Блики, или Приложение к основному — страница 20 из 54

– Ну, коли обещался, значит, окантую, – говорит кузнец. – Хм, мама тихая… Несмелов, ты ли, чё ли?

– Ага, проснулся.

– Ну, ты дурной, ох и дурно-о-ой же.

– А чё дурной-то, почему?

– Да напугал… Мне как раз сон про бабу мою снился – ко мне со скалкой приближалась…

– Досмотришь после.

– Не дай бог.

– Меня не видел ты сегодня, понял?

– А я и так ничё, парень, не вижу… слышать вот слышу… путнее бы чё.

– Ладно, поехал я.

– Ну, хрен с тобой, поехал, так поехал.

– Не задохнись тут.

– А-а, не беспокойся.

– То как в конюшне.

– Тебя никто сюда не звал.

Вышел из кузницы Несмелов, нырнул в кошёвку, взялся за вожжи и сказал коню: Н-но-о! горе ты моё, соломенное брюхо, – сказал и скоро:

В ельник заснеженный и беззвучный въехал, сову увидел, прямо перед носом у него промелькнувшую, кнутом ей, исчезнувшей бесшумно, погрозил и запел вдруг громко, тишину гнетущую нарушив:

– Ты Подгорна, ты Подгорна —

Широка́я улица.

По тебе никто не ходит —

Ни петух, ни курица!

IV

Курганская область. Сорок третий год. Тёплый, тёмный, густо звёздный августовский вечер. Небольшая, беспорядочно раскиданная домами и дворами, с берёзами в палисадниках и ивами в огородах, деревенька возле большого, круглого, как миска, озера. В озере звёзды отражаются – и ни одна лучом не дрогнет: тихо. Крайняя изба – избёнка. Открывается, скрипя высоко и протяжно, калитка. Выходят из ограды двое: мужчина и женщина – первый лет двадцати пяти, худой и долговязый, вторая полная и росту невеликого, лет сорока. Вышли, стоят.

Мужчина: Ну, благодарствую, спаси Бог тебя, тётка Настасья, хорошо пожил, хорошо-о-о, ничё не скажешь. Ишь, на молоденькой-то, свеженькой картошке поотъелся, верхняя пуговица у штанов вон не застёгиватся ажно… но. Вот, откормила.

Женщина: Утра бы, может, подождал?

Мужчина: Не-е-а… Самое время… но. Дак я тебе ещё раз – закрутишься тут со своим хозяйством и забудешь – напомяну: увидишь, котелок где пролетит, просвистит ли, услышишь, будь любезна, сообщи… пока что без адреса, пока так как-нибудь… через кого, может… да, главно-то, чтобы – куда, в каку – чтоб – сторону, мне знать, его погнало… Оно дойдёт, ты только передай. Как говорят: тут пукнется, там аукнется.

Женщина: Ладно, ладно, соколик, не забуду… Да, а – ну и бестолкова – котелочек-то какой?

Мужчина: Маленький, солдатский… а не обчистился ещё об воздух-то, дак – закоптелый. Ну, котелок и котелок. Но не такой, с какого ты поишь бычка, раньше поила поросёнка.

Женщина: Уж не забуду – сообщу… А ты, родимый, путь-то у тебя далё-о-окай, боровка моёва, мало ли, где, может, и увидишь вдруг… веперь и веперь, язви бы яво, ох и шальной, ох и придурошный… увидишь где, так шугани, надоумь ему, никудышному, чтобы домой отправлялся. Перед войной ещё утёк, так где-то, блуда, и шатается… Чернила тут вот, на загривке – узнаешь сразу, если встретишь. А рылом на мазурика похож.

Мужчина: Увижу, дак шугану, пошто нет, с собой брать не стану; была бы собака – ту бы и сманил, с той веселее было бы идти, то одному-то: где и вздремнёшь – и некому покараулить. Только, я думаю, что он живой, дак это вряд ли… такие долго не гуляют… кому прибрать, всегда найдётся… Так не забудь – пообешшала-то… Место тут у тебя: ни сопок, ни тайги – как глазом пошёл – так и без стопору, без останову, обзор какой – как на ладони… Ты уж поглядывай, следи за небом. Трубы-то нет подзорной у тебя, дак жалко… Чё от соседей ли услышишь – они у тебя любознательные… кто чё расскажет, может, мало ли… Может, биноклишко где раздобуду, дак перешлю – тебе он пригодится. Ну… я пошёл, тётка Настасья. До свиданья. Прошшай-то, думаю, вернее.

Женщина: Ну, с Богом, соколик, с Богом. Лихо бы тебя не задело, скверно бы тебя не коснулось! Одолень трава с тобой во всю дороженьку! Ложиться станешь – поплевай, а в путь как тронешься, поклонись камню горючему низёхонько!

Мужчина (закинув за спину котомку и тут же встряхнув её на себе с удивлением): Ишь чё! Ну ты и выдумала! Сколько картошки набуровила!.. Ты это чё, уж не в расчёте ли на боровка?.. Дак сам пропитается, им если кто уже не накормился. А от картошки ещё худо ему станет – если отвык-то…

Женщина: Запас кармана, милый, не дерёт. Да и там много ли, кого там! После третьего привала и нести будет нечего, оно на воздухе-то – аппетитно…

Мужчина (перебивая): Да, мало ли, кто если спрашивать чё станет, дак ты, как рыба, ни гу-гу. Ничё не знаю, мол, и баста. Жил, дескать, какой-то, гражданский, а кто, откуда, не сказался.

Женщина: Ну да ты что, соколик, я – не рыба, а – могила!

Взглянув на небо и зацепившись взглядом за Полярную звезду, мужчина исчезает в темноте.

Собрав по-старообрядчески пальцы и осенив крестом чёрное пространство, только что поглотившее простившегося с ней мужчину, женщина, сняв бережно с поленницы, берёт на руки заспанного, облеплённого, как клок нетереблённой завалящей шерсти, сплошь репьём кота и, ласково над ним мурлыча, возвращается в ограду. Бог с ним и с ней – с ушедшим и с оставшейся.

V

Он сказал:

– Спасибо, ребята. Пешком мне долго ещё шлёпать бы…

И погодя чуть – замешкался, пока с манатками своими разбирался (там и манаток-то – кошель матерчатый):

– Тут вот, в кульке, вам оставляю, разопьёте. Краснуха, правда. Другого не было, взял это.

Сказал так, поднялся сгорбленно под низким потолком, брезент, не разгибаясь, отпахнул и выпрыгнул из танкетки.

Уркнула танкетка, нарисовав гусеницами круг на гальке, развернулась, словно на старте, замерла и, нос задрав, обратно понеслась – в ту сторону, откуда только что здесь появилась.

Май. Распутица. Даже и здесь, в центре села, на открытом, высоком, а потому и продуваемом месте дорога ещё не просохла: грязь в колеях, вода в кюветах. На воде – под радужной мазутной плёнкой – толстый слой соломы и сена, раскисший конский помёт, щепы, кора древесная, клочья обёрточной бумаги, газет и пачки из-под всякой всячины да различные пустые картонные коробки – словом, всё, что скопилось на дороге за долгую-долгую сибирскую зиму. Она, зима, уж будто и закончилась, но в тени возле церковного остова ещё лежит на твёрдой ледяной подушке зелёной кучей рыхлый, ноздреватый снег. Сочатся из-под неё, из-под этой ледяной подушки, сверкая на солнце, крохотные ручейки, никуда не впадая, так среди хлама и теряются. Напротив входа – оббитой, обшарпанной въезжавшими и выезжавшими когда-то, в эмтээсовскую ещё бытность, тракторами церковной арки, – метрах в десяти от него разлилась огромная – то ли от ржавчины, то ли от глины рыжая – лужа. Дрейфует на её середине плот, командует которым мальчишка. С ног до головы промок плотоводец, но, судя по его лицу, мало этим озабочен. Шест, зазевавшись, вероятно, выпустил из рук – теперь, присев на корточки и подгребаясь к нему осторожно ладошкой, ловит. Транспорт, на котором он отважно покоряет лужу, хоть и непотопляем, но нахлебаться с ним воды – проще простого, потому что транспорт этот – обычная избная дверь с петлями – от вздоха кренится, от выдоха косится, благо ещё – скоба не вырвана – есть на двери за что держаться. И держится мальчишка за скобу рукой свободной – той, которой, как весёлком, не работает. Перед лужей, широко на скользком глинистом берегу разъехавшись копытами, склонив низко, чуть ли не к самой воде, морду и не двигаясь, словно мучительно решая, пить ей или не пить, стоит, будто чучело на выставке сельскохозяйственных достижений, комолая, пёстро-красная корова; вопрос питья, похоже, для неё всё же не главный – пялится исподлобья на гребца. Пялилась, пялилась – и ни с того и ни с сего вдруг – внешней причины вроде не было, разве незримая какая – вскинула резко голову, глаза, пугая багровыми от прилившей в них крови белка́ми, закатила и, пустив изо рта в лужу шнурок тягучей, сверкающей на солнце слюны, замычала истошно и протяжно, будто моля мальчишку пригласить её на плот. Мычать – так же внезапно, как и начала – перестала, хвост, как знамя, задрала упруго, прочь шарахнулась от лужи, словно зверь в воде ей примерещился, и, чавкая вязко грязью да далеко из-под копыт ею швыряясь, понеслась сломя безрогую башку, куда, сама, наверное, не знает. Случается с коровами порой такое, со стороны вроде нелепое. Не только с ними.

– Стих напал, – сказал он. – На скотину.

Обратился взглядом к мальчишке и подумал: «Матрос. В попутчики тебе святой Никола».

После чего свернул с дороги, чтобы не месить на ней грязь, и зашагал полянкой, с уже пробившейся на ней изумрудно-зелёной муравой.

«Но не такие, нет, – так он подумал. – Там ещё крапинки, как маковое семя…»

Идёт, осматривается вокруг, не узнаёт Каменск – давно в нём не был.

«Жалко, – думает. – Раньше село такое было… Теперь селом назвать нельзя, лишь по старинке… С Яланью – то же. Жутко, – думает. И думает: – После бомбёжек будто… И никакой войны не надо, получается… Кому б сказать, как я их ненавижу… Довели».

Проследовал улицей с пустыми, догнивающими домами – съехали на некоторых из них набок кровли, прохудились и прогнулись – и дворами, завалившимися и кое-где обратившимися уже из построек в рыжие груды хлама, с торчащими на них бурыми после дождя пиками прошлогодних крапивы и конёвника. Увидел на горе ветхую избёнку с небольшими оконцами, заглядывающими в крутой, но неглубокий лог, с простенькими, без затейливой резьбы и прочих финтифлюшек наличниками, старчески насупленными над оконцами, – Сушиху вспомнил. Дым над трубой жиденьким, почти бесцветным фитилём вытянулся одиноко к небу.

«Жива ещё?.. Бичи ли поселились? Стёкла целые – так не бичи… Зайти?.. Ладно, – подумал он, – Бог даст, на обратном пути… Будто родная».

И после, перекинувшись взглядом на крытый желобником дом, что через лог стоит, напротив:

«Там?.. Кто?.. Несмеловы, поди, кто же ещё-то… А изменилось-то – и не узнать!»