ерное, для этого, на небе светлом след оставил тёмный и, кроме следа, ещё эхо, догоняющее его от самой взлётной полосы, бегущее теперь по сопкам, а кроме эха – гул в ушах – на память тоже. Накурился Макей, в таз с ополосками, что стоит под рукомойником на чурке неошкуренной листвяжной, бросил окурок, как тот сердито, угасая, прошипел, дослушал и, от окна подавшись, говорит:
– Ни разу в жизни не летал на самолёте, – и спрашивает: – А ты женат? Баба-то есть? – и продолжает: – Страшно, наверное… такая высота… оттуда сбрякать…
– Женат, – говорит Николай, – не венчались ещё только и не расписывались… будем. А что?
– Да так. А кто, какая, я её не знаю? – спрашивает Макей.
– Фуфайку убери, – говорит Николай.
– Чё, жарко стало? – спрашивает Макей, направляясь к кровати от печки, где проверял, как топится и не пора ли дров в неё подкинуть.
– Да нет, не очень… Ноги ломит, – отвечает Николай; чтобы Макея лучше видеть, угол подушки смял затылком и продолжает: – Тоже с Каменска. Может, и знаешь. Но она моложе… Да далеко не убирай, тут положи её, возле кровати… ещё понадобится, может.
– Ну а на дужку если?
– Кинь на дужку.
Молчал Макей, пока с фуфайкой разбирался, а разобрался как, и спрашивает:
– Ну так и кто… какая, чья?
Прямо над избушкой будто просверлил барашек вертикально небо, притормозил над самой крышей и запел довольно, пилотажу словно радуясь. Номер этот, трюк воздушный, проследили оба слухом, а после и говорит Николай:
– Так когда-нибудь и крышу продырявит, расшибётся, – и говорит: – А Митя есть там… помнишь, нет?
Смотрит Макей на потолок, будто туда, на невидимого из избушки пикировщика, и говорит:
– Митя… Митя… А какой? – и глядит теперь на Николая.
– А без руки, – говорит тот. – И по фамилии – Безруков.
– А-а, – говорит Макей, – этот, контуженный… ну как не помню, помню… человек заметный.
– Его племянница, – говорит Николай.
– Племянница?! А я всё думал, он – один. Что у него ещё есть кто-то, и не знал. Такие всё по одному обычно… Ну и давно?
– Женат?.. Зимой вот только.
Руки в карманы штанов Макей сунул, наружу карманы вывернул и говорит:
– Смотри-ка ты, ещё и не просохли, – и к этажерке подошёл. Корешки составленных на ней книг разглядывает, с пятки на носок раскачивается и спрашивает:
– Ну а родители – те как?
– Мои?
– Да те-то чё, я ж тех-то и не знаю.
– Я их тоже не знаю, – говорит Николай. И говорит: – Нет у неё их. Нет и матери моей.
– О Господи, – с пятки на носок раскачиваться перестал Макей и говорит: – Надо же. Когда?
– Да тоже… осенью вот, – говорит Николай. И говорит: – По-моему… кровь, что ли, потекла опять? Там что-то тёплое…
– Может, вспотел?.. Вспотел, наверное. Жар вон от печки… Если прошибло-то, дак хорошо, – говорит Макей. И говорит: – Ты извини, не знал, – и после уж, как помолчал минуту, две ли: – А как отец? Он так же… в Каменске? Один?
– В Каменске, – говорит Николай, – где же ещё… А как – не знаю.
– А чё такое? Почему? – спрашивает Макей.
– Да мир никак нас не берёт, – говорит Николай. – Недалеко когда, но всё же врозь, так вроде лучше.
– У-у, – говорит Макей. – Не понимаю, да ладно. – Сказал, книжку с полки вытянул, заглавия не читая, раскрыл, полистал, в текст не вникая, на место её втиснул и спрашивает: – Ты же учился где-то, кажется?.. Мне вроде кто-то говорил… Голова-то у тебя, помню, работала, по всем предметам успевал.
– Ну, было дело.
– А где сестра? – спрашивает Макей. И спрашивает: – И брат же был ещё. Тот где?
– Был и есть… В Ленинграде, – говорит Николай. Сказал так, залез рукой под полушубок и под одеяло, потрогал повязку, руку вынул, на ладонь взглянул, к окошку развернув её, и говорит: – Да, ты был прав: действительно, вспотел… – и говорит: – А Катька – в Магадане.
– Поразнесло, – говорит Макей. – По всей стране, с краю на край… Погнало пот, дак это ладно. А я, – говорит, – своих почти пятнадцать лет не видел… Нормально, да?.. И что ж за люди-то мы за такие?.. Я про себя. – Прошёл к печке, головни в ней клюкой пошевелил. – Глаза даже закрою, – говорит оттуда, – бесполезно: не могу никак представить… так, что-то смутно… брат – как лежит, лицо закрыто, будто книгой, мать – как стирает или шьёт… с затылка её вижу, окликаю – вроде как и не слышит, не оборачивается, а обойти её пытаюсь – не могу, – сказал Макей и замолчал, глядит в распахнутую топку; огнём лицо его озарено.
Молчат оба.
Ночь – это если по времени, если какая, то – лунная, тихая и прохладная, к утру, если не заморочи́т, ещё и подморозит, наверное, да и всего скорее. Не все в тайге спят в эту пору – одни летают, промышляя, другие, озабоченные тем же, бродят, но стараются проделать это без лишнего шума – вот почему и ночь-то вроде тихая. Жертва изредка прошебуршит лишь, а успеет, так и вскрикнет, пискнет ли, отчаянно, но безуспешно отбиваясь, и успокоится – похоже, так уже: навеки. Тихая ночь в тайге, прохладная – за день отволглая прошлогодняя трава подстыла – хрустит, ступи на неё только, не так-то просто подобраться к жертве, – ещё ж и лунная – не раствориться в темноте.
