образ, не бледнея…
И вслух вдруг к Богу:
Да нет, Господи, нет, не гордый я, а малодушный. Так от уныния со мной, хотя и это грех. Но одному мне с ним не справиться – великий. Не оставляй меня, а то порой… прямо хоть жернов мельничный на шею… сорвусь когда-нибудь… Помилуй!.. Пошли кого-нибудь – пусть укрепит!
А после – мать свою вообразил – и к ней:
Да я и не дерзю. И смалу не был дерзким, тебе ль не знать. Внешне и выгляжу, быть может… в душе я – робкий. Алкать – алкаю, тут уж преуспел, ещё и как – от Сулиана нынче не отстану, ещё и форы ему дам… Но и опять я не о том…
Словом, ты вышла, как и обещала: скоро – взялся я, пока тебя не было, штакетины пересчитывать, так и до сотни не добрался. Вижу – идёшь: рубаха на тебе зелёная, в чёрную клетку, мужская, рукава закатаны по локоть… ямочки там… и – родинки – издалека – как пыль, или не пыль – пыльца, или – перга, ну что-то вроде… не знаю, с чем их и сравнить, когда на солнце… Гляжу и нет теперь уже листа – нос розовый, облупленный – ладонью закрываешь от меня… или – от солнца… Ресницы только… чёрного уж ничего, две крапинки лишь – те с укол игольный… да ободки – те ровно в нить – про ту я, что на паутине… проще сказать: рубахе точно в тон. И волосы… И слово каждое, но надо ли? – теряют смысл от повторения… знакомо… ведь день и ночь, а ночью уж и вовсе: и всякий слог – как лезвием по сердцу… и сколько лет уже… Ну а потом? Потом:
«Поехали?» – спрашиваю. Спросить-то спросил – губами, помню, шевелил, произнеслось ли? Произнеслось, наверное, коль слышу:
«Поехали».
И вздох ведь каждый…
Не заметил он, как спустился с Хребтов в низину, когда вступил и в разнолесок, не обратил внимания. Проходя мимо старой, приземистой, разлапистой сосны, тогда только вроде и опомнился: напротив остановился и, с восторгом оглядывая толстые, корявые сучья вековелого дерева, решил было под ним передохнуть, покурить, а заодно и выпить, но, увидев возле чёрного, с обугленной от пожарищ корой комля, огромный, едва ли не в рост человеческий, не раз уже сгоравший дотла и восстановленный не в первый раз уже, вероятно, муравейник, от затеи этой отказался, но дальше, однако, направился не тотчас: долго ещё, до возникшей в глазах пестроты, смотрел он на мельтешащих по куче и широко вокруг неё муравьёв – суета их, со стороны будто бы и бестолковая и бесцельная, как и непрерывный бег воды, приковывает взгляд, чаруя будто отголоском Вечности. «Пойди к муравью, ленивец, – вспомнил он, как читал ему когда-то Сулиан, когда он ему, Сулиану, славно подвыпившему, как-то распутывал рыболовную сеть, – взгляни на действие его и будь мудрым… Ни приставника, ни правителя». Насмотрелся вдоволь, тварью хлопотливой и неуёмной надивился, если, смотрел пока, о чём и думал, то надумался, и пошёл прочь от муравейника. Идёт.
– Доколе ты, ленивец, будешь спать? – сказал вдруг вслух он, повторяя прочитанное ему когда-то Сулианом. И как-то сказанное им же, Сулианом, повторил: – Он, муравейник-то, на притчу человеку Богом создан, смотри на них – и вразумляйся.
К чему?.. К чему… Да кто бы знал.
Вблизи сосны дорога шишками-падалицами сплошь устлана. Пролежав зиму, другую, третью ли под снегом, отволгли те, разъерошившись, состарились – мнутся под ногами, но не скрипят. Чем дальше от сосны, тем всё меньше и меньше валяется их на дороге; вскоре они и вовсе перестали попадаться; изредка лишь какая где вдруг подошве сапога ответит тихим хрустом – дятел куда с сосны понёс да обронил её там, ветер ли крепкий дул – оторвал от ветки да далеко так закинул… Забыл он про шишки, забыл он про сосну, забыл и про муравьёв – про всё на свете забыл. Идёт, опять не видит ничего вокруг.
Ну а потом? – потом:
Запустил мотор. Включил скорость. Поехали. Асфальт нагрелся – закипеть ему осталось. Если жара такая час-другой ещё продержится, и закипит… Пари́т. О том, что пари́т, думаю, а о том, что перед грозой обычно так бывает, нет, и в мыслях, помню, даже не мелькнуло. И если бы мне кто тогда сказал, что вскорости такая буча разразится, видеть какой до этого ещё не доводилось мне, я не поверил бы: ни облачка на небе не было, когда поехали, – поэтому. И вот ещё: вороны группками разгуливали по земле – а такое вроде к вёдро. Трава на обочинах нещадно выгорела – жёлто-белёсая – смотреть на неё было жалко; они, вороны, на траве – как комья антрацита – на ножках только и ожившие; есть где-то, слышал я, и серые, в России, не знаю, правда или нет, привык, что у нас они чёрные, как головёшки, и говорят всё: чёрный, как ворона. «Виснет ворона на ветвях, как пьяная, – к дожжу, к ненастью долгому, а по полю когда расхаживат важнецки, как она одна только и умет, зараза этакая, то – на ясно, как пить дать, куда собрался если, и ступай смело, что промокнешь да простудишься, не заботься, это уж точно, не я, парень, придумал – от веку так, но, дак и чё, оно – примета», – как учил меня Сулиан, когда готовил, помню, снасти, чтобы податься нам с ним утром рано на рыбалку. И не помню, чтоб ошиблись. «А когда в воздухе?» – поинтересовался тогда я. «Чё в воздухе?» – не понял и в тот раз подвыпивший Сулиан. Я пояснил: когда она, ворона, в воздухе летает, мол, тогда? «Ну дак и чё тогда, – ответил Сулиан, – и леший с ней, и пусть летат, пока где шею не свернёт, холера. Ей, парень, как нам-то, грешным, это не заказано… разве что так, за лапу привязать к чему тяжёлому, иначе как её, хамлугу, и удёржишь?.. Всё и гоня́т её хозяин, чёрт остроголовый… тьфу ты!.. Осподи, помилуй… как и у жэншыны – у той, они в хозяине своём – родня большая… А не спалкал бы ты, Макей, до матери, не в службу уж, а в дружбу, не спросил бы у неё, любезный, как-нибудь повкрадчивей, чё ни осталось ли там в лагушке-то у неё, на печке… хошь бы с напёрсток… а то, боюсь, не справлюсь тут без подбодренья… дак и пойти завтре не сможем!.. а я хотел уж было блёску-омманочку тебе дать – ох и уловистая – что ты!» Слоняются вдоль дороги, на дорогу поглядывают, серьёзные, как контролёры, но на асфальт не выбираются вороны – прилипнуть опасаются – поэтому, наверное… Катятся колёса мягко и вязко. С шипом. Если про ощущение тебе сказать, то: оно здесь вот, на ладонях… и до сих пор, вот и сейчас… будто в них стиснута ребристая резина ручек… Закончился асфальт скоро. Потряслись немного на гравийке, оставляя за собой хвост жёлтой пыли, а перед самым Каменском свернули в бор, в котором лагерёк после войны располагался – не пионерский, – просёлком торным прокатили – тут уж без пыли. Едем. Будто вчера или сегодня: руль помнят руки, тело помнит крен, кожа лица – горячий встречный воздух – как обжигает. Парусит одежды наши ветром, волосы полощет… трава на взгорке солнечном июльским полднем – и ту так же.
Помню, конечно…
Помнит, конечно, он:
Обняла ты его со спины крепко и кричишь ему в самое ухо:
«Тише, тише, упадём же!.. разобьёмся!.. Слышишь?!»
Слышит, слышит, как, поди, не слышит – и слово каждое, и каждый вздох, хранит в душе и вдох, и выдох каждый, иначе и быть не может – он их и нынче в состоянии все перечесть и не напутать, какой когда, в какой беседе или в безмолвии каком…
Ничем бы, Господи, не поскупился, не пожалел бы ничего – про жизнь свою, и предложить мне больше вроде нечего, ложка есть, и та, как говорят, весёлком – всё отдал бы, чтобы снова… хоть на денёк туда – на тот хотя бы, только в начало бы его… но вёл себя теперь бы по-другому: умерил скорость бы, послушался тебя – пусть только думать буду так – и то спокойней… вот и идти, и столько пить не нужно было бы… но и опять я не о том – всё отвлекаюсь почему-то.
Проделав в густом и высоком черничнике глубокую тропу, намотав при этом на колёса цепкий вязель, остановились мы возле огромной, будто вонзившейся вершиной в небо, лиственницы. Приткнул я к её необъятному стволу мотоцикл, кран бензобака перекрыл – карбюратор пересасывал – взял тебя за руку и повёл к самой кромке обрыва – рядом там, это тут, когда смотришь в сомкнутые веки, то и кажется: целую вечность – вечность будто и там, на краю, где и вовсе – одно лишь мгновение: едва приблизились, шаги остепенив, а вниз как глянули – и сердце ёкнуло, и захватило дух… когда закрою навсегда глаза, тогда, наверное, и вечно…
Наклонившись, он подобрал с дороги пустой папковый патрон, поскрёб ногтём по оржавевшему частично цоколю и прочитал вслух то, что было на нём отштамповано: «AZOT… 12». «Двенадцатый», – произнёс. А после смял в пальцах хлипкую уже гильзу, швырнул её в сторону и сказал: «Нет… нет, конечно, только нож», – и заметил: выстрелом сорвались с берёзы косачи и взмыли тут же высоко-высоко, крыльями махая часто-часто, чуть не как мухи; и скоро в точки обратились – на голубое порох будто кто просыпал. Перестал следить за птицами, глазами под ноги себе упёрся – снуют те, как челноки, будто по собственному произволу.
И сердце ёкнуло, и захватило дух. Вот и теперь ещё под ложечкой сосёт, представлю только, оторопь берёт: а если б вдруг! – но ничего же не случилось: за локоть мой ты ухватилась, назад попятилась и говоришь: «Ух ты-ы! Ой, мамочки!.. Как круто тут и как красиво!» – и слово каждое, и вскрик ведь тоже…
Поле, по которому он сейчас шагает, прошлым летом было выкошено – ёжится теперь клеверной отавой. Сено – зимой ещё, по снегу, в другое время его отсюда и не вытащишь – вывезли, но остались стоять разгороженные с торцовых стенок остожья – светлеют берёзовыми кольями и жердями; на одной из поперечин одного из остожий, самого близкого к дороге, сидит молодой коршун – осанистый, внимательный.
И я попятился – действительно: а вдруг!.. Обнял тебя… Рубаха – солнцем пахнет. Плечи… но говорил уже, что: больно… Губы – сухие – запеклись, к ним – как к гербарию: едва дыша… И ободки… Ноет душа: всё помню – помню каждый блик – только мелькнувший по лицу, и тот, что так: упал, запутался в ресницах… И – гордостью распёртый, не знаю только, почему, я говорю: «Ну-у», – то-то ж, мол, как будто сам к созданию причастен, словно в помощниках был у Творца, в который день вот только, не припомню… Кемь сверху – как стеклянная петля, в петле – пихтач густой – как скот в загоне. По берегам седые тальники – воды касаются – как кошки лачут. И солнце из реки – как новая копейка. Из сопок в сопки – я про Кемь… Синь в небе вытравилась – смотрится белёсо. Не поминая шиверу, но даже там, в глубоком, тёмном вроде плёсе, просвечивает дно… проглядывает – так вернее. Вот что ещё: и сопки в сизой, лёгкой дымке – где-то горит тайга – от этого. И кроме духоты парной, вдобавок к ней ли, багульника аптечное удушье… Стоит ступить, хвоя хрустит, устелен плотно ею яр; где не растёт на нём трава, он, яр, коричнево-бордовый… Кукушку слышно еле-еле – кто любопытный где-то загадал на жизни срок своей – пророчит…