дымом; какой ни есть тенью и духом парным берёзовым понаслаждались. В дорожную глину, сухую и прокалённую, как свежий пепел, окурки вмяли – пал чтобы, мало ли, не народился: сейчас достаточно одной искры, – поднялись с бровки, из завесы запашистой выбрались, пошли дальше.
– А у тебя-то как там было дело? – спрашивает Несмелов. И говорит тут же: – Травёнка нынче вроде путняя… хоть и жарит вон чуть ли не месяц, да и ещё, поди, подтянется. А чё, подтянется, конечно. В прошлом-то годе была никудышная, трень-брень… Дожжик пролил бы, дак и, может… одного-то теперь мало… а как направится – дак загноит, оно – обычно, – сказал так и спрашивает: – Как ты добрался-то тогда? Нормально?
– Ну как сказать?.. Жив-здоров – значит – нормально, – отвечает Горченёв.
Комаров здесь всё же меньше – место высокое, открытое – ветер их сюда не допускает, да и негде им тут наплодиться – никакой рядом болотины – ни кочкарника, ни мочажины, да и в зной-то самый они прячутся: висят, к листу любому снизу прицепившись, ещё ли где – им много площади не надо. Слепни и пауты – те хоть в лицо назойливо не лезут, на одежду только липнут, если та окраски тёмной, а на одежде-то они сиди, пока не надоест им – не задавят, – так что идут путники теперь с отпахнутыми накомарниками – всё не так душно, да и мир без личинки перед глазами гораздо светлее.
– Плутал? – спрашивает Несмелов.
– Не без этого, – отвечает Горченёв.
– Лыжи, давал, те ухайдакал?
– Да… перед самым уж… сломал.
Сошёл в сторону с дороги Несмелов, лапу смолистую у пихты обломал, постегал лапой этой себя крепко сначала по лопаткам, затем – по галифе, а после, помахивая ею около лица, как опахалом, шумно и глубоко вдыхая, на дорогу опять вывернул и говорит:
– Я это так… Не мудрено – тайга всё ж таки, не степь – колода на колоде, чё там, пень на пне, – и говорит: – Пошто-то мне никак тогда не удалось к вам выбраться. Всё как-то так… И собирался вроде, но не получилось. И причина даже как-то подыскалась, а тут – война… На фронт стал проситься – сказали: нет… здесь, дескать, будешь воевать. Мотались вместе с Засекой как раз по вашим местам, дак, ладно, мест-то этих он не знал, а я его водил всё мимо… куда тащу, туда идёт, а чё он смог бы… и так пожёг, поразорил сколько. Цыбулю видел, захаживал в Каменск и в Ялань тот частенько, с того чё, правда, толку, – говорит Несмелов, – чё бы ни спросил, один у него на всё всегда ответ, если ещё и докричишься: ничё не знаю, мол, ага… ничё не видел и не слышал… глухарём сразу и прикинется: а?! чё?! ня панямаю!.. Ну, холера. Так бы по уху ему треснул… Не панима-ает он, хохол…
Проходя мимо муравейника, резко на жаре источающего в воздух крепкий запах кислоты, бросил на него Несмелов пихтовую лапу, посмотрел, не останавливаясь, как быстро обсыпали её сплошь муравьи, ладонь, смолой испачканную, понюхал, после продолжает:
– У Акулины, пришлось как-то, ночевал, та тоже… не продохнёшь – от муравейника-то как!.. глаза шшыплет, вон чё… заговариваться уже стала, начнёт плести – на жеребце не увезти… всё про своих собак да кошек, собак штук шесть и кошек – тех не двенадцать ли?.. однако… все волосы у ней пообсосали, тьпу ты… спать ложится – они рядом. Окочурюсь – съедят, и хоронить, мол, не надо будет – вот весь её и разговор… Сказал ей как-то, дак, давай, я, дескать, застрелю их. Ну, что ты, что ты, парень, ни в какую, и слушать даже не желат… Борис-то умер?
– Умер, – говорит Горченёв.
– Один умер, другой, как я понял, народился, – говорит Несмелов. И спрашивает: – А чё с ём случилось? Здоровый же был, такой битюжина. Кровь с молоком… взглянуть любо было.
– Под лёд провалился, – говорит Горченёв, вынув из пачки папиросу и разминая её, скрипучую, в пальцах. – С охоты – лося завалил – с мясом шёл… Мешок пока снимал да выбирался… – прикурил Горченёв, спичку задул, в коробок её, горелую, обратно сунул, коробок в карман спрятал. И продолжает:…долго в воде пробултыхался. Да до избы пока добрёл… Ему бы в баню сразу да попариться, а он быка ещё погнал…
– Быка?! Сохатого, ли чё ли? – спрашивает Несмелов.
– Да нет, – говорит Горченёв. – Быка. Быка обыкновенного. Бык был у них чужой – тёлка гулялась… Мог бы, конечно, и потом… мало ли, сказали бы, что не огулял ещё… но срок оговорён был… обещал, что приведёт к такому-то такому. – Руку ко рту поднёс, дым изо рта на запястье себе выпустил – заметался комар испуганно, завязнув в коже хоботом, кое-как всё же вырвался и полетел прочь с трелью. – Ну и простыл сильно, – говорит Горченёв. – Пожил при мне ещё неделю. Быстро скрутило. Ведь я его и хоронил, там, на горе, вблизи от речки.
– Жалко… Жа-алко, – говорит Несмелов. – Мужик толковый был, стоюшшый. И молодо-о-ой… А Мавра где?
– Да у моих пока.
– Чё, в Шиловке?!
– А что?
– А не боишься?
Спасения никакого от солнца – хоть в землю от него вкапывайся; и под деревом не укроешься – и те нагрелись, будто веники в парилке, жаром пышут. Редкая птица мимо пролетит – и та – клюв распахнувши: к речке куда, к ручью ли направляется. Идут мужики – ко всему, похоже, привыкшие – идут – и всё тут.
– Не знаю, как-то… надоело, в общем, – говорит Горченёв. – Бояться надоело – выше крыши… И воевал… Да и награды…
– Ага! Спасали кого-то когда-то награды, кто-то на них когда-то шибко посмотрел… но, – говорит Несмелов. – Пить, падла, хочется… Сейчас бы квасу… и из погреба, – сказал так и спрашивает: – Перевозить-то думашь, пока нет ли?
– Кого? Своих?
– Ну да.
– Сюда?
– В Ялань, куда ж ещё.
– Буду, конечно… устроюсь толком вот.
За чёрной таёжкой, на самом горизонте, в белёсо-сизом мареве заблазнились поля – едва от неба отличимы – так лишь: одной догадкой только – слилось всё в дымке. В чёрной, что взору представляется, таёжке этой, с берегами, непроходимо поросшими где тальником, где черемошником, а где крапивой, малинником или смородинником, петляет мимо одиноко высящихся, замшелых по комлю кедров, вековых пихт, елей и лиственниц, обдавая их прохладой, всем и всеми столь сейчас желанной, Бобровка, вода в которой и об эту пору студёная, из родников по малой струйке собранная, весной, в разлив, пока не схлынет и не отстоится – непроглядно мутная, летом – светлая, хоть и теперь вот, а осенью – прозрачная – точно такая же, как над ней воздух, в самом глубоком её омуте дно можно рассмотреть до крапинки ничтожной, дно – в ямах – глинистое, глина чаще голубая, а реже – белая, на перекатах – камешниковое, кроме вьюнов, гольянов и пятнисто– серебристых хариусов, харюзов по-старожильски, никто в Бобровке и не проживает больше, не считая мелочь разную, конечно, – жучков-плавунцов, ручейников и водомеров, ну а бобры, если – Бобровка-то? – бобров давно уже всех выбили, ещё, наверное, первопроходцы; да вот ещё: выдру, ондатру, норку, мышь и водяную крысу можно встретить на Бобровке.
– А дети есть, не завели? – спрашивает Несмелов. – Там чё-то… кажется… не знаю я…
– Двое. Парни, – говорит Горченёв.
– Смотри-ка ты! – говорит Несмелов, замедлив даже шаг; когда ускорил его снова, тогда и говорит: – Молоде-е-ец, ничё не скажешь. А у них-то вроде не было… не получалось чё-то, кажется.
– Нет, – говорит Горченёв, – не было… ну, то есть как… был один – родился мёртвым.
– Вон оно чё! – говорит Несмелов. – Я и не знал… Ну дак и чё, и не сказали бы – не велика радость, чтобы делиться ею, – говорит Несмелов. И спрашивает: – А ты когда в партию, успел, вступил? Для кержака-то это как-то… не стыкуется.
– Вот. Успел, – говорит Горченёв, не одними лишь глазами – всей бородой теперь улыбаясь окладисто. – Там, под Курском, в сорок третьем.
– А кандидатом?
– Кандидатом.
Семь коршунов – со всей округи собрались, подлетели ещё и с соседней, наверное, – круги незримые рисуя, крохотными чёрточками блуждают в выцветшем от яркого полуденного солнца небе, глохнут их алчущие всклики в раскалённом поднебесье – мышиным писком лишь доносятся. Из-за обильных воспарений, волнисто курящихся над тайгой и над полями, – ещё осталось, к удивлению, чему-то испаряться – видимость неважная, кромка земли нечётко различается, но высмотрел Несмелов чуть ли не на самом горизонте тёмную ленту густого сосняга, кряж ощетинился которым, и говорит:
– А вон и Малое Сосново… ну и идём уже, конечно… А вон в сторонке – Медовое… куда и надо нам, маленько вправо… тоже гряда, пониже будто, – сказал так и говорит: – Послушай-ка, я чё-то как-то не пойму, а инженером-то – ну, ты-то ладно, но Борис безграмотный же был – как умудрился?..
Куда кивнул Несмелов только что, взгляд машинально бросил Горченёв, но долго там не задержался им: что Медовое, что Сосново – едино всё ему, и отвечает:
– Да вот… скажи кому, и не поверит. Так получилось… – и умолк. Молчит.
Молчит пока и его спутник.
Пень высокий, обгорелый – в прошлом лиственницу, молнией убитую и искореженную, – привлекающий внимание, как пугало, прошли когда, только тогда и говорит Несмелов:
– Так получилось, ишь… Тайна, ли чё ли, уж такая?
– Да почему… какая тайна, – говорит Горченёв. – Ещё от вас… В два слова просто не уложишься, а так-то… ничего такого.
– И есть же фляжка!.. Как забыл?!
Водораздел пересекли: всего за шаг до этого ещё в бобровском бассейне находились, теперь в бассейн Тахи начали спускаться – но ничего, как кажется, не изменилось, разве что в воздухе наметилась какая перемена, но не уловишь её с ходу, да и не думают об этом путники, дела им нет никакого до этого, похоже: Несмелов слушает, а Горченёв – тот говорит:
– Как ни скрывай, дело известное, никак не скроешь. Редко, наверное, кому когда такое удавалось. Я не разведчик – это тех готовят… не дипломат. Ладно – в тайге, тут как-то проще: и догадываться будут, но не спросят – тебе, мол, жить… таишь – таи… И там, на фронте, поначалу пытался… Кержак? Кержак. И в Бога, дескать, верю… И двумя пальцами крещусь, ну, и другое… Кому потешно, а кому диковинно. Может, на месяц меня и хватило бы – шила в мешке не ухоронишь… Мавра тут за меня молилась, наверное, крепко… Носки как-то получаю – посылочку отправила… из собачьего пуха… в носке – листок, читать стал, а там – молитва… в четыре строчки, помню её даже… бумага жёлтая… давно…