свещённом салоне летящего на восток самолёта, а взгляд свой – сфокусированным на стюардессе, любезно предлагающей ему напиток или карамель. Ну а представить – тут, грешным делом, воля наша – можно всё что угодно, вот он и представлял, будто родина его – край Исленьский – зверь этакий, распластавшийся поперёк страны, душой или позвоночником у него река Ислень, а сердце, разумеется, пуп ли – в Каменске. Лежит этот зверь на боку, будто нарочно от него отвернувшись, лежит, хвост откинув, а конец хвоста здесь, в Пулково, началом ориентира в аэрофлоте служит. Глупо, конечно, думает Иван, и честь для Исленьска не бог весть какая, если про хвост не забывать – где его начало, но внутренний цензор уж больно благодушен и редактор ленив да либерален, а пока сам с собой рассуждаешь, они и вовсе спят, а пока они спят, можно и сказать: потолкаешься в Пулково, послушаешь, пристроившись, чёкающих земляков, в лица их наглядишься и благо переживаешь после, будто родина тебя хвостом легонько коснулась, так что-то… вроде тургеневского дыма…
И трудно бывает нарушить раз заведённый порядок, установленный тобой или продиктованный когда-то обстоятельствами, если, конечно, это не тоталитарное принуждение: проснулся, например, встал, зубы щёткой поскрёб, чай выпил – и попробуй после этого, курильщик заядлый, папиросу не выкурить. Вот и сейчас, не нарушая уже привычной для него последовательности действий, Иван съел котлету, выпил кофе и подался вниз. Ещё спускаясь по лестнице и думая о ней как о предметном знаке, а заодно заботясь и о том, как время скоротать, услышал он, что объявили «его» рейс, но к очереди сразу примыкать не стал – повременил в наблюдении: чем длиннее очередь, тем дольше кайф, так в его случае, – затем пристроился и начал вживаться в образ: ну, вот, дождался, причин технических не возникнет, Ислень туманом не разразится, туман от неба Исленьск не скроет, часов через шесть, глядишь, и… тьпу!.. хоть всё бросай и улетай. Стал озираться, чтобы поостыть. Перед Иваном – пассажир. Ноги у пассажира тонкие, худые, ме́ста в джинсах ещё на пару таких; туфли – тупоносые, с фабричной прозеленью разводов – на высоких, самопально подточенных каблуках; пиджак коричневый из кожобмана, такая же кепочка с пуговкой – «кореш в отпуску», тип нередкий, с мая по сентябрь на любом вокзале можно встретить. И подумал Иван мельком: «Либо тельняшка под пиджаком, либо рубаха с рекламой спорта», – и забыл про него, про тонконогого. Очередь на ум пала, сравнилась с часами песочными и отбыла восвояси, а то и в другую распахнутую голову. Туристы, альпинисты, геологи, земляки Ивана и те, что к землякам его в гости летят, кто рукой, кто ногой багаж перед собой двигают, посмеиваются, поплакивают, с провожающими, у кого они есть, целуются – обыденно. Тут и там, что на Мурманск, думает Иван, командировочные толкутся, их тоже угадать можно – по отчуждённости, по клади ручной – вроде банной – и ещё по каким-то признакам, с ходу которые и не выделишь. И очередь к концу, и время кайфа к пределу, когда повернулся к Ивану пассажир, им отмеченный, и сказал:
– Борода, отойду, скоро буду.
