Блики, или Приложение к основному — страница 17 из 54

– Нет, и этого не помню.

– Ладно тебе, – никак не поверит Несмелов, – врать-то будет… Да ты и впрямь из Шиловки ли, а?.. И чё, часовенку не помнишь?

– Нет, и часовенку не помню, – говорит Забалуев, уже заметно раздражаясь. – Зачем мне врать… и не люблю… Тогда кого ещё мне было – года три или четыре. По разговорам старших только.

– А, хотя чё, оно и правда, – спохватывается Несмелов, – поди, на много же моложе… это я, дак… веку ровесник, – соглашается. И тут же: – Да как игрушечка… Стоит перед взором… Старая, чёрная, как банька ветхая, сруб шестистенный, куполок чудной, тесовый… Чехи стояли и сожгли… Им помешала. Они же, чехи, и Анашку зарубили… Заперли в ней, в часовне, трёх мужиков, наших, гвардеевских, за чё, уж и не помню, за ерунду какую-то, за мелочь, и еврея из Исленьска… привели того с собой. Толстогубый, лысый, пожилой, на въезде в город торговал шмутьём всё, вроде бабы… Пять минут рёву, может, ну кого там: как порох – пых… Кругом соломой обложили, подожгли, стоят сами, смотрят. Представленье, мать честная… Злые. Дома не были уже по сколько, все ведь пленные, с войны… солдаты. Но, один хрен, по-скотски как-то… А тут из кузницы летит галопом и Анашка, на грех будто: и-го-го, и-го-го! – подковал, дескать, Анисим… Чё уж тот ему там сделал, но обманул как-то… Подбежал и лягнул кого-то из чехов – ему ведь всё равно, кого – блажному-то… Тяп-тяп, не церемонились шибко, шашкой – и хомут слетел – держаться стало ему не на чем… И что дурак-то, может, и не поняли, думали, может, все мы, сибиряки, такие, с придурью… А поскользнулся там, не поскользнулся ли, не знаю, – там, когда в Рай-то направлялся…

И помолчали чуть. И после Забалуев:

– Да и об этом только слышал, – сказал так и замолчал бы, кажется, но неудобно вроде как ему, и говорит: – Старухи нас стращали всё: носиться – носитесь, бесштанна команда, по деревне бегайте, мол, а на кладбище – чтоб ни ногой. Малину на пепелище или черёмуху на могилах рвать вздумаете, огарки выскочут и сажей измажут – вовек, мол, не отмоетесь, что полбеды ещё, а то и того хуже: к себе затащут – пятки им там чикочи, мол, – говорит Забалуев. И продолжает: – А из Гвардеевки кое-кого я даже знаю. Знал ли… Год с одним парнем в институте проучился… Анатолий Поликарпов.

– Были у нас такие, – говорит Несмелов. – В Заречье жили, за Муртинкой.

– Угрюмый, с синим ухом – родимое пятно на всё ухо, – говорит Забалуев. Сказал так и замолчал; молчит: то ли ждёт, что Несмелов на это скажет, то ли так: затянул разговор – и жалеет. И тот, Несмелов, хоть бы слово. Смотрят оба: один – на другого, другой – на дорогу. На дороге – никого. И опять говорит он, Забалуев, будто вынужден: – Старика ещё смешного помню. В Шиловку с горы, от бору, съезжает, а наезжал часто, на мостках у речки женщин увидит и кричит с телеги им на всю Шиловку: «Засра-а-анки!» – или нам, ребятишкам… за ним увяжемся… кокушки, мол, вырежу, скормлю собакам, – и ножичек на шнурке из кармана штанов с лампасами вытащит – погрозит им. Или: ух, короеды шиловские, кнутом вот сопли-то смахну вам из-под носу, мол… Всё у тётки моей постоялил…

– У Лукерьи? – чуть слышно спрашивает Несмелов, от дороги взглядом плавно отрываясь. В упор глядит теперь на Забалуева.

– У Лукерьи, – так же тихо отвечает Забалуев.

