Блики, или Приложение к основному — страница 50 из 54

Перестал Егор выть, прекратил по мураве кататься, лицом в землю вдавился крепко, будто в подушку, в неё втиснулся, пустыми дёснами поскрёб по дёрну и ударил кулаками по поляне.

– Ну, надое-ела-а, сволочь, надое-е-ела-а… Стучусь, стучусь, и всё, зараза, бестолку…

– Всё, – после недолгой паузы, тихо и сипло от продолжительного чтения, говорит Иван. Тетрадь захлопнул. Смотрит на неё – не на Сивкова. Собрался что-то, было, говорить, но:

– Всё? – спрашивает Сивков.

– Всё, – повторяет Иван, прежде прокашлявшись.

– Норма-а-ально, – говорит – запел будто – Сивков. – Честное слово… В самом начале там вот только чё-то вроде… может, и показалось, что коряво… может – читать глазами это надо, на слух – плохо воспринимаю, – и спрашивает: – А много у тебя таких?

– Рассказов? – спрашивает Иван, уже глядя на Сивкова, хоть и понял, о чём речь. И говорит, пожав плечами: – Да есть… много или мало… есть… порядком… правда, не знаю, с чем тут сопоставить.

И как в графике компьютерной, очень уж на то похоже, превратилось вдруг лицо Сивкова из добродушного в злобное, и не узнать его, Сивкова, сразу стало, и говорит он, Сивков, набычившись:

– Ну и хреново!

– Что?

– Если порядком.

– Почему? – спрашивает Иван; опешил – видно.

– По кочану и кочерыжке… Понял? – говорит Сивков. И говорит совсем уже сердито: – Чё, для эстрады, что ли, сочиняешь? Лавры одесских гумористов не дают тебе покою, хочешь им конкуренцию составить?! А?! Так ради Бога! Напросись в какой-нибудь дэка, почитай со сцены – похлопают! – и после, паузой не отделив, но подобрев лицом заметно: – А-а, ты меня, Ванька, не слушай, я говорю так, мол, Сивков всё знает и, спасу нет, какой он, Сивков, будто умный… бе-е-е-е-е-еа-а-а-а… – и тут же, после, как проблеял: – Слушай, слушай Сивкова, Сивков – он и на самом деле не дурак… Разлил давно, а всё никак не выпьем!

Не тянули особо, стаканы в ладонях долго не тискали – опорожнили тотчас их. И водку, выпив, похвалили: крепкая.

Тихо в квартире: Марина спит, наверное, телевизор не смотрит: матч хоккейный транслируют, а тот ей ни к чему; Кирилл на фабрике – в ночную нынче смену. И лишь динамик в репродукторе на кухне звучно цокает – радиопередачи только что закончились. Да кот ещё – Петя – тот в коридоре изредка прошебуршит, лениво гоняя по полу коробок со спичками, – тому заняться больше нечем; мешает Марине спать – та в коридор его и выставляет до утра; озвереет за ночь там от одиночества – и обои драть на стенах примется, придурок.

– Отличный зельц, – говорит Сивков, закусывая им, зельцем, аппетитно водку. – А чё, – говорит, – то, что надо: вкусно и недорого… Его старушки кошкам – своим, дворовым ли – обычно раскупают, – сказал так и жевать вдруг перестал, задумался, на зельце глазами рассеявшись, будто остяк-рыбак на неподвижной водной глади: то ли старушек в затхлых комнатах вообразил, то ли их кошек и котов стерилизованных, зельц уминающих, брезгливо ли его обнюхивающих, представил – борода у него, у Сивкова, как у разбойника с большой дороги, а сам он сердобольный, как монахиня, – затем сглотнул надуманное спазматически. И продолжает: – Может, и сами вместо кошек… Как у Егора твоего пенсия, не больше… Жаль, что горчицы нет… Нет? – спрашивает.

– Нет, – говорит Иван.

– А там, на кухне… у соседей? – спрашивает Сивков.

– А там – не знаю… не пойду, – говорит Иван.

– С горчицей бы… хоть и… да это разве холодец!.. Эрзац какой-то!.. с Лотарингией! – говорит Сивков. И вилку в зельц воткнул. И говорит: – Забыл спросить, а как с работой?

– Пока никак, – говорит Иван, – и говорит: – А у нас не «холодец» обычно, а «холодное»… так говорят.

Окурок, щерясь, прикурил Сивков. И спрашивает:

– Подыскать не можешь, что ли?

– Подыскать не проблема, – отвечает Иван. – Не берут… хоть и подыщешь.

– А-а, – говорит Сивков. И говорит: – А мои бабушки: одна, по матери которая, та – «студень», а по отцу которая, та – «дрожунец»… Везде забито всё?

– Нет, – говорит Иван, – не знаю… Да потому, что беспартийный. И в комсомоле не был никогда.

– А-а, ну понятно, – говорит Сивков. – Идеология… А чё с жильём?

Тетрадку, из которой прочитал только что Сивкову свой рассказ, потянувшись, но не вставая с места, взял со стола Иван, положил её на полку, кусочек зельцу проглотил и отвечает:

– Да пока так же всё, без изменений.

Пососал Сивков потухший окурок, изо рта его вынул, глянул на него бегло и, положив окурок в переполненную пепельницу, спрашивает:

– Но отсюда-то пока ещё не гонят?

– Нет, – говорит Иван, – неделю ещё дали, а где неделя, там и две… Поживу, пока дворник новый не объявится.

Гудит соседствующая с домом фабрика, монотонно шумит на Кировском проспекте транспорт, ярко белеют за окном рядком построенные на кромке крыши противоположного дома буквы слов, кратко выражающих идею руководства, одну из многочисленных.

– Тут, кстати, рядом, – говорит Сивков, – совсем поблизости… Филонов жил.

Отвлёкся от окна Иван:

– Кто?.. Извини, я не расслышал.

– Павел Филонов, – говорит Сивков. – Очень клёвый был художник.

– Диссидент? – спрашивает Иван.

– Сам ты диссидент, – говорит Сивков. Разлил остатки водки по стаканам. И говорит: – Придумал тоже: диссидент… Большеви-ик! С большой буквы! И чё, действительно, не знаешь?

– Не знаю, – говорит Иван.

– Ну и дурак.

Ещё тогда, когда Иван читал ему рассказ свой, прикладывался он, Сивков, к бутылке единолично, чем, вероятно, и разрушил тот душевный лад, который создаётся, по обыкновению, кропотливо или разом, с первого же разлива по стаканам, при равномерном опьянении, когда у выпивающих совместно появляется одновременно желание запеть или заплакать. Может, почувствовав этот разлад и сознавая, что забежал далеко вперёд, а положение исправить уже нечем, Сивков и сделался враждебным к безнадёжно отставшему. Обско-тунгусскими глазами смотрит нелюдимо на Ивана. Смотрел, смотрел и спрашивает:

– А где Малевич умер, знаешь?

– Малевич?

– Да! Казимир! Не Изя Моисеич!

– Нет, – говорит Иван. – Наверное, в Париже?

Вилку – алюминиевую, общепитовскую – из зельца выдернул Сивков, скрутил в спиральку и швырнул её на стол. И говорит:

– В фуиже, пень!

Волосы на его, Сивкова, голове всклокочены, борода у него взлохмачена – чисто шаман самоедский – камлает. Страшно. Из своего стакана выпил, стул опрокинув, встал из-за стола, горой над ним возвысился, после молчком оделся, из комнаты вышел, вернулся тут же и, не глядя на хозяина, его стакан опустошил. Совсем ушёл.

Двор вскоре прокричал Сивковым:

– Каз-зёл! Бе-е-ея-а-а! Писатель хренов!

«Сивков – земляк мой, из Сибири. Рычит иногда, когда переберёт, ругается. Но душа у него нежная. Редкой породы человек. Дорог он мне в этом чужом, почти что иностранном городе».

«“Окно в Европу”. Одни выпрыгивают, другие заглядывают. Да и сквозит. В Россию глубже – там уютнее».

«Чуть ли не четыре столетия назад предки мои – как с материнской стороны, так и с отцовской – пришли из-за Большого Камня на Ислень, терпя “в том дальнем ходу всякую нужу, и жару, и стужу, и бедность, и голод, едя коренья и сараны, хвою и кору”, и иные напасти, и там обосновались. А меня вдруг дёрнуло обратно. Зачем, Господи?!»

«Как 25-й кадр: Люблю Россию».

«Есть в моём характере черта, типичная для русского, наверное (на исключительность не претендую, пусть заберёт себе любой, кто пожелает): в драку полезу без оглядки, шалею, как растравленный бык, лось ли осенью во время гона, но ходить по жилищным трестам и конторам, по другим подобным заведениям и, что называется, по начальству – боюсь панически. Не так ли мне уже тут показывается то – инфернальное?»

«Сивкова унесла лихая, принесла нелёгкая Синкина – тот, бедолага, “вымотался” в поисках Сивкова: потеряла Саша Машу. Но какой, однако, остроглазый – от порога разглядел, прямо как коршун с неба в поле мышку, на столе бутылки из-под водки, и – что пустые – тоже высмотрел. Злобно кивнув на них, спросил:

– Сивков?.. Смотрю – “Сибирская”…

– Он, – признался я.

– Порожняком был, – спросил Синкин, – или с “гипсухой”?

– Что за “гипсуха”? – я не понял.

– “Вечеря Тайная”… из гипса, – объяснил мне Синкин неохотно.

– Нет, – сказал я, – без “гипсухи”… Разве что в сумке?.. С сумкой был… Я мог и не заметить.

– Заметил бы… И в его сумку не вошла бы! – сказал Синкин шёпотом от гнева. – Ну и скотина – не Сивков! Найду где, репу проломаю.

Сказал. Ушёл, не попрощавшись.

Сижу. Глаза таращу на порожние бутылки, пересчитать пытаюсь их, как слоников: одна, две, три… три, две, одна… Звенит что-то тоненько – или в бутылках от шёпота Синкина, или в ушах у меня. Думаю: “Если найдёт, действительно проломит, – и ещё думаю: – Детдомовский, послевоенный…” – сижу, переживаю».

«У Марины есть кот…»

– Нет, нет, писал уже про гада.

«Кирилл на фабрике…»

– Об этом тоже… Ну, ладно, шут с ним… Где я буду жить?

И после, помню, сижу, думаю, что прозвенел дверной звонок как будто, а вернее, забыв напрочь другое что-то, роившееся до этого в моей голове, принялся думать, что прозвенел тот, звонок, послышалось ли, и когда возникла передо мной неожиданно Юлька, о чём мне думалось уже, я и не вспомню. А позже сколько-то – о том, наверное, кто мог открыть ей, Юльке, дверь – Кирилл или Марина?.. Может, и Синкин – вышел – не захлопнул. Юлька – она; сняла пальто, возле двери на гвоздь его повесила – и вижу: слился жёлтый драп– велюр пальто с обоями, не отличишь, только воротник выделяется: лисица красная, чёрночеревая, на него, на этот воротник, была загублена – и ещё одна, но та уж, как из сказки, чисто рыжая – на шапку; шапка – как кайсацкий малахай – похожа очень, по нему, возможно, и кроилась – родом Юлька из Калмыкии, казачка будто, но, явно, настоящая чухонка по замашкам и по внешности – отец военный у неё, их и мотало по Союзу, донесло и до Калмыкии. Морось стряхнув с шапки, положила её, шапку, на спинку дивана – Салаватом Юлаевым смотрится – про шапку я, а не про Юльку. С шапки на Юльку взгляд переметнул и вижу: молнию сумки с громким треском, слышу, расстегнула, как вспорола, извлекла из сумки бутылку «Саперави» и на стол её поставила, пустые, из-под водки, презрительно отодвинув; отвернулась при этом брезгливо от зельца. Ишь ты, думаю, принцесса. Не замечал я за Юлькой, никогда ещё, пожалуй, с ней подобного и не случалось – кисленьким себя повеселить не дура, но только так, как правило, когда кто угощает, не за свои студенческие, кровные, и не за папины, которые ей каждый месяц присылали, но Бог и ей судья, барышня всё же. Сижу, думаю: долго она, наверное, по городу ходила – решение нагуливала: стоит, румяная… или румяна просто навела, а не гуляла. Подумал, помню: не к роже румяна, не к рукам пироги… Словом, стоит, румяная, и говорит: она по поводу, мол, курсовой, посоветоваться, дескать, забежала – в таком вот смысле. А я: с кем посоветоваться-то – со мно-о-ой?! Она: а почему бы, мол, и нет. Хм, говорю. Сказал так, хмыкнул то есть, и сижу после молча, думаю, что всё это туфта на постном масле, что дело здесь совсем не в курсовой – в другом, а именно: намедни был Илья в амурах тесных с моей Люськой – вот и решила Юлька отомстить им разом – своей подружке, Люське, и Илье, моему приятелю, – вилка конём, что называется. Она-то – ладно, ну а я?.. кого я, местью пламенея?.. себя самого разве, себя – кого ж ещё-то… Илья мне честно сам – под утро заскочил, перед открытием метро – во всём признался: прости, мол, старичок, так получилось. Как, дескать, так? Случайно, мол: ночь, как в Каире, была тёмная – без намерения кровати перепутал, а после страсть и вовсе всё затмила. Они же, дескать, как близняшки. Оно, конечно, ночью ведь все кошки… Не собираюсь я ей, Юльке, помогать, пусть другого подсобника ищет. К тому же, всё гораздо проще: не надо мне в горьком отчаянии, к