«Тельняшка», – подумал Иван, на уши пассажира глядя. Уши его и сказали Ивану сразу так: «Степан». Без мочек они у него, треугольные, будто ромб рассекли пополам – с угла на угол, половинки слегка согнули, чтобы звук не отскакивал, и к голове приладили. Закрой владелец их волосами, прижми их кепкой, они не проболтались бы. Так Стёпа изменился, а оттого и подумать можно, будто Стёпины уши присвоил другой человек. Или поносить на время взял. Или совсем уж худо: в карты навечно выиграл. Опознал Иван по ушам Стёпу и теперь следит за ним искоса: процокал Стёпа подковками через зал, потоптался возле киоска журнального, к лестнице отошёл и, джинсы локтями подтянув, сел на картонный ящик, расписанный словом «Сони», именем страны, где родился и из которой прибыл, и ещё какими-то буквами, цифрами и иероглифами. Сел Стёпа, судя по всему, не на пять минут – туфли снял, ноги на них, как на педали, поставил и кепку о стену на глаза сместил – то ли вздремнуть собрался, то ли видеть никого не хочет – не вода ток людской, раздражает. По-своему, конечно, рассудил Иван выходку Стёпину с очередью на Исленьский рейс. Ему и самому, кстати, если удирать, так в самую пору. Повернулся к девушке, приоткрыл было рот, но на этот раз и врать не пришлось – близоруко прищурившись, растянув пальцами веки, обо всём забыла девушка – на живых голубей в фонаре пялится. Распрощался Иван с ностальгической иллюзией и вышел из игры. А после этого так: вряд ли и осознавал, что делает, направился к Стёпе, думая: «Не узнал сразу, может, и теперь не узнает – с бородой он меня не видел? – не видел, да и времени прошло немало, а узнает, так и «хрен с ём», как говорит Фанчик. Приблизился. Не мудрил, встал перед Стёпой и говорит самое что ни на есть простое:
– Закурить не будет? – и головой, как сова, вокруг – как бы в оправдание: мол, извини, но ты один тут такой, свойский, у кого ещё спросишь.
– Без фильтра, – говорит Стёпа и, видимо, уловив в голосе Ивана что-то – суетное, возможно, – подбородком так: только не юли, мол, не надо, и без этого дал бы.
Говорит Иван:
– Угу, – и смотрит.
С ящика не поднимаясь, вынул Стёпа из кармана толстый плексигласовый портсигар со стереокартинкой на крышке – японка подмигивающая – клацнув кнопкой, раскрыл его и протянул Ивану. А тот вытягивает из-под резинки сигарету, разглядывает Стёпу исподтишка и спрашивает:
– В Исленьск?
– Нет, – отвечает Стёпа, – в другую сторону. В Киев. – Кепку при помощи стены чуть-чуть приподнял, из-под козырька глянул и говорит:
– А ты?
– Я?.. Никуда, – говорит Иван. – А-а, провожал… – сказал и кивнул, дескать, спасибо и ещё, мол, раз: извини. Вышел на пандус и думает: «Ну и ну, ну и Стёпа, сам себя лет на десять старше, и голос совсем не тот, не Стёпин… то ли поддаёт крепко, то ли горло застужено?»
Ночь уже. Светлая, не парна́я, но тёплая. Слева над горизонтом розово-охристый след самолёта, справа – чёрный. В небе единственная звезда. Нет ей названия у Ивана. Все звёзды для него тёзки: «Звезда» – одно им родовое имя; хотя нет, существует такая, имя и место на небосводе которой помнит, – Полярная. «У отца уже утро. Встал. Ходит… или на солнце с кровати смотрит… свет рассеян из-за шторки». Тесно от тепла в свитере. Снял его. Рукава завязал на поясе. Думает: «Наколка у Стёпы на пальцах – “перстенёк” и “звёздочка”, и буква “А” на мизинце…»
И Стёпа появился, помял сигарету, сплюнул в урну и говорит:
– Разреши, – прикурил и затянулся с придыхом, будто пробыл минуту под водой и вынырнул, по воздуху стосковавшись.
И ситуация такова: сигарету, что курит, стрельнул Иван у Стёпы, а потому, считает Иван, вроде как и молчать неприлично. И говорит:
– В отпуск? – говорит, что на ум пришло, то, что место ему подсказало. – Из отпуска?
– Нет, – говорит Стёпа, – живу под Киевом. Боярка, если слышал. – Смял о каблук сигарету, пальцем сбил её на асфальт, взглянул на Ивана коротко и говорит:
– Ну чё, какого хрена?!
