– Да почему… как раз об этом, – говорит Макей. – Я просто начал с автомата… Он автоматом-то когда махал, чмо-то это… кровь со штыка в песочек белый капает… красное солнце… таёжка поодаль… в таёжку эту тёмную садится, карьер окрасило… не то что красным… и не розовым, а… у них петлицы – дак под масть им… я чё-то тут возьми да и спроси, а сам, стоял пока, пока смотрел, и загадал: угодно ли, мол, будет то, что я задумал… ну, то есть то, о чём и говорил… луч солнца по штыку скользнул, с него сорвался – и полоснул мне по зрачкам, как бритвой… ну, дело ясное – угодно Ему, дескать…
Налетел с востока крепкий, порывистый ветер, посланный с вестью о скором рассвете, – зашумел сырой лес, неохотно в непогоду пробуждаясь, надавил ветер мимолётом – если спит ещё кто, дескать, просыпайся – на стёкла в окнах – дрогнули те тревожно, заскрипел на крыше отчаянно флюгер, подчиняясь воле вестника, и замер, запоминая, вероятно, куда тот, в какую сторону умчался, – кто вдруг спросит. Отдохнув с часок, немногим ли больше – эти лишнего не станут нежиться, – взмыли опять бекасы в морочное, ещё и из-за поднимающегося от земли тумана вовсе непроглядное небо, в разных местах его буравить принялись. Затенькали тоненько возле избушки мелкие птахи – их, как мух, в крапиве прошлогодней.
Голову от подушки оторвал, на локтях чуть приподнялся Николай в кровати. И говорит:
– Нет, знаешь… что-то ты, Макей, по-моему, не то…
– А ты лежал спокойно бы, не шевелился сильно, – говорит тот. И спрашивает: – А чё не то-то?
– Да это всё, – говорит Николай.
– Дак чё всё это?
– Да то, что ты там назагадывал.
– То, что поеду и убью?
– Разве такое может быть угодно?
Потянулся Макей, взял было с подоконника ковш, вспомнил, что тот уже пустой, оставил его на месте. И говорит:
– А кто знает, что угодно, а что нет? Никому на ухо прямо не объявлено, – и говорит: – Ведь знак-то был мне.
– Ну, я не знаю, был ли, не был ли, ещё и как его растолковать, – говорит Николай. – Может, и было что-то там, но от кого, подумать ещё надо.
– А от кого?.. А от кого ещё могло?!
– А от того, кто постоянно около-то крутится, у сердца сбоку караулит…
– Ну а уж это-то ты не лепи!
– Но – «не убий» – же заповедь… и к ней поправок вроде не было. Так, помню, коротко и сказано.
– Сказано-то сказано, да не на каждый случай. Для кого-то там и солнце останавливается… А я убью!
– Как так убью?
– Как, как. А так, как убивают… Просто. Мудрить тут много нет нужды… Жил-был какой-нибудь и… не стало – и всех делов, а по кому-то, может быть, и лист осиновый не дрогнет. Тело – в землю, откуда и взялось, а душа – сама себе хозяйка – в рай, который потеряла… Может, кого от лишнего греха ещё избавишь: жизнь ведь прожить – и без греха… И кое-кто из праотцов ведь был человекоубийцей. Убить кому-то предназначено, кому-то должно стать убийцей. Кому позволяется, кому нет – оно и только… Один пророк кого – даже мальцов стравил медведям! Но. Да и – убить – не сам ведь ты решаешь, тобою движет…
– Вот на тебе!.. Вот это да! – говорит Николай. И говорит запальчиво: – И всех делов-то!.. Хочешь отца иного дело сотворить, который искони убийца?!.. Жил-был, говоришь, и – не стало!.. А ты после как?! Тебе же оставаться… Вспомни – Раскольников… Ты убивал?!
– Смотря кого, – спокойно говорит Макей.
Голову на подушку уронил Николай, от резкой боли в ране сморщился, глаза закрыл. И тихо говорит:
– Ну, извини.
– Да ладно, чё уж.
– Макей, ну, правда…
– Перестань, – говорит Макей. И говорит после: – Мне надо каяться, а не тебе… на то уж если… А ты жену свою представил бы… Не знаю, как там, но… жена ведь?
– Ну, так и что? Жена, – говорит Николай; открыл глаза, скосился ими на Макея.
– Так ты представь.
– Ну, и представил.
– И что?
– А что?
– Но только так, не мысленно, а – кожей…
– Ну, так и что?
– А кто-то взял да и увёл её – тот, кто совсем её не знает… Ну, имя знает, может, да и только, а ни зрачки, ни родинки… видеть-то видит, может, но не понимает…
– Увёл – увёл, – говорит Николай, опять смыкая веки и вдавливаясь в подушку потным затылком. И говорит с закрытыми глазами – Жива ж – и ладно.
– Это-то так, пожалуй, – говорит Макей. – Но ты-то без неё…
– Что ты?.. Что ты-то без неё? – говорит Николай шёпотом – брюшина у него порвана – в ней голос громкий больно отдаётся – поэтому. И говорит: – Ну, тут… не знаю… Не мы же жизнь, Макей, даём…
– Слова, слова… Не нам её и отнимать… Так, что ли?
– Да.
– Ну, может быть?.. Песня-то старая, конечно. Но Он же знал, как я её люблю, – сказал Макей, на окно обернулся, вершину лиственницы различил в поднявшемся тумане. И говорит: – Сытый голодного не разумеет – с этим уж, точно, не поспоришь, – отвлёкся от окна и говорит: – Идти мне надо.
Вскинулся взглядом на Макея Николай и:
– Куда?! – спрашивает.
– Да вон ведро пока хотя бы вынесу, – отвечает тот.
– Я сам потом…
– Лежи, лежи… ещё успеешь.
Сказал Макей, с полу кое-как, руками себе помогая, поднялся. И говорит:
– Ноги-то затекли… Не диво – столько посиди.
За дужку подхватил Макей ведро, что стояло у кровати, и вышел с ним из избушки. Вернулся скоро, ведро месту возвратил, руки помыл. И говорит:
– Свежо на улице, и во-о-оздух… Светает вроде. Всё заволокло… Туман ещё, но вроде – кверху… Я ещё выпью? Можно? – спрашивает. – Ты-то будешь?
– Нет, – отвечает Николай. – Ты, хочешь, пей, а мне на дух её теперь не надо – трёхгодовую норму, наверное, выпил.
– Смотри.
Взял Макей с подоконника ковшик, удалился с ним за печь. Почерпнул полный, выцедил его до донышка, из-за печи вышел и говорит:
– На посошок – чтобы идти было не скучно… И во второй уже там только гуща… Ничё мы, парень, потрудились.
– Поусердствовали славно, – говорит Николай. И говорит: – Рам полно ещё – сварю, её недолго… Поправлюсь вот… Ты что, собрался, в самом деле?
– Пойду, – говорит Макей.
– А что так резко?
– Ничё себе!.. И скажешь тоже.
– Сиди, – говорит Николай. – Куда сейчас… Прояснит, может. То дождь зарядит.
– А чё мне дождь?.. Да в дождь и лучше – не так тоскливо… Но дождь-то вряд ли, – говорит Макей. Сказал, по половицам шатким побродил, возле кровати остановился. И говорит: – Ну что, пока, брат. Счастливо оставаться, – и руку Николаю протянул, а тот:
– Спасибо, – говорит.
– Да брось, – говорит Макей. – Тебе спасибо. Вон как порадовал меня, давно не пробовал такой… забылся даже.
Потрясли друг другу руки – Николай здоровой, левой, и после он же, Николай:
– Ещё побыл бы.
– Нет. И так засиделся. Да и побыл бы… выпить есть вон… Мне на работу опоздать никак нельзя. Никак… бригаду подведу. Да и начальник там – мужик хороший… Нет, не могу.
Руку Макея крепче стиснул Николай в своей и говорит:
– Честное слово… если бы не ты…
– Да ладно, ладно.
– Серьёзно, если бы, Макей, не ты…
– Да ладно, брось ты, Николай, – говорит Макей. Отнял руку. Подался. И от двери уже: – Мне бы не появиться тут, и ты бы не пошёл в тот день на Таху… Всё это, может, для меня?.. Я лодку там, в курье, припрячу, – сказал и вышел. Дверь тут же приоткрыл и говорит:
– Я не Макей пока, я ещё – Дмитрий, – сказал, закрыл дверь.
И ушёл.
Промок лес насквозь. И – сумрачный. Но тепло. И пахнет прелым. Неба не видно, так как тут оно, прямо в лесу – сблизи его не разглядеть. Вороны на ветвях сидят – высоко не поднимаются и не летают – заблудиться, наверное, без солнца боятся. Скучно. Только жарки́ вовсю уже распустились – те лишь и радуют. Да ронжи, от ворон держась подальше, трещат без умолку на всю округу, те – слух, как могут, так и веселят. И моросит.
Коснулся рукой – влажные на голове волосы – и говорит:
– Кепку на пасеке оставил… Значит, туда ей и дорога.
Скользят ноги на сырой глине, разъезжаются.
И говорит:
– Иуда – тот в такую же погоду удавился?.. Вон их, осин-то, сколько за ложком.
Идёт.
Худо-бедно, с передышками, с привалами, прошагал много.
Подступил. Стоит около черёмухи, на обломанный им сук которой насадил бутылку несколько дней назад. Смотрит на бутылку.
О чём я, интересно, тут?.. Не вспомню?.. Нет… А голова – ох, никогда ещё так не раскалывалась… Спал где-то, что ли? – бок весь испачканный… Тут не табун – монголы скопом… И сердце тоже – рёбра расколотит… Почки набухли на деревьях – листья скоро начнут вырываться.
Оттянул рукой сук, отпустил его. Качается тот вместе с бутылкой. Ладонь плашмя подставил – сук и качаться перестал.
Не знает он, похоже, что мы – братья… Там, дома, в Ворожейке, у меня – родной… ну как – почти… единоутробный, а этот, Николай, он – вроде сродный… или – двоюродный… так вроде…
Бутылку снял с сука, швырнул её под ель ближайшую. Пошёл.
Идёт.
Кто?.. Он же это, Сулиан: а о том, мол, и не порадуешься и не повеселишься, был твой брат, дескать, мёртв и не ожил, пропадал и не нашёлся, – да, это он, пожалуй, Сулиан, кроме-то некому, но чуть иначе… похоже очень, но не так…
Идёт.
Ноги юзят – на откосе и вовсе – ещё бы трезвому, а то…
Он говорит:
– Приду.
Остановился. Оглянулся. И сказал:
– Я приду, приду… приду, мама, приду… И скоро.
VIII
Несмелов спрыгнул с коня, открыл ворота, вместе с конём вступил в ограду, к столбу у дымокура привязал его – и говорит:
– Здорово.
Дым по ограде вяло шляется, будто не знает, чем заняться, но вверх не поднимается – в тень под навесом норовит скрыться. Сам на себя с ограды нажимает клубами, набился под навесом тесно, выпирает во все щели. По крыше стелется, застреху огибает и снова рвётся под навес – и что его там привлекает? Комарам – тем под навесом делать теперь нечего. И в ограде их немного. Коню обрадовались, решили было поживиться, но и тот не лыком шит – по самый хвост в дым спрятался, не всхрапывает даже, чтобы забыли про него. Верхом на нём приехавшие пауты и слепни многочисленные, хватив едкого дыму, срываются с его потемневших от пота шеи, спины и крупа и ошалело кружат по ограде. Возле невысокого, в три ступеньки, покосившегося крыльца лежит свинья, а на крыльце сидит Макей, одетый лишь в сатиновые чёрные трусы, щепу ножом строгает, и у свиньи от этого всё рыло в стружках, как халат у столяра. Стружки свинью не беспокоят, не докучают ей, как кажется, особо – блистает она толстым панцирем из не просохшей ещё грязи, из того же «теста» и шлем на её морде – что ей в таких «доспехах» какие-то стружки. Сразу за огородом – густой, старый ельник. Убрели кормиться в этот ельник курицы, кудахчут там, прохладе радуясь; еле-еле их, но слышно. Только парунья с выводком осталась дома. Словно шары по бильярдному столу, катаются за ней по ограде цыплята, жёлтые ещё, как цветы одуванчика, не распятнались, щиплют мураву, козявок разных сноровисто глотают. Рыжий кот из крапивы, как из бильярдной лузы, на цыплят по-разбойничьи щурится, следит внимательно за их передвижением; велик интерес в его жёлтых, как горчица, гляделках: а вдруг да закатится какой из «шаров» под коготок ему случайно, велик в них, в гляделках его, и страх перед наседкой – та нынче прямо зверь и зверь, и что ей кот, она и на собак кидается, кто её будто подменил – ещё ж недавно была смирной.