– У-у, один запах чего стоит. То ли дело наша. А вон китайская… там и не знаешь: собачатину положут, обезъянину ли… чё попало напихают.
Нож вытер о штаны Макей и спрашивает:
– Так будем?.. Или подогреем?
– Можно и так, – говорит Николай, – не жирная… А хочешь, подогрей, оно недолго.
– После уж, ладно… эту так. Некогда, – смеётся Макей. И тут же: – Видел – собаки на крыльце. Заявились – грязные – откуда-то. Меня услышали – зашевелились. Мельком глянул, вроде бы ничё, ушки торчком, хвосты крендельком… Погладил – добрые… А путняя-то есть?
– Да-а, с виду только… вроде красивые, посмотришь, – говорит Николай, – но с красотой не охотятся… Здоровый, рыжий… есть там у меня… так тот – дурак… Убить никак всё не могу… жалко. Бурундука да рябчика – облает, не пропустит, с пеной у рта, зарно… Надоел. Бусый – заметил, может, – соболя… за зверем… брал и медведя как-то с ним. Боюсь – доверчивый, – что уведут, поманят только – и увяжется. Ещё там две, те – молодняк, пока за кашей да за хлебом… Ещё ж и кашу им варить…
– Да я сварю, крупа где, скажешь, – успокаивает Макей. – А ты какой, перловкой кормишь?
– Да. Не знаю, будет толк с них, нет ли, – продолжает Николай. – Вообще-то с Севера они… А Пальма, сучка, что в лодке со мной была… везде хожу с ней… собака добрая, но старая уж очень. Зубов почти нет.
– Ох, чё-то понял вдруг… волной вот прямо… как по собакам я соскучился, – нарезая хлеб толстыми ломтями, говорит Макей. – По нашим только. Овчарок разных не люблю. Наши к душе, а те… не знаю…
– Овчарок? – говорит Николай. И говорит: – Я почему-то тоже их не очень… Никогда не держал, правда, так поэтому, может. Она мне ни к чему, конечно.
– А-а, ну их, – говорит Макей, махнув рукой; в руке нож. Хлеба нарезал, положил нож на тумбочку. Оживился как – заметно, а то совсем уж было скис. – Это уже и не собака, а другое чё-то, хоть и похожи вроде внешне… Не-е-ет, – говорит. И говорит: – Старик у нас в Ворожейке есть, Фостирий, да ты, может, и слыхал про такого, муж той самой Фисты, кстати, пластырь-то этот научила всех варить… жив тоже, нет ли, не знаю… в кровати – ноги отнялись, дак и лежал всё… лет, поди, двадцать уж, да нет, однако, больше… катал я иногда его на тележке, попросит… тот – с Сулианом подопьют… тоже старик у нас такой там… славно, бывало, поддавали – до матерных частушек дело доходило… подопьёт тот и толкует на полном серьёзе, будто вывели их, овчарок этих проклятущих, на Колыме, срок мантулил он там долгий, перед войной ещё взяли… будто волчицу спарили с охранником… самого лютого подобрали… так уж он, конечно, осердившись.
Выпили по первой. Закусывают молча. Николай – вяло. Макей – не ел до этого неделю будто, он и обслуживает Николая, обслуживает усердно, готов и ложку подносить ко рту болезного, нужды в том только нет – тот и сам, с горем пополам, но справляется. И по второй налил Макей. И по второй выпили. Закусывают. Похвалил опять Макей тушёнку: дескать, и мясо вкусное, и жиру почти нет в ней, а то набу́хают, мол, как китайцы, – яичницу на ней, мол, только жарить; о медовухе добрым словом отозвался: дескать, и резкая – вон, в нос шибает, как крем-сода, и пьётся радостно, как свежий квас; и спрашивает после, поглядев на Николая пристально:
– А ты чё морщишься?.. Живот болит?
– Нет, – отвечает Николай. – Рука… Живот – терпимо…
– Дак а ты левой… Да-а, угораздило тебя, – говорит Макей; и головой – представив, вероятно, что-то – покачал; и говорит: – Но, слава Богу, конечно, что кишки на винт не намотало. Тогда бы чё мы тут?.. А это-то затянется… Ох, Господи, подумать только… Ну, ничего, живой – и ладно, жить теперь ещё сто лет, значит, будешь… Давай хлобыснем, чтобы поскорее заживало.
Выпили. Помолчали. Погодя чуть:
– И как теперь, ума не приложу, – говорит Николай. – Работы столько тут поднакопилось… Да и время-то ещё такое…
– Проголодался я, оказывается, – говорит Макей, – сейчас лишь и почувствовал… Ковш чё-то маленький, – смеётся. – Может, ещё я зачерпну?
– Зачерпни, – говорит Николай.
– Обычно как? Обычно выпью – и не ем, а тут вон жор какой напал…
Встал Макей, отправился к флягам, говорит из-за печи – хлеб жуёт, а потому и глухо:
– Ты, парень, вот чё, про дела пока забудь… Будет утро – будет пища.
– Забывай не забывай, – говорит Николай, – но пчёл кормить надо, взятку-то нет… они голодные…
– Как я вон… Пчёл мы накормим, – говорит Макей, ставя на тумбочку полный медовухи ковшик, дно его ладошкой прежде вытерев, промокнув ладошку после о штанину.
– Сироп сварить…
– Сироп мы сварим, – говорит Макей. Разлил по кружкам, сверился, в них заглянув, не обидел ли кого, не обделил ли. И, выпили когда: – А дрожжи ты в неё не добавлял? – спрашивает.
– Нет, – говорит Николай. – Ни грамма. С дрожжами – это ведь уже не медовуха – бражка.
– У-у, – говорит Макей.
– А что, не крепкая?
– Да нет, я так…
– Она не сразу…
– Я не знаю!..
Сутки миновали, двое ли, сказать трудно. Судить по выпитому разве? С одной флягой расправились, оставив в ней на дне лишь гущу, другую расчали, – но тут так – как пить, при добром-то здоровье двум хорошим выпивохам можно и за сутки управиться – парная медовуха, скоро подаётся, а при похвальном воздержании, пожалуй, и на год растянуть удастся – чуть ли не сорок литров в ней, во фляге. Если по вскрытым и пустым консервным банкам, что громоздятся кучкой возле тумбочки? – но и тут тоже – как закусывать. По лицам бражничавших, вот по ним лишь, пожалуй, и можно – щетина на щеках у них двухдневная – так, примерно, но и в этом случае с такой вот только оговоркой: если на рост щетины медовуха выпитая не влияет.
Макей пробудился от сна и, приподнявшись на локтях, стал бестолково вокруг озираться. Осознав, где находится, поднялся с полу, на котором, голом, и лежал, присел на табуретку возле тумбочки и уставился на Николая, о котором тоже не тотчас, кажется, вспомнил.
Не спит Николай – потолок глазами подпирает.
– Ты это чё, так и не спал? – спрашивает его Макей. Банку с окурками на тумбочке приметил, порылся в ней пальцами, окурок выгреб, над банкой, разминая, подержал его, точно такой же в горле будто ощутил и, в отвращении скривившись, вернул окурок банке – приняла та безразлично, – а позже сколько-то: опять уставился на Николая удивлённо и повторяет: – Так и не спал? – и себе уже, бока свои ощупав: – Сопрел, как мышь, смотри-ка ты, зараза… словно катался кто на мне… а может, так оно и было?
Взглядом от потолка отвлёкся Николай, глянул на товарища весело и говорит:
– Спал, почему не спал… Пока ворочаться во сне не начал. Только что вот, перед тобой, проснулся… Кровь потекла, наверное, – прилипла майка к телу.
– А-а, – говорит Макей. – Ну, это мы сейчас проверим. Если и кровь, дак полбеды. Не загноилось лишь бы. Но вроде не должно, – говорит Макей. Сказал так, языком поцокал. И продолжает после: – Эхо по черепу, как жеребец по тротуару, – и пальцем так себя по темени: тюк, тюк, – и спрашивает: – А какое же число, интересно?
– Сегодня? – улыбается Николай.
– Ты – как огурчик, – говорит Макей. – А чё сейчас – сегодня или завтра?
– Ещё вчера, – шутливо отвечает Николай. – Похоже, ещё вечер… А если честно, сам не знаю… Не следил. Включи приёмник – и узнаешь.
– А кто его?.. его никто, по-моему, не выключал, – говорит Макей. – Где-то под боком бормотал всё… Не снились же мне песни по заявкам… Зыкина… точно, точно… точно, пела. Издалека долго течёт река Волга…
– Может, и снились, присниться может что угодно, – говорит, усмехнувшись, Николай. – Батарейки разве сели? Есть ещё где-то… были запасные… привозил. Тут вот, в тумбочке, или в столе.
– Ладно, – говорит Макей. – Потом… В голове кто бы выключил… и без радио тошно… Слушай, а чё мы так вчера с тобой смеялись… или – когда?.. над чем?
– Да над собой, всего скорее, – говорит Николай. И кивает на ковш, от перги и гущи медовушной жёлто-рыжий. И говорит: – Или вот… она над нами.
– Кто?! Медовуха?.. Эта может, – говорит Макей. – Да, а какое же число? Мне на работу бы не опоздать… А я ходил, траву палил?
– Ходить ходил, а палил, не палил, не знаю, – говорит Николай. – Лицо, по крайней мере, всё вон в саже.
– Да?! – удивляется Макей.
– Да, – говорит Николай. – И на носу… И на щеках… Палил, наверное, раз в саже.
– А-а, тот-то, чувствую, глядеть мешает, – говорит Макей. – Заводил туда-сюда глазами, завращал ими, – сказал так и подался к рукомойнику. Умылся, халатом вытирается и спрашивает: – А я менял тебе, нет… делал перевязку?
– А ты не помнишь?
– Нет.
– Ну, ты даёшь.
– Не говори.
Прошёлся Макей по избушке, пригибаясь, но не низко, в коленях и трогая себя пальцами то за плечи, то за локти, то за шею, то надавливая ими на рёбра, кривясь лицом при этом, и говорит:
– Кости болят… Всегда так с перепою. – Напротив кровати остановился, на Николая смотрит внимательно и говорит: – Лекарь из меня ещё тот, конечно… Вот так бы вырезал тебе что-нибудь… Нож у тебя острый… прямо как этот… – Не договорил, передёрнулся всем телом, от Николая отвернулся, место, где стоял, покинул и говорит: – А у меня бывает… иной раз, и пил с кем вечером, наутро позабуду. А с чёртом если?..
Помолчали оба: Макей – шагая из угла в угол, Николай – слушая, как половицы под ногами у Макея поскрипывают; после он, Николай, и говорит:
– А почему тогда спросил про перевязку?
Будто ждал Макей вопроса этого – отвечает на него тут же:
– А тряпка брошена… в тазу вон. И руки, пока не помыл, были липкие… Варенье ж мы с тобой не ели?
Засмеялся Николай и говорит:
– Ты же сироп для пчёл, ходил, варил… что-то готовил там, по крайней мере.
– Вон оно чё, – говорит Макей, – и сироп ещё варил… Варить-то варил, припоминаю вроде… точно… ну а пчёл-то накормил?
– А вот этого уж я не знаю, – говорит Николай, еле сдерживая смех.