– В смысле? – говорит Иван.
– В смысле, – говорит Стёпа. – Под шланг пилишь.
– Не понял, – говорит Иван.
– Не понял он, – говорит Стёпа. И тут же, без перехода: – Патрон я тогда перепутал. – Точно метил, бил сблизи, потому и попал: от дыма Иван откашлялся и говорит:
– А записка?
Но тот, Стёпа, будто переиграл на очко и ведёт:
– Пыж? – говорит Стёпа и усмехается: и ни зубов двух передних, ни фикс вместо них – паз удобный для сигареты, им, когда курит, Степан и пользуется – сигарету в него вставляет, словно ружьё в рогатину, – целиться ловчее.
– Да, – говорит Иван.
А Стёпа – себе, друг ли у него есть, другу часто твердит об этом, жене ли – говорит как давно готовое:
– Письма она мне вернула, сидел пыжи из них делал, хотел утром за рябчиками сходить, а потом… то да сё, мать там ещё что-то… второпях собирался, сунул в карман и не посмотрел, а в клубе… – Или так тут сбился, или фразу свою фасованную по-иному перед новым собеседником вдруг услышал, но осекся и счёт Ивану как бы помог сравнять: – Дробь… пятый номер, а думал бы, так… Ты же не следак, чё мне кнокать.
– Ладно, – говорит Иван, – теперь уже всё равно… не изменишь.
– Прыткий, аж завидно, – так только и ответил Стёпа.
Молчали, пока батальон романтиков напористых с гитарами, рюкзаками, палатками и с пристёгнутыми к рюкзакам котелками да сковородками в двери ломился, будто прямо тут, внутри Пулковского аэровокзала, они, романтики, и намерились разбить лагерь, пока дождь не пошёл или роса не выпала. Потом уже, когда гвалт поутих, когда последний рюкзак в двери протиснулся, Стёпа из пачки – и беломор уже – выбил папиросу, в пальцах татуированных её покрутил, дунул в гильзу и, прежде чем в паз папиросу сунуть, спрашивает:
– Как там мать, не знаешь?
– Не знаю, – говорит Иван, глаза под ладонью пряча, будто попало в них что-то или дымом их ест. – Тоже давно дома не был. Возьми спички. Ты извини, – говорит, – мне пора. Скоро метро закроют… дорого на такси.
– Не надо, – говорит Стёпа, – у меня зажигалка есть.
– А-а, – говорит Иван и ещё говорит: – Ну, я пошёл, – и пошёл.
А Стёпа вслед ему и чуть громче, чем до этого, и сипом ещё больше удивив:
– Тебе всё равно, а мне нет… Не говори, что видел… не хочу.
– Ладно, – говорит Иван. И руку, не оглядываясь, в знак обещания поднял, но тут же и обернулся. Сказал:
– Да, а под Киевом-то?.. Если что…
– Боярка, – говорит Стёпа. – Только тоже не говори.
– Я не про это, – говорит Иван. И кивнул на палец, где кольцо у Стёпы, не наколка, обручальное.
– А-а, – понял Стёпа. – Баба, – говорит. – На «химии» ещё горбатил, в Назарово… там познакомились. Практику проходила… а так – хохлушка.
– Извини, – говорит Иван, – мне, на самом деле, пора. Счастливо. Может, ещё увидимся, – и себе уже, сквозь зубы: «Ты-то что, а? Ты-то что в прокуроры лезешь?» – и сел в автобус, и в автобусе уже: «Не память это, Ося, это – сон…» – и несколько позже: «В этом автобусе характерный шум – разговор прилетевших, встретивших и проводивших – это если отсюда, а когда сюда – улетающих, провожающих и встречающих. Попав с налёту, не посмотрев на номер, угадать можно сразу: маршрут “39”. А если вот писать о том, я написал бы, наверное, так»: