Блики, или Приложение к основному — страница 23 из 54

Осинник прекратился, и сразу же потянулись выпуклые, как подушечки-игольницы, поля, которые яланцы называют Вязминскими, а остальные все – Яланскими. Далеко они простираются, насколько глаз хватает, межуются тетеревиными колками, – и тут, поблизости, и за далёкой дымкой. Раскорчевали когда-то работящие и дюжие мужики эти пологие склоны сопок по речным водоразделам под пашню, распахали целину, несколько веков после, начиная со времени правления если и не государя Михаила, то Алексея Тишайшего уж точно, кормились с этих полей хлебом их, первопроходцев, потомки, а нынче – если совсем ещё и не забыты – проедет по ним кто-то изредка, травы на телегу накосит, косачей ли по колкам погоняет, – то, к огорчению старожилов, запущены теперь окончательно, ветром одним уж только и осеменяются: затягиваются плотно где соснягом, где тальником, а где и – то там, то там белеют вон – березничком, в чащу которых и медведь, возможно, забредает ночевать – пройдёшь рядом, но не заметишь, врасплох его в этом леске-молодняке, пока ещё не проредевшем, хоть и дремлющего, не застигнешь, с какой бы стороны к нему ни вздумал подобраться, он-то тебя скорее обнаружит – как из засады; летом там и от жары спасение – застень свежая с утра до вечера; туда и гнус снизу, от таёжки приречной – речушка Вязминка там протекает – не поднимается – ветром его, гнус, относит, – ещё и потому медведь их, чащи эти, не минует; к осени в них полным-полно костянки назревает. Голоден сейчас медведь после зимовки, прожорлив – на былье, на муравьях да на саранках отъедается и всякой падалью не брезгует, ну и мышкует – не без этого.

И шут бы с ним, с косолапым, мышкуй он где– нибудь подальше от дороги, стервятничай, и если бы век с ним не встретился, не пожалел бы, не соскучился… это уж точно, – подумал он и нервно передёрнулся.

Брошена посреди поля голубая сеялка, травой проросла – оплела та её и увяла – сникает со станины паклей и, что живой была когда-то, вряд ли помнит, корнями разве – те памятливые. Стая галок тесно расселась на сеялке. Крикливые. Грай, гомон непрерывный их ещё и эхо колет, рассыпает колотое по перелескам картечью. Место, которым он сейчас проходит, называется Хребтами. Ветру тут полное раздолье – гуляет как, где и сколько пожелает, солнечно тут от восхода до заката, а потому почти и просохла уже дорога на Хребтах, день-другой ещё – и запылит. Чёрную точку на жёлто-буром суглинке впереди давно он заприметил, как пункт для отдыха её назначил мысленно, а что такое это, разглядел только тогда, когда приблизился: покрышка от комбайнового колеса. Достиг, остановился возле, попинал зачем-то её, покрышку, несердито, внутрь полости позаглядывал, оставлял там словно что-то, затем, устроившись на ней, нагретой солнцем, достал бутылку, выпил, закурил – и тут же: зрительно устремился к будто падающему горизонту; долетел до грани, дымкой застланной, и увяз взглядом в мареве…

А потом… хоть и слышал много он, как оно зачастую бывает, но что и с ним такое же случится, не предполагал.

Долго с работой ничего не получалось – то есть нигде не принимали, в этом смысле, никак устроиться не мог. Куда б ни сунулся, к кому б ни обратился – по объявлению ли, на какое где наткнётся, по чьему-то совету ли, но больше наобум – везде в ответ одно и то же слышал, словно надиктовал кто-то заранее на ленту магнитную где-то и разослал, как инструктаж, по всем кабинетам и конторам: нет, мол, мест, парень, ты уж извини, было бы что, не отказал бы, дескать…

Да уж, конечно, так я и поверил… Бреши́, бреши́ – язык без костей. А объявление? Да снять, дескать, забыли. Человека-то уже, мол, взяли, а объявление не сорвали.

Ну а просить, заискивать, обивая пороги там, где сидят те, кого он люто ненавидит, – нет, он не может так…

Нет, я так не могу. И уже негде ночевать – и было негде, но ночи сделались холодными и долгими – пережди-ка такую на улице, будь ты хоть в унтах и в тулупе… Костёр – дело хорошее, но устал возле костра, нет-нет да и – не уследишь – прожжёшь что-нибудь, штаны или пиджак, а на одежду денег – где их… есть: на билет… туда-обратно, но говорил уже… словом, имею, но не трачу на пустое. Какой бы угол где, пусть крохотный, теснее конуры собачьей, но чтобы так вот обязательно: там – я один, и больше никого… с мышами, ладно, можно и ужиться… Ну и с едой – и с той уже поджало. Месяцем раньше и в огород чей-нибудь, дождавшись темноты, можно забраться, картошки накопать, испечёшь на берегу её, на углях, поешь – и сутки сытый… Картошку давно уже выкопали и в погреба ссыпали, а в погреб не полезешь – сроду не крал, навыка нет – поэтому, лучше уж сдохнуть: свернулся где в заветрии калачиком и тихо помер… нет, не могу, с души воротит… Ну а потом:

Потом… Встречаюсь однажды – но не выслеживал, конечно, не умышленно, случайно – с той, что продавщицей работает в магазине. Плотно снег уже на улице – до тверда утоптан: слышно, скрипит, кто где идёт. И подо мной он – остро-остро. С чистого неба изморозь искристо опускается. Деревья в инее. И солнце низкое – припухло, будто воспалилось. Только душой бы веселиться, но кепка на мне матерчатая, летняя, да пиджачишко мятый– перемятый – весь и наряд… ещё и – взгляд, наверное, тот – как у волка…

Кто он, откуда – всякому понятно…

У нас таких не очень жалуют, в последнее время особенно – народ устал сам от себя, то есть глаза бы не глядели – может, поэтому.

И та – издали ещё, вижу, заметила, но не узнала вроде сразу, так мне показалось, идёт, щурится, а как лицом к лицу сошлись – и побледнела – щёки из алых белыми вдруг сделались. Сначала шаг замедлила, остановилась в метре от меня, сумки – несла – на тротуар поставила, руки – к груди, по меху варежками… воротник рыжий, лисий… куржак с него – сыграл на солнце блёстками цветными… По губам её и понял: дескать, да что это с тобой?! – и: ты ли это?.. и чуть позже: Господи, – и говорит ещё, говорит правильно: «Макей», – это отчётливо уже и звучно в воздухе морозном, хоть и какой я там ещё Макей – жёлтый сигнал пока ещё – не красный, не зелёный… и погодя: ступай, дескать, за мной, – видит, что мнусь, и: да пойдём, пойдём, мол. А я был уже – и на вокзале был, и на почте был, забегал и в краеведческий музей – на зубы мамонта глядел: то есть и там, и там, и там уже отогревал свои закоченевшие, как кочерыжки, ноги – ну раз, ну два, но – неудобно, стыдно… в аэропорт – уже туда собрался ехать – на остановку-то и шёл, когда случайно с ней столкнулся, – не замерзать же так вот в глызку… правда, и там, на аэровокзале, тоже уже был, в кресле немного покемарил, и там примелькался, но в шею оттуда пока ещё не гнали – сержант молоденький, но, слава Богу, добродушный, большая редкость среди них, то всё как псы, будто в семье у них всегда неладно… когда дежурит – угадать стараюсь в его смену… документ, мол, твой – такое было, раз потребовал – я предъявил, а там – я, и не я – на фотокарточке лицо вроде моё, а имя… жёлтый сигнал… ну, словом, так, что стыдно вроде за обоих… И та: стоит, ждёт, вздохнула, слышу, глаз с меня не спускает, чувствую, те – серые, от неба – серо-голубые… я это так, не потому, что нравятся… только… но ты же знаешь… и ободки, и в ободках… так же – как родинки… И говорю, ну, дескать, ладно, – а что не к ней домой, это я понял, – и говорю, ну, мол, пойдём. Сумки её, согнувшись, с тротуара подхватил; стоял пока, закостенел; и: в кирзовых сапогах – не валенки – скользко… Пошли. Идём. Она меня рукой под локоть держит – не почему-то там, а чтобы не упал… видит, что разъезжаюсь всё, как на коньках… И чтобы в шаг с ней – не подловчусь, не приспособлюсь… мне как-то странно… с тобой-то мало же когда… Ну и пришли, куда вела. Тепло. Стою. Слюну глотаю – как собака – пахнет вкусно. Она: мой брат двоюродный, мол, из деревни, помочь бы надо… Понимают те, что я за брат ей, и из какой деревни прибыл, догадываются, но кивают… Ладно, чё уж там, стою, с ноги на ногу переминаюсь, не перечу, как тут и не смириться – одну машину в сутки разгрузить – не надсадишься; следить за печками – все протопить да скутать вовремя их; или за сторожа, когда тот прихворнёт, а тот болезный – часто на больничном… ну и так что где по мелочи, никогда работы не боялся, такой тем более, а тут всё же: чай, сахар, хлеб – заботой меньше; да и в сторожке же – не под забором. Ну а вино? – вино я у неё не брал, ни в коем случае, и без того – обязан: выжил… а чтобы слишком – не могу… нет, не из гордости, какая уж тут гордость!.. кому другому бы – не ей… ну, что, не знаю… словом, отказывался от вина я… когда свои вот получал, тогда уж так, что до беспамятства… День-ночь – сутки прочь – так до весны и перебился. И уж потом только, в апреле, снег вовсю уже таял… так, не надеясь ни на что, зашёл… Сидит – как все вроде – начальник: сзади – портрет, на столике – бюстик… Отличается. И говорю ему: спасибо – ноги дрожат – штаны на мне трясутся – вот что добро с человеком может сделать… А он: да брось ты, парень, у меня, мол, все такие, других взять негде… и: от сумы да от тюрьмы, сам, дескать, знаешь… и: на-ка вот, пиши – мол, подпишу… и дал аванс ещё: оденься, дескать. Попрощался я, забыл ли – точно и не скажу, вышел на улицу, стою, в землю перед собой, в проталину, уставился, если мог бы – заплакал, но – трезвый… Брёл, брёл – и как упёрся? – сама судьба, наверное, – противиться ей не отважился – устал: вошёл, узнал, снял комнатёнку – в ней и живу… думаю, можно так сказать: живу… есть вроде и другое слово, подходящее… но нет, не вспомню… если же: как? – тогда: укромно – это уж верно, но не это важно, вот я о чём: ограда там, чугунная решётка, крыльцо высокое и у крыльца, под рыхлым снегом – груда листьев прошлогодних – просвечивает жёлто-зелёно… крыльцо – ко мне, где я пока… но нет, не подберу иного слова… вертелось всё на языке… как-то… да шут с ним, ясно и без слов… Врос в землю окнами первый этаж почти до самых форточек, в одной из форточек всегда торчит старуха с чашкой чаю в трясущейся руке, не знаешь ты… слыхала, может: Настя?.. Я – на втором… Полгода утекло с тех пор… нет, полный год уже: дней десять так, а десять… вот и эти…