– А тот – «смешной» – сухой, как черенок, высокий и горластый? – оживляется Несмелов. – Глаз с бельмом, нос серпом, бородишша помелом, и говорит часто, как швейная машинка стрекочет, кто не привык, дак не поймёт.

И Забалуев удивляется, похоже. И говорит он, Забалуев:

– Да, кажется, такой, суровый с виду…

– Что ты! Что ты, мать честная! – радуется Несмелов. – Не то слово – гром и молонья! Гроза! Рядом встань с трутом – и присекать не надо, так вспыхнет.

– Чай с тёткой дуют, дуют… не один самовар, наверное, согреют, – говорит Забалуев, будто заражаясь радостью от собеседника, – чай, или покрепче что – бражка у той всегда водилась, то на черёмухе, то на рябине, – потом, слышишь, и песню затянут: он – про Фому, она – про Ерёму…

– Дак ведь это же мой дед родной, Григорий! – говорит Несмелов и, вынув руки из карманов, хлопает по полам полушубка. – Григорий Митрофанович, он, родимый… но. Уж безо всяких, раз – «засранки»… никто другой так, только он. И выкрутасы эти – уж не спуташь. Ну, ты меня развеселил… я и не чаял так порадоваться… С бельмом-то он, дак это тоже… Жали однажды, и он тогда с нами – снег, ли чё ли, ранний ожидался, торопились… жал он, жал – или так чё на него вдруг накатилось, не в духе был, или палец серпом невзначай порезал, – на серп осердился и давай его в руках крутить-пелехтать. Крутит-вертит, об чё б им треснуть – вроде жалко – инструмент, – а после, смотрим, и зафинтилил его в колок, сам будто и земли ногами не касатся, летат по воздуху, как шоршень… но, и чё не вспомнит только, то и не клянёт. А мы – куда! смеяться тут уж и не смей, жить-то тебе не надоело, – склонились ниже, к пожнищу, чтобы не видел… мать, сёстры, я да брат… отец – тот редко на́ поле когда бывал, – тот у нас больше тяжестями занимался… Слышим, подался – жать-то надо, – искал, искал, нашёл – и снова так его и эдак – долго искал – теперь за это, значит, рассердился… И опять, глядим, забросил… на этот раз не видно – лишь сучья трешшат… ключ в согре бил, до согры докидал, похлебал воды студёной, наверное, очурался малость, глядим, возвращается – угомонился вроде… Шёл, шёл – на солнце перегрелся, хошь и жары-то вроде не было особой, по памяти ли опять на него, на серпишко, обозлился – снова давай его, видим, в руках истязать… Так жалом глаз себе нечаянно и порешил… Жив-нет, даже не знаю, сестра писала, что хворал, – присел надолго где-то на открытом – застудил яички на ветру… Он и в Гвардеевку – чтоб тихо въехал – не бывало, когда с Лукерьей чаю-то напьются, – продолжает Несмелов. – Ну а уж дома где перехватит лишнего, на мать мою – не дочь, а невестку – осерчат, родню еёную всю так и эдак перекроет, на всех огулом наорёт, будто бы смерти все его только и ждём да сколько хлеба съест он, мол, подсчитываем… ага. Яловы сапоги свои достанет – в ларе хранил среди своёва же добра – под мышку сунет их, коня босой запряжёт, в телеге с лаем на всех обуется и с ходу со двора в карьер, и так, парень, что вся Гвардеевка узнает: заморили голодом кормильца Несмеловы, отчаялся кормилец и подался в Шиловку к Лукерье, с горя, свататься, – тётка твоя откудова мне и знакома. «К Глухой отправлюсь, – всё тростил. – Там меня примут, приголубят. Без злодейства». Так вот, выходит, мало что мы земляки, а и родня ещё почти что, – говорит Несмелов. И говорит: – Не из бывших, значит, – и тут же: – Курево-то, пропасть, вот не захватил, дурак, дак жалко.

– Значит, нет, – говорит Забалуев. – А вы за этим только и пришли? И место выбрали…

– За чем – за этим?

– Узнать, из бывших или нет я… Может, в ограду выберемся, что ли, – говорит Забалуев. – Там подождёте – вынесу… Целую пачку одолжить могу, как раз купил…

– Нет, ты чё, я это к слову, – перебивает Несмелов. – Потерплю… Так оно чё-то… вспомнил деда – засвербило… Смотри-ка, падла, разлеталась.

Туда-сюда скосил глазами, небо заснеженное взглядом окинул, а после так: на Несмелова смотрит и:

– Кто? – спрашивает Забалуев.

– Да так… никто, – отмахивается Несмелов. И говорит: – Про недобитых вон читал в газете?

– Где? Здесь, в Исленьске? Или там, в России?

– Да чё в России-то… и тут хватат вон.

– Читал. И что?

– Да ничего. Нормально… Чё уставился? – спрашивает Несмелов. И говорит: – А-а, это-то… да эт сова. В который раз уже, пока стою тут, вижу… Жрать подоспело ей – охотится.

Блеет в хлевушке, что напротив, шагах в пятнадцати, овца соседей Панночкиных: то ли с голоду, то ли от одиночества. Давно блеет, давно её и слыхать. Поначалу – чисто, звонко, теперь так: осипла. В перерывах доносятся из хлевушки странные звуки: гыр-гыр-кх-кх – ясли – те, что ли, гложет?

Молчат оба, овце внимают, так кажется.

– Смерть чует… Чуют они, – говорит Несмелов, молчание нарушив. – Завтра утречком заколют. Гулять вечером в клубе будут, мясо понадобится… Тебя звали? Ты пойдёшь?.. Тебя-то как, поди, не пригласили.

– Пойду, – словно просит, говорит Забалуев. – Сейчас… Домой пойду я, – говорит.

– Иди, – говорит Несмелов.

От стены отделился, пошёл Забалуев. В лунки следов своих же, снегом ещё не заваленные, попасть старается. Ногу в боте занёс над очередной лункой и говорит, не оборачиваясь:

– До свидания.

– Счастливо, – говорит Несмелов. И сам топчется: уходить, не уходить? И сам пошёл. Шаг, другой сделал. Замер. Стоит. Повернулся резко вдруг и:

– Эй, обожди-ка, – говорит.

– Ну? Что? – устало Забалуев, нехотя. Но тоже замер. Обернулся и: – Замёрз я очень, – говорит. – Вы уж простите, ради бога.

– Чё ради бога-то, и так прошшу… Даже не знаю… – говорит Несмелов. И умолк. Раздумывает будто: то ли к сказанному что ещё добавить, то ли хватит, можно, мол, и этим обойтись?

– Что? – повторяет вяло Забалуев.

– Не знаю…

– Я пошёл… Вы уж простите.

– Погоди…

Полночь близится. Снег как валил, так и валит, не редеет. Овца притихла – не блеет и не гыркает. Уснула? Может, умерла? По сторонам Несмелов огляделся; воротник полушубка мешает – отогнул его; смотрит теперь через плечо себе Несмелов, ищет глазами кого-то – так кажется – кого вот только – сову разве? – но пусто в обозримом – ни души и, кроме снега с неба, ничего, что двигалось бы, – обратился взглядом снова к Забалуеву и говорит:

– Бежать бы тебе надо…

– Что?.. Куда?

– Куда подальше.

Мимо лунки ногой угодил Забалуев, исправил промах свой поспешно. И говорит:

– Вот… этот бот… опять и полный! – И, с лодыжки снег рукой сметая: – Это что, согреться чтобы, что ли? Согреюсь в доме.

– Согреешься, согреешься, – говорит Несмелов, о другом совсем как будто думая: может – о лампе, что оставил у себя там непогашенной. – Согреешься, если не заблудишься, сил если ещё, конечно, хватит, – не замёрзнешь. Не в такой же бабской кофте, не в таких же… в этих… на ногах-то… как их… черевичках… Так только… Не знаю. А как ещё тут? – говорит Несмелов, но кому? Себе, похоже.