– А что… я не понял… бежать-то куда? – спрашивает Забалуев, выпрямляясь.
– Чем дальше, тем лучше, сказал же, – отвечает Несмелов.
– Хм, – говорит Забалуев. И пошёл. То есть продвинулся ещё на одну лунку. И говорит: – Смешной вы, в самом деле… честное слово… Странный. Вы уж извините, – и снова хмыкнул: – Хм, – сказал.
– Куда уж там… такой, что обхохочешься… Нашёл смешного, – говорит Несмелов. – Поживёшь подольше, и смешнее, может, где кого встретишь, – это тихо, а чуть громче: – И не ори. Чё разорался?
– Я вроде не ору, – ступил шаг Забалуев, к другому прицелился, в памяти прицел, наверное, чтобы после с ходу в лунку не промазать, закрепил и говорит, обернувшись: – А что… вообще… из Каменска? Или как?
– И сам чудной, гляжу, не меньше моего… Ну не вокруг же этой бани, – говорит Несмелов. – Как… Конечно.
– А-а. Да нет уж, – говорит Забалуев. – Куда бежать?.. Дальше некуда. Да мне тут, собственно, и нравится… И лес вон. И речка… А бегать – начни только и не остановишься. Так. Да и как?.. Хоть и захочешь. Не получится: по назначению же… Извините, – говорит Забалуев, – холодно, продрог, – и полы кофты распахнул. И говорит, на грудь себе указывая подбородком: – Одна майка. Я не закалялся… Приходите завтра, завтра и чаю попьём, а за ним и побеседуем, – сказал и руки положил на изгородь – перелазить через неё собрался. И перед тем как это сделать: – С женой, – говорит, – познакомлю, а то как-то…
– Стой, – говорит Несмелов. – Стой. Иди сюда.
Снег с жерди смёл ладонью, ногу закинул, сел на изгородь и говорит Забалуев:
– Ну!.. знаете… давайте тогда так: я выйду… оденусь и выйду… вот только валенки обую… да телогрейку… ещё и курево – вы же хотели…
– Нет, не надо, – говорит Несмелов. – Тут недолго… Обожди.
– Да-а…
– Обожди, сказал… Арестовали брата твоёва, это знашь ты?
Молчит Забалуев: пока изгородью скрипел, и не расслышал – так решить можно. Но и в ограду после этого не спрыгнул – как сел на жердь, так и сидит.
– А? – говорит Несмелов.
– Что? – говорит Забалуев.
– Знашь, нет? – спрашивает Несмелов.
– Ну… Не новость, – отвечает Забалуев. Рука от снега у него мокрая, наверное, – вытер её о кофту. И говорит: – И что?
– Да ничего, – говорит Несмелов. И молчит. И Забалуев – тот ни слова. И потом уже он, Забалуев:
– Ну так и что? – спрашивает.
– Ничего, – отвечает Несмелов. И говорит: – Иди сюда.
У соседей Панночкиных – не по ряду, а наискосок, – у Чесноковых, перешли от песен к пляске, но не сразу, конечно, а через долгую и шумную беседу. Хозяин проспался – так, наверное, – затенькал на тальянке, загорланил с хрипотцой: «Ты, Подгорна, ты, Подгорна, широка́я улица, по тебе никто не ходит – ни петух, ни курица! Если курица пройдёт, то петух с ума сойдёт!» Доносится оттуда топот, доносится и звон стекольный – никто там стёкла не колотит, не бьёт их – так от пляски в рамах содрогаются. Подпевают, слышно, плясуны коллективно гармонисту: «Оп-па, оп-па!..» Занавески раздвинули: смотрите, мол, любуйтесь, у кого, мол, как, не знаем и знать не желаем, а у нас, дескать, не хуже, чем у людей, – и не напрасно раздвинули: бредут по улице двое, заглядывают в окна к Чесноковым – первый молча и ногами по дороге заплетая гибко, вторая следом – тычет кулаком в спину первого и приказывает ему добродушно: «Шуруй, шуруй, ми́лой, по чужим окнам, хошь и родня, неча пялиться! Ждут там тебя не дождутся, красавца такого, ага! Последний раз пошла с тобой куда-то, дура!» – и скрылись за углом дома, пропали из виду, затихли скоро и голоса их. Пуста опять Кемская улица – чем не Подгорна…
А здесь, в огороде Панночкином, вот как: не той же минутой, конечно, а время какое-то спустя сошлись Забалуев с Несмеловым заново, стоят возле бани, где и до этого стояли, стоят, к стене прислонившись, и толкуют вот о чём:
– Завтра?!
– Я же сказал уже… И ты потише.
– Бросьте вы…
– Хошь брось, хошь подыми… Хотя… Не знаю даже… Нет, парень, не могу сказать наверняка. Что после праздников-то жди, дак это точно, тут уж и к бабке не ходи.
– Да бросьте вы.
– Во, чёрт, заладил… А чё бросать-то? Чё, может, было бы, конечно – бросил бы… Он вот возьмёт и завтра тут объявится, его пойми-ка.
– Кого?
– Кого?
– Вы говорите: не поймёшь…
– Ну?
– А кого?
– А-а, никого… это я просто.
– Ну, интересно.
– Ага… Живот от смеху прямо разболелся… Кого, кого. Ты знаешь Засеку?
– Это того, у вас который?
– Он и у нас, как и у вас… Один тут такой, про другого не слышал.
– Знаю… Земляк мой… Мой и Дашин.
– Ну, мать честная, вылетело как-то… А Даша – баба твоя, чё ли?
– Жена.
– Он же из Шиловки ведь, точно… А бабе чтоб, смотри, ни слова, ни полслова. Ну а уж Панночка, хозяйка ваша – та чтоб, вобшэ, ни ухом и ни рылом… Понял?
– Ну…
– Не понукай – не запрягал… Спят они, нет?
– Не знаю… Спали.
– Убедись.
– И что?
– Ничто. Сможешь тихонько там собраться?
– Ну?
– Опять он «ну»!.. Нагнул баранок… Как соберёшься, не тяни… Задами тут… по следу этому вот, видишь?.. ко мне. А где изба-то моя, знашь?
– Нет…
– Ничего, отыщешь – надо-то. Не сложно. По следу прямо, не сворачивая… Не завалило-то. Пока, поди, и не завалит… да протопчу ещё, пойду обратно… если валандаться не будешь, рассусоливать… Вдоль огородов пробредёшь, там – лог, и в ём… убогая такая… глядеть тошно… наискось, справа, ельник, слева – польцо… Найдёшь – не город… Хлеба дня на четыре – мало ли… Чё головой моташь?.. Не запаслись? Это вот худо… Хошь сухарей тогда, ли чё ли. Без них-то как!.. Есть у меня маленько – поделюсь. И спички – главное… В лесу бывал?
– Да приходилось.
– Ну да, забыл, ведь деревенский… Хотя какой там у нас лес… четыре дерева, и те осинки… Лишнего не набирай – тащить только. Оболокись потепле. Нынче – ладно, мягко вроде, а утром – как хряснет, и будешь скакать… Ко мне придёшь, я лыжи тебе дам… простые, камусных нет, но ничего, снег пока неглубокий, и пролезешь… Возьми-ка вот…
– А это что?
– Я начирикал…
– Рекомендация к медведю?
– Картёнка… Чё ты?
– Да вы что?.. Вы что, всерьёз всё это, что ли?
– А?
– Да никуда я не пойду. Вы что?
– А чё?
– Ну вы даёте!
– А чё такого уж даю-то?
– Стою – всё думаю, что шутите… Я же не вор вам… и не жулик… и не зарезал никого! Ну ладно, хватит, я пошёл… Вы уж простите, не могу я…
– Иди! И хрен с тобой! Буду я время ещё тратить… на всякого.
От стены плечом оттолкнулся, пошёл прочь Забалуев. Идёт – кофта на спине его пузырём раздулась, – в свой старый след попасть теперь и не пытается, снегу в боты зачерпнуть не боится. И только там уже, у изгороди, задержался, замешкался, оглянулся и говорит:
– Вы что… вы что, товарищ, сумасшедший? Или у вас разыгрывать такая странная манера? – тихо говорит, как кто-то иной раз со злости скажет – едва не шёпотом. – На что подстрекаете?
– Совсем дурак, – в ответ Несмелов. И тоже негромко. И продолжает, так уже – скороговоркой: – Чё, в огород-то лез я поздороваться с тобой? Нужён ты мне, добро такое, знал бы, что пень такой, ногой не шевельнул бы… ну, мать честная… Часов до трёх я буду дома, потом уеду, а не уеду, лягу спать, усну, пушкой не разбудишь. Прикинь, чё к чему. Пойдёшь и передумаешь, вернуться можешь… мол, на охоту бегал, мало ли… Ну а решишься, соберёшься, тогда вот это завали снежком и разровняй, где потоптались, полоумный, – отбарабанил быстро, чтобы успел Забалуев выслушать, проводил глазами до крыльца его, вдавил его взглядом в сени и двери мысленно помог ему закрыть. Вдохнул через пересохшее горло влажного, прохладного воздуху, еле-еле протолкал его в лёгкие – и сам долой из огорода.
Бредёт Несмелов, только под ноги себе смотрит, вполуха слушает, как молодёжь возле клуба веселится, и напевает тихо песенку, что к языку вдруг прилипла: «Если курица пройдёт, то петух с ума сойдёт», – и не всю песенку от начала до конца, а лишь эту строчку; напоёт, отмахнётся, отплюётся от неё в сердцах и… снова повторяет. Бывает так, с любым случается.
А домой как прибыл, в прихожую вступил, так сразу и на кровать, не раздеваясь, повалился. Бочком на ней приткнулся – лицом к стенке. Лежит – как ребёнок. Долго неподвижным внешне оставался, изнутри же донимаем плясовой – песня так и не отстала. Затем поднялся, маленького Чеснокова с его крохотной, но надоедливой тальянкой, обозлившись крепко, из головы вытряхнул, разделся, огня добавил в лампе – та едва уж и дышала – и печь растопил заново. И по теплу уж так: из угла в угол, избёнку расшатывая, из прихожей в горенку, и обратно, полом косым скрипя, слоняться начал. Устал ходить, наскучило ли. Сел к столу. Вынул из кармана часы, поднёс их к лампе, повернул так, чтобы в глаза стеклом не бликовали, распознал время: половина третьего, – послушал: тикают, – сказал так: «Дурень-то, а… и говорил бы уж: до двух», – задул, ладонью помогая, лампу. На кровать опять уже в потёмках перебрался. Полежал. Поднялся. Сел. Сидит, ни зги не видя. Сколько так сидел, и сказать трудно, а после и слышит: будто в ограде кто-то – у ворот заложка будто брякнула – или, задумался, так показалось? Всё же оделся. Расторопно – как по тревоге. На крыльцо выскочил – не с яркого света: хоть и темно, но различает: убелённый снегом, человек стоит возле вереи.
Говорит ему Несмелов, с крыльца не спускаясь:
– Э-э?..
– Да-а, – отзывается человек. Хоть и в шапке, хоть и обут и одет иначе, чем был при встрече предыдущей, но по голосу – он, Забалуев, вряд ли ошибёшься – никто в Каменске так не говорит.
– А-а, да-а… ты, – Несмелов суетливо. – Нормально… но. А я… конь, подумал, со двора вышел, шатается… есть у него такая мода – среди ночи… ага, и блудит, как… чума… или холера.
– Нет, – говорит Забалуев, – это я.
– А? – говорит Несмелов. И тут же: – А-а, да вижу уж, узнал, – и спрашивает: – Как пришёл сюда – задами?
– Наверное, – говорит Забалуев. – По следу. Что тут, зады, нет ли, не знаю. Как вы сказали, так и шёл.