Блез Паскаль. Творческая биография. Паскаль и русская культура — страница 98 из 109


И для Паскаля, и для Тютчева единственная философия, совместимая с христианством, содержится в Катехизисе, в учении Церкви, которому разум, вменяемый по отношению к собственной ограниченности и к деструктивным силам самоволия, самочиния и самовластия человеческого я должен смиренно подчиниться и в котором он может обрести для себя онтологически прочную основу.

Однако, если французский философ среди призрачной зыби явлений и человеческого произвола находил незыблемую точку опоры для воли и действия, мышления и логики в “мирах иных”, в религии воплотившегося, распятого и воскресшего Бога, то русский поэт пытался искать облегчения страданий гипертрофированного я и разрешения противоречий индивидуалистического и рационалистического сознания и в одухотворенной и самодостаточной природе, в пантеистическом мировосприятии. Хрупкости человеческой жизни, скоротечным мигом “счастья”, безумию “расовых страстей”, мукам раздвоенной “сиротской” души, бесследно исчезающему индивидуальном бытию Тютчев противопоставляет органически цельную, неизменную, вечно обновляющуюся, плодородную стихию природы

Чудный день! Пройдут века —

Так же будут, в вечном строе,

Течь и искриться река

И поля дышать на зное

СВ небе тают облака..”)

Выступая как символ и образ вечности, природа манит поэта своей всеобщностью в “животворном океане” которой растворяется бесплодно неугомонная как “игра и жертва жизни частной”. Он признается, что природа не “слепок” и не “бездушный лик”, в ней есть “язык”, действующий “как откровение”, проникающий в душу сквозь ипохондрию и освещающий ее”. Стремясь погрузить свое узко ограниченное я в безбрежный океан мировой жизни, поэт хотел бы выйти из-под власти времени и пространства, смешаться с “миром дремлющим”, залить тоску “мглой самозабвенья”, обрести покой, говоря словами Е. А. Боратынского, в “златом безмыслии природы”, избавиться от мук раздвоенного сознания и самосознания (“дай вкусить уничтоженья”). К мотивам этой своеобразной природной нирваны добавляется у Тютчева мотив особого пристрастия к “матери-Земле”, повышенного естественного жизнелюбия, “подсолнуховой” тяги к солнцу. По словам одного из исследователей, “в бледном пустыннике жила исступленная и неприличная Карамазовская жажда жизни, любовь “нутром”, “чревом”, вопреки логике

Люблю, друзья, ласкать очами

Иль пурпур искрометных вин,

Или плодов между листвами

Благоухающий рубин.

(“Слезы”)

И райским “утехам” поэт предпочитал бы “цветущее блаженство мая”, Весну с ее “румяным светом” и “златыми снами”.

Однако иллюзорность подобной гармонии быстро дает о себе знать, и в апогее пантеистического слияния с природой (“все во мне и я во всем”) лирический герой Тютчева испытывает “час тоски невыразимой”. Оказывается, что и в природе нет светлого единства и “никакой загадки”, что в мировом космическом строе шевелится хаос, что в дне сокрыта ночь, а в избытке жизни таится все та же смерть. Эта неизбывная раздвоенность и расколотость природного типа существования многократно подчеркнутая поэтом, например, в таких словосочетаниях, как “мглистый полдень” или “сумрачный свет звезд”. Развертывающийся на “высях творенья” дневной блистательный мир кажется ему лишь “легкой тканью”, “златотканным покровом”, мгновенным “видением”, радужным “сном”, сквозь которые вторгается музыка разрушения и гибели, “неистовые звуки” “темной пропасти” и “безымянной бездны”. С другой стороны, иллюзией “остается и стремление погасить сознание в “златом безмыслии”, от чего контраст между “блаженно-равнодушной” природой и страшащими заботами, нуждами и разочарованиями “мыслящего тростника” лишь усиливается и обостряется. В “удушливости” земных наслаждений поэт раскрывает, говоря словами Вл. Соловьева, “темный корень мирового бытия”, “незримо во всем размытое, таинственное Зло”, торжество Смерти. “Весеннее успокоение” (“О, не кладите меня в землю сырую – скройте, заройте меня в траву густую”) не удовлетворяет его, и он не желает примириться с участью весенней льдины, исчезающей в “бездне роковой”.

Подобно Паскалю, Тютчев обнаруживает, что в пределах самодостаточного натурализма, пантеистического мировоззрения, одухотворения природы невозможно преображение “темного корня” бытия и обретения не теряемого со смертью высшего смысла жизни. Более того, природу ожидает “последний катаклизм”, “состав частей разрушится земных” и на покрывших все зримое водах отобразится Божий лик. И поэт вынужден констатировать, что нет ничего более противоположного, нежели Пантеизм и Христианство, которое есть единственного реальный выход как из иллюзорного обожествления природы, так и из радикального зла.

Тютчев как читатель “Мыслей” должен мог бы принять логику автора (вспомним здесь ее снова), согласно которой человек, предоставленный самому себе и природе, не способен выйти из дурной бесконечности смены сезонов, “дня и ночи” растительно-животного цикла, “прибоя” и “отбоя” житейских волн, из глубиннейших коренных противоречий расколотого и раздробленного мира, не находя ни в чем твердой точки опоры. Но бездонная глубина и принципиальная неустранимость этих противоречий ни социальными переустройствами, ни философскими доктринами свидетельствуют, по мнению Паскаля, о наличии стоящей за ними тайны, без которой нет никакого смысла в человеческом существовании. Он “подсказывает” не поддающемуся рассудку разгадку сложной и запутанной человеческой природы: если бы человек никогда не был поврежден, он оставался бы полностью счастлив и справедлив и знал бы достоверную истину; если бы человек был только испорчен, он не имел бы никакой идеи о благе, истине и справедливости; но у нас есть идея счастья, а мы не можем его достичь, мы чувствуем образ правды, а осязаем только ложно, мы стремимся к бессмертию, а пребываем смертными существами; все это говорит о том, что мы стояли когда-то на высокой ступени совершенства, с которой упали.

Но именно об этом свидетельствует и Священное Писание (единственный надежный для Паскаля “порт”), примиряя и снимая противоречия человеческой природы, объясняя основания нищеты и величия существования людей в своем догмате о первородном грехе. Не одна природная, а две разные силы действуют в человеке, ибо не может быть стольких противоречий в простом однородном существе: все доброе в нем является отголоском невинного состояния и благодати, а все злое – следствием греха и отпадения. “Непостижимая тайна” передачи греха от Адама другим людям, подчеркивал автор “Мыслей”, наиболее удалены от рассудочного понимания, однако без нее человек еще более непостижим для самого себя, “чем эта тайна непостижима человеку”.

Тютчев почти буквально передает слова Паскаля, когда пишет о первородном грехе как о “тайне, объясняющей все и необъяснимой ничем”. Вслед за французским философом он истолковывает всевозможные иллюзии “своеволия”, “самовластия”, “апофеоза” человеческого я в истории как заблуждения, “укорененные в первородной испорченности человека”. Он также приходит к убеждению, следуя логике Паскаля, что в душе есть силы, которые “не от нее самой исходят” и без которых невозможно преодоление раздирающих ее антиномий “двойного бытия”, преображение “темного корня” человеческого существования.

Не знаю я, коснется ль благодать

Моей души болезненно-греховной,

Удастся ль ей воскреснуть и восстать,

Пройдет ли обморок духовный?

(“Не знаю я, коснется ль благодать…”)

О доступности благодати, даруемой “верой для немногих”, говорит поэту полная жертвенной любви жизнь близких и знакомых ему людей, у которых он просит для себя “частицу христианского смирения”. В стихотворении “На кончину государя наследника Николая Александровича” он пишет о связях, которые “естества сильней” и единым “претерпевшего все” человека с “Той, Кто, освятив Собой страданья, стояла плача у креста…”. А.Н. Муравьев, автор книги “Путешествие ко святым местам”, являл для него пример того, на что способна “действенная вера и мысли неизменный строй”, в Е.С. Шеншиной он восхищается трудным подвигом “христианской вдовы”, а в М.К. Политковской – “торжествующей силой благоволения и любви”, преодолевающей “все страхи смерти” и служащей “уцелевшим звеном” связи с “великой тайною загробной” в пору “страшного раздвоения”. Поэт убежден, что счастлив тот, кому кошмарную годину “Всемилосердный Бог пошлет “сочувственную душу друга”, благодаря которому сердце вновь поверит в “правду и любовь”. И говоря о смерти Д.Н. Блудова, он вспоминает “великий день, новозаветный день” и верит, что “сам Спаситель отпустил с любовью послушного и верного раба”.

Целый ряд стихотворений Тютчева содержит элементы молитвы. Он взыскует “священной простоты Евангельского слова и напрямую обращается к Богу

О, Господи, дай жгучего страдания

И мертвенность души моей рассей

(“Есть и в моем страдальческом застое…”)

В стихотворении “Светлое Христово Воскресенье” он молится о своей младшей дочери:

О, дай болящей исцеленье,

Отрадой в душу ей полей,

Чтобы в Христово Воскресенье

Всецело жизнь воскресла в ней…

“спаси их, Господи, спаси”, взывает поэт о стенающих пловцах на разбитом и затерявшемся в густой мгле корабле, экипаж которого охвачен “ужасом диким”. Здесь налицо своеобразная обобщающая символика, относящаяся как к отдельному человеку, так и к Европе, России, всему современному человечеству и его вождям. Подобная же символика содержится и в другом стихотворении:

Пошли, Господь, свою отраду

Тому, кто жизненной тропой,

Как бедный нищий мимо саду

Бредет по знойной мостовой

(“Пошли, Господь, свою отраду…