных, хотя безнравственность и несостоятельность новых устремлений очевидны на логическом уровне. По его наблюдению, и мир все более погружается в беспочвенные иллюзии, в заблуждения разума, порожденные лукавством сердец”. Лукавые же и фарисейские сердца направляют волю к таким рассудочным построениям, при которых умаляется все священное и духовное, и наоборот возвышается все материальное и утилитарное. При этом люди не замечают, как из их жизни вытесняются такие высокие положительные чувства, как благородство, благодарность, совесть, любовь, честь, достоинство, и остаются лишь низшие отрицательные, такие, как гордость, тщеславие, жадность, зависть, мстительность, злоба. В результате, сердце и воля человека оказываются в замкнутом порочном кругу все более несовершенных, капризных, корыстных желаний власти, наслаждения, обладания и т. п., у которых, если воспользоваться словом Паскаля, ум всегда оказывается в “дураках”.
Именно подобные закономерности, “подсказанные” Паскалем и собственным опытом, становились все более заметными в эпоху Тютчева и приводили его к отмеченному выше выводу, что человеческая природа “вне известных верований” несет в себе разрушительный потенциал “судорог бешенства”. Они же не раз “диктовали” ему стихи о “нашем веке”, когда растлился дух, то есть сердце человека:
О, этот век, воспитанный в крамолах,
Век без души, с озлобленным умом,
На площадях, в палатах, на престолах,
Везде он правды стал врагом!
О современном человеке “с его озлобленным умом, кипящем в действии пустом” писал Пушкин, о страстях ума, о злобе, входящей в жизнь людей дорогами разума, размышлял Гегель. Как бы вслед за ними Тютчев говорит о подспудной зараженности ума ядами растленного сердца, стремясь, подобно Паскалю, определить ее онтологический корень.
По убеждению Паскаля, только в чистом сердце, преображенным благодатью и смиренномудрым подвигом веры, пробуждается истинная любовь к Богу и ближнему, фактически переживается необходимость следовать не своекорыстной, а высшей воле. Тогда и ум, постоянно имея в виду главную цель любви и милосердия, направлен в первую очередь не на внешнее “образование”, а на внутреннее “воспитание”, не на удовлетворение страстей, а на очищение душевных желаний и, соответственно, выход из замкнутого круга несовершенных волеизъявлений. И здесь главным авторитетом для автора “Мыслей”, как и для Тютчева, выступает апостол Павел, который после смерти Христа пришел научить людей, “что царство Божие не плотское, но духовное, что враги человеку не вавилоняне, но строили его, что Богу угодны не рукотворные храмы, но сердца чистые и смиренные, что телесное обрезание бесполезно, а нужно обрезание в сердце…”.
Если же в сердце человека не происходит встреча с Богом, ставит Паскаль проблему в противоположную плоскость, то она каменеет в плену таких основополагающих влечений, как libido sentiendi, libido sciendi, libido dominandi. У человека, настаивает Паскаль, нет иного врага, кроме собственного я, эгоистических страстей, отделяющих и отвращающих его от Бога. Следовательно, главная задача и единственная добродетель заключается в борьбе с ними и очищении сердца, чтобы соединиться с Божественной Волей и обрести подлинный покой и нерушимое счастье.
Паскалевская логика в критике разрушительных закономерностей непросветленного антропоцентризма, являющаяся как бы частным случаем общехристианского счастья, по-своему преломляется и в самых спорных пунктах тютчевского мышления. Поэт обнаруживает, что в “настроении сердца” современного человека “преобладающим аккордом является принцип личности, доведенный до какого-то болезненного неистовства”. “Поклонение человеческому я, – подчеркивал И.С. Аксаков, – вообще представлялось ему обоготворением ограниченности человеческого разума, добровольным отречением от высшей, недосягаемой уму, абсолютной истины, от высших надземных стремлений, – возведением человеческой личности на степень кумира, началом материалистическим, гибельным для судьбы человеческих обществ, воспринявших это начало в жизнь и в душу”.