Светло на улице. Светло и в избушке. Хоть и нет на полу лунных пятен – прямо в окна не светит луна – пока омшаник загораживает – пока за ним она, луна. Но ясно в избушке и всё различимо. Лежит Николай на кровати навзничь, в потолок смотрит. Шагает из угла в угол по избушке Макей. А позже чуть: сел он, Макей, вдоволь, видать, находившись, за стол, пальцами по столешнице барабанить принялся. Глядит: сначала – в окно рассеянно, на лиственницы, на туман, плотно окутавший их комли и луной осеребрённый, затем – внимательно – на Николая. И говорит, прекратив барабанить по столешнице пальцами:
– Тебя трясёт?.. Зубами бренчишь…
– Да, снова что-то, – отвечает Николай, – зябко стало.
– Ну, это тоже ничего, это нормально, – говорит Макей. – Это наружу дрожь выходит, подогнать бы её ещё чем-нибудь, подтолкнуть маленько… Сейчас бы водки или спирту… так, по стаканчику, по два, и больше можно… не помешало бы, конечно. Пойду – хоть чай поставлю, что ли, горячего попить – и то неплохо… с водкой-то, правда, не сравнишь, но, на худой конец, и чай сгодится… И здесь, в избушке, можно вскипятить?
– Да почему нельзя, – говорит Николай, – раз печка топится. Ставь, кипяти.
– А чайник где? – говорит Макей, озираясь.
– Там, у печи…
– Не вижу чё-то…
– Чайник под лавкой вон… Сварил я тут на днях, – говорит Николай. – Можно попробовать. Должна дозреть… Там, у печи, за занавеской.
– Чё, неужели медовуха?!
– Да… выставлял тут пчёл, так рамы были… старые.
– И он молчит!.. Ну, ты даёшь!
– А мне и не к уму.
– После купания такого!.. Ну, парень, ты!.. Сказал бы сразу, а то я – чай… какой уж чай! – поднялся Макей из-за стола, прошёл за русскую печь, открыл там, слышно, флягу – фыркнула та громко. – О-о-о! – говорит Макей. – И не одна ещё тут – целых три. И все с медовухой?!
– Да. Сам я редко принимаю… – отзывается с кровати, извиняясь словно, Николай. – Трактористы… Хлыст на дрова подвезёт – угощай, без медовухи не поедет… налей и до, налей и после… Да так когда… заехать на участок, кого наймёшь… Да, мало ли, случается…
– Да это ясно, – говорит Макей. – Без медовухи-то тут как – в лесу – никак… да хоть и не в лесу… нынче без этого никак, никто рукой не пошеве́лит… А зачерпнуть чем?
– Ковш где-то там, – говорит Николай, – на по́лке… над скамейкой, где ты сидел… смотри там.
Сходил Макей, взял с полки ковш, пергой и воском весь покрытый, зачерпнул, вернувшись за печь, из полной фляги медовухи, ладонь лодочкой, чтобы на пол зря продукт не капал, подставил и говорит:
– Век уж не пробовал… ага, всё – барахло из магазина… вон даже слюнки побежали. И он ни слова! – Глоток сделал, ковш ото рта отнял, паузу выдержал и говорит: – Отлично! Штука-то какая!.. И он молчит. Ну ты даёшь, – отпил ещё, а после спрашивает: – А где Сосницкая теперь, ты знаешь?
– Парна́я, – говорит Николай, – ещё неделю не стоит, надо будет в холод переставить… в амбар после вынесу, – и говорит: – Была в Москве, а где сейчас, не знаю… Видел девчонок наших – приходила, говорят, на встречу… встречу же нынче тут устраивали… выпускников… Не ездил я… В Елисейске. Все яланские и наши… Работы много было.
– Да-а, надо же, – говорит Макей. – А я там… как в затворе, и не слышал, – и говорит: – Тебе бы, в самом деле, спирту… стакан бы опрокинул неразбавленного – и нормально: изнутри бы всё прогрело… А в чё разлить? – спрашивает. – Пить из чего будем?.. Кулёк там, на полке, с чем-то… лентой белой перевязан…
– Зелёный?
– Ну,
– С крупой. Пшено, – говорит Николай. И спрашивает: – Есть хочешь?
– Да нет, не шибко ещё вроде, пока не думаю об этом… Я про кулёк-то – лента там… – говорит Макей. – Как где бант какой увижу, на ком ли, так сразу и Сосницкая на ум является. Увидел ленту вот – и… напасть прямо, хоть к бабке иди – урок снять. Помнишь красотку нашу? – и смеётся.
– Помню, – говорит Николай. И говорит: – Там… шкафчик вон… Стаканы или кружки, что подвернётся, и бери… из чего ли больше нравится.
Собрал Макей необходимую для выпивки посуду, на тумбочке разместил её хлопотливо, тумбочку передвинул так, чтобы удобней было Николаю, а после: табуретку для себя принёс и говорит:
– Лежи, лежи. Не поднимайся. Я тут, под шею-то тебе, подушку… Так или выше? А? Пойдёт? Ничё?.. Может, фуфайку вон ещё подсунуть?
– Да нет, не надо, – говорит Николай; полусидит, полулежит теперь он, – ладно, нормально… Выйди в сенцы, – говорит, – в ларе, в левом отсеке, на самом дне… сверху палатку положил я… банки с тушёнкой… возьми две, три… да сколько хочешь. Нож – можно этот вот… им и откроешь.
Сходил Макей в сенцы, скоро оттуда вернулся, сидит теперь возле тумбочки, открывает, высунув и прикусив язык – привычка у него такая – ножом банку. Открыл, тушёнку понюхал и